Видеть их глаза, слышать все эти звуки за стеной было невыносимо. Я спрятал голову под передник матери, заткнул уши и, сам не зная отчего, заплакал слезами горькими, как полынь, лившимися словно из глубины сердца.
Поздно вечером пришел пан Добжанский. У него был очень скверный вид — впрочем это, может быть, только казалось в тусклом свете сальной свечки. За последние несколько часов он как будто осунулся, похудел, волосы у него были взъерошены. Он вначале сидел молча, свесив голову на грудь, но потом, видя, как мама печальна, стал рассказывать новости. Голос его звучал хрипло и как-то вяло.
Мы узнали, что войска еще час назад ушли из города, что майорша захворала, а почтмейстер, так ничего и не увидев в свою подзорную трубу даже с колокольни, поссорился с женой из-за того, что она не дала ему поехать и на месте наблюдать битву.
Любопытные подробности услышали мы о кассире. Под конец он совсем уже потерял голову и решил переодеться евреем или женщиной. Когда же Стахурский и Владзинский бросились бить в набат (впрочем, их очень скоро прогнали с колокольни ксендз и органист), кассир спрятался в подвале магистрата. И только после того как все стихло, он вышел из своего убежища с самым невинным видом и стал уверять всех, что только в шутку притворился испуганным.
Однако его безоблачное настроение продолжалось недолго. Кто-то из горожан прибежал с вестью, что подходят новые войска. Это привело кассира в такое смятение, что он убежал из местечка и до сей поры не вернулся.
— Куда он мог деваться? — недоумевала мама.
— Люди видели, что он бежал куда-то за ваш сад. Наверное, засел в овраге, там и проспит до утра.
— Сумасшедший! — сказала мама, пожимая плечами.
Учитель махнул рукой.
— Осел и трус, а при этом непременно хочет прослыть героем. Боится и тех и других. Чтобы себя обезопасить с одной стороны, выклянчил справку о каком-то назначении, а теперь и она ему спать не дает. Воображает, что он — знаменитость и что только за ним и гонятся, потому он и прячется все время в подвалах и оврагах. У этого субъекта слабая голова, заячья душонка, а спеси хоть отбавляй. Самый опасный тип людей! — добавил учитель словно про себя.
Последние слова учителя меня встревожили. В них слышалась угроза, предсказание новых бед, страшнее всего того, что пережили мы до сих пор.
Час был поздний, и пан Добжанский несколько раз уже порывался уйти, но мама его удерживала.
— Побудьте с нами еще немного, — говорила она. — Днем я кое-как крепилась, а сейчас так расстроена, что всего боюсь. Посидите у нас!..
И учитель оставался. Кукушка на часах прокуковала одиннадцать, и свеча уже догорала, когда на крыльце послышались шаги.
— Наверно, пан кассир вернулся с прогулки! — буркнул учитель.
Дверь отворилась и вошел… человек из одинокой хаты. Когда он, переступив порог, поднял седую голову, он показался мне великаном.
— Слава Иисусу, — сказал он, здороваясь.
Никто ему не ответил. Его приход в такой день и час был очень уж неожиданным.
Вошедший долгую минуту смотрел в упор на учителя, пока тот не опустил глаза. Затем обратился к моей матери:
— Я привел к вам гостя, — сказал он приветливо.
Я подумал: «Уж не отец ли покойный встал из могилы и пришел к нам с этим страшным человеком?»
А мама хотела что-то ответить, но только рот открыла и поглядела на него с удивлением.
В темных сенях за спиной старика стоял еще кто-то.
— Гость ваш немного… того… нездоров, да это пустяки, — продолжал старик. — Он ранен, но…
— Владек! — вскрикнула мама и, широко раскинув руки, выбежала в сени.
— Да, мама, это я, — отозвался мой брат.
Он вошел в комнату, и я увидел, что голова и левая рука у него обмотаны тряпками.
Мама хотела его обнять, но вдруг упала на колени и прильнула к его ногам.
— Сыночек мой… дитятко! — зашептала она. — Ты жив!.. Ты ранен… Ох, как я тут настрадалась, как тосковала по тебе… Жив, жив! Теперь уж не отпущу тебя из дому, будь что будет… Ненавижу проклятую войну! Сегодняшний день вымотал мне всю душу.
— Что ты делаешь, мама! — говорил брат, тщетно пытаясь здоровой рукой поднять ее с колен.
Его седой спутник дотронулся до плеча мамы.
— Дайте ему отдохнуть, пани. Он устал.
Мама сразу выпрямилась, как натянутая струна.
— Да, да, правда!
Но тут же схватила здоровую руку брата и стала ее целовать.
— Мама! Мама! — твердил Владек, пытаясь отнять руку. Но видно было, что он совсем без сил.
Наконец старик бережно отстранил маму, обнял брата за талию и довел его до дивана.
— Дайте ему рюмку водки, — сказал он маме. — Ему надо подкрепиться, а у меня в хате водки не нашлось.
Учитель бросился к буфету, налил рюмку водки и принес ее брату. Владек выпил залпом.
— Ух, сразу полегчало, — сказал он. — Вы обо мне ничуть не беспокойтесь. Я ведь медик и в ранах хорошо разбираюсь. Через месяц буду здоров…
— Но больше никуда не пойдешь! — воскликнула мама.
— Разумеется, — отозвался он с легкой усмешкой, глядя на свою руку. Потом добавил, указывая на старика:
— Вот кого благодари, мама! Я бежал, спасаясь от погони, и около оврагов упал без сил, а он меня поднял, привел к себе в хату, и — не знаю уж, как ему удалось спасти меня. Его собственная жизнь висела на волоске — солдаты стояли у двери и кричали: «Он, наверное, тут спрятался!..» Это чудо какое-то, что они ушли…
Все мы посмотрели на седого, а он промолвил:
— Чудо это объяснить нетрудно. Я сказал офицеру: у меня никто не станет искать убежища, потому что меня называют шпионом… Офицер проворчал: «Подлец!» — и сразу увел своих солдат. Боялся, видно, как бы кто из них не ступил на мой порог… Вот как я сотворил это чудо, — заключил старик, тряхнув головой.
— Господь зачтет тебе это и простит старые грехи, — глухо отозвался учитель.
Старик вдруг резко выпрямился.
— Грехи? — переспросил он, пристально глядя в глаза пану Добжанскому. — Пятнадцать лет я несу бремя какой-то неизвестной вины. Может, ты, мой бывший товарищ, хоть сейчас наконец скажешь мне: перед кем я виновен и в чем?
Мы служили вместе, помнишь? И отличались оба в одинаковой степени… А когда пришлось покинуть родину, я натерпелся в десять раз больше, чем ты и тебе подобные… Так отвечай же мне: с какой стати ты берешь на себя роль моего духовника и обещаешь отпущение грехов? Каких? Назови мне хоть одного человека среди ныне живых или уже умерших, кто пролил хоть одну слезу из сочувствия ко мне?.. Ничего, что здесь есть свидетели, — добавил он, указывая на мою мать и брата. — Напротив, это даже хорошо, — пусть они знают, что им обо мне думать.
Мой учитель сделал шаг вперед.
— Да, это правда, мы служили вместе, — сказал он. — И ты показал себя человеком одаренным и храбрым. Но позднее, в эмиграции, в тебя словно бес вселился…
— Ну-с, и что же этот бес со мной сделал?
— Ты сеял среди нас смуту… Ослаблял дух…
— Ага, вот оно что! — сказал старик со вздохом. — Я ослаблял дух, зато вы его укрепляли! Вы заверяли людей, что французы придут к нам на помощь, — я же твердил, что не придут. Ну, и кто был прав? Помогли нам французы? Вы верили, что восстанут все пятнадцать миллионов польских крестьян, а я в это не верил. Где теперь эти миллионы? Вы кричали, что победите, даже если с голыми руками пойдете против ружей, с ружьями — против пушек. Я же убеждал вас, что сотня ружей — это большая сила, чем тысяча голых рук. Вы меня перекричали, заткнули мне рот. Ну, вот вам теперь доказательства!..
Он указал на окровавленный платок, которым была повязана голова Владека.
Учитель потупил глаза. Мама, прижавшись к брату, вся дрожала, а у меня было такое чувство, словно я присутствую на Страшном суде, где судятся эти два старца.
— Так это вы называете изменой? — продолжал наш гость запальчиво. — Честно высказывать свои убеждения — обязанность каждого гражданина, и только вы объявили это преступлением. Знаю, ты скажешь, что несогласие с волей большинства разрушает общественную дисциплину. Да разве вы — большинство? Вы были только партией. Вы представляли одну точку зрения, я — другую, однако я же вас не называл изменниками!
— Ну, твое несогласие с нашей точкой зрения — это пустяк, — пробормотал учитель. — Хотя, надо сказать, оно оттолкнуло людей от тебя…
— Пустяк? — повторил гость. — Однако из-за этого «пустяка» вы все отшатнулись от меня в эмиграции, а когда я вернулся в Польшу, объявили меня шпионом…
— Не из-за этого…
— Не из-за этого? — сжав кулаки, закричал старик. — А из-за чего же? Как ты смеешь еще и сейчас пинать меня, несчастного, в котором уже убили душу? Ведь я тебя раненого вынес когда-то из боя… В Париже делился с тобой последним куском хлеба. И вот чем ты мне платишь!
— Да, ты нас поддерживал, это верно, — сказал учитель. — Помогал нам даже очень щедро. Но… — Голос учителя упал до шепота. — Откуда у тебя были эти деньги?
Старик неожиданно стал спокойнее. Он потер лоб, словно что-то припоминая.
— От воинского жалованья ты отказался, — продолжал учитель.
— И сторонился всех, никого к себе не звал. Так? — подсказал старик с язвительной усмешкой.
— Да, ты нас избегал. И, кроме того… мы знали, что живешь ты на разных квартирах, дома не ночуешь. Тебя встречали переодетым, в одежде чернорабочего…
Старик горько рассмеялся.
— Значит, вы следили за мной? А я и не знал! И ни один из вас меня не предостерег, ни один не спросил, чем я занимаюсь! Даже те, кто пользовался моими «подозрительными» деньгами…
— Но ты же знаешь — мы в конце концов перестали брать их у тебя.
— Да. И, перестав, не замедлили объявить меня предателем!
Он подошел к учителю и хлопнул его по плечу.
— А знаешь, почему у меня водились деньги, хотя я не брал положенного мне жалованья солдата? Я зарабатывал эти деньги тяжелым трудом, работая по ночам… Ведь меня учили только воевать, я ничего не умел делать… И, чтобы не умереть с голоду, пришлось стать… тряпичником.
Учитель смотрел на него чуть не в ужасе.
— Да, да, и от вас это нужно было скрывать, — говорил старик. — Воображаю, что было бы, если бы вы узнали, что ваш товарищ по оружию, капитан, по ночам роется в мусорных ящиках!.. Не веришь? Так зайди как-нибудь в мою лачугу, я покажу тебе то, что храню, как память о Париже: выданное на год разрешение на сбор тряпок. Сохранилось у меня и доказательство, что когда-то я нашел в мусорном ящике бриллиантовую сережку и получил за нее тысячу франков. Может быть, ты и сейчас скажешь, что я заслужил имя предателя, — ведь я осрамил свое воинское звание? — язвительно добавил старик. — Конечно, я сохранил бы свое достоинство, если бы, живя в эмиграции, брал жалованье и вместе с вами голосовал за войну!
— Какая страшная ошибка! — шепотом сказал мой брат…
Учитель переменился в лице.
— Меня возмущали твои взгляды, — сказал он. — Но, богом клянусь, не я распускал о тебе эти слухи! — Он ударил себя в грудь. — Напротив, я всегда тебя защищал и спорил с другими…
Владек протянул своему спасителю руку.
— Друг, я, со своей стороны, сделаю все, чтобы загладить нанесенную тебе обиду, — сказал он стремительно, захлебываясь словами. — Люди узнают, что ты столько лет страдал безвинно.
Старик грустно покачал головой.
— Знаю, другие — да и ты тоже — не простят мне того, что я, как сказал тут Добжанский, «ослаблял дух» в наших людях. У меня было достаточно времени обдумать все, что пережито. Трезвый голос, предсказывающий поражение, всегда ненавистен людям. Он — как зловещий крик совы на кладбище, который словно твердит: «Не встанешь!» И чем точнее исполнилось предсказание, тем больше ненавидят пророка… Поэтому, — добавил он, помолчав, — я уже не жду от людей добрых чувств ко мне. Перестанут называть изменником, так начнут кричать: «Глядите, это тот пророк, что видел опасность, но не помог ее предотвратить!» Народ не спрашивает, что мы говорили, он хочет знать, что мы сделали, чтобы предотвратить беду. А я ничего не мог для этого сделать.
Он замолчал — к нашему облегчению, ибо каждое его слово камнем ложилось на душу.
Вдруг учитель Добжанский подошел к старику, обнял его и, рыдая, припал головой к его груди. Мама стала снова целовать брата, шепча: «Сыночек!.. Сыночек милый!» — а я — я уже ничего не видел, потому что слезы застилали мне глаза.
Через минуту седой гость сказал:
— Ну, мне пора домой. Прощайте.
— Пойдем ко мне, — попросил пан Добжанский, беря его за руку.
— Хорошую я бы тебе оказал услугу! — возразил старик с улыбкой. — О тебе тогда стали бы, пожалуй, говорить то же, что обо мне… Ну, будьте здоровы, — обратился он к брату, протягивая ему руку.
— Благослови тебя бог, пан, — сказала мама. — Навещай нас и помни, что мы отныне тебе верные друзья… Если что понадобится, обращайся к нам… Мы каждое утро и каждый вечер будем молиться за тебя…
Он низко поклонился ей и отозвался уже с порога:
— Если будет милость ваша, просите бога, чтобы он поскорее послал мне смерть. Только этого я и хочу.
И медленно вышел из комнаты.
Теперь все занялись Владеком. Няня привела фельдшера, и тот перевязал ему раны. В гостиную перенесли кровать для брата и кушетку для учителя, который объявил, что будет за ним ходить, пока Владек не поправится.
Ночь прошла тревожно. Владек спал плохо, учитель даже не раздевался, а у меня был жар, и мама всю ночь ходила от меня к брату и от него ко мне. Солнце уже взошло, когда нас всех наконец сморил сон, — и потому мы встали только около десяти.
Брат был довольно бодр, но его мучили свежие раны, и он, по его словам, чувствовал себя разбитым. Видно было, что каждое движение стоит ему труда, он при этом даже шипел от боли.
Мама украдкой отирала глаза, но давно я не видел ее такой бодрой. Все ее интересовало, она заглядывала в каждый уголок, и даже голос ее как-то окреп и стал звучнее.
День был пасмурный и холодный. На полях стлался туман, чуть не каждый час начинал моросить дождик, мелкий, как роса, и в воздухе чувствовалась сырость. Казалось, на дворе не май, а октябрь.
Я услышал в сенях шаги и голос кассира. Через минуту в гостиную вошла мама.
— Это кассир, — шепнула она брату. — Он хочет тебя повидать. Пустить его?
— Ну конечно, пожалуйста, — сказал Владек. — Я привык быть на людях, и меня просто даже пугает, что теперь вижу только двух-трех человек.
— Он тебя не утомит?
— Напротив, развлечет…
— Когда начнет врать, — вставил учитель.
Кассир вошел с высоко поднятой головой и победоносным видом. Подойдя к постели Владека, он крепко пожал ему руку и сказал торжественно:
— Привет герою!
Брат терпеть не мог напыщенности и позерства и при таком комплименте невольно поморщился. Мама это заметила и поспешила переменить разговор.
— А где же вы были этой ночью? — спросила она у кассира.
— О, памятная ночь! — со вздохом отозвался тот, развалясь в кресле. — Не забыть мне ее, хотя бы я прожил миллион лет.
Мой учитель не то фыркнул, не то закашлялся. Кассир глянул на него исподлобья и многозначительно поднял брови.
— А что же такое с вами случилось? — спросила мама, чтобы поддержать разговор.
— Сейчас все расскажу. Эта история напоминает приключения Ринальдо Ринальдини, необычайные и трагические. Да, в высшей степени трагические!
Он сел поудобнее, откашлялся и продолжал:
— Так вот — я своими глазами убедился, что наш отшельник из-за ольховой рощи действительно шпион… И очень опасный…
Учитель так и подскочил на стуле, но Владек взглядом заставил его сдержаться.
— Из своего укрытия, — говорил кассир, — я видел, как в его хату вошел офицер с несколькими солдатами и долго там с ним толковал. Мало того — я видел еще, как далеко за полночь этот субъект возвращался из города. Не сомневаюсь, что он опять ходил на переговоры с офицерами…
— Да их уже тогда здесь не было! — гневно вмешался учитель.
Но мама посмотрела на него, и он умолк.
— Я не обязан знать, были они тут или не были, — возразил кассир с раздражением. — С меня довольно того, что я видел шпиона, который шел туда, где рассчитывал застать войска.
Брат беспокойно заворочался в постели, но слушал молча.
— Что я пережил там, в овраге, за эту ночь, трудно описать, — говорил кассир. — Достаточно вам сказать, что за каждым кустом мне чудились по меньшей мере два покойника.
— Это — нервы, — бросил Владек, кусая губы.
— И это еще ничего! Видения явились, исчезли — и дело с концом. А вот на рассвете случилось кое-что похуже: меня окружило десятка два вооруженных людей… «Кто вы?» — спрашиваю я у них. А один мне отвечает: «Сам видишь, кто мы. А вот ты кто такой и что тут делаешь?» Разумеется, я ответил, что скрываюсь здесь, и показал свое удостоверение… Какое счастье, что я его вчера не проглотил! — добавил он, посмотрев на маму.
— Да, тогда мы потеряли бы помощника заместителя начальника прихода, — буркнул пан Добжанский, зажмурив один глаз и сделав довольно непочтительную гримасу.
Кассир, вместе с креслом, повернулся к нему спиной.
— Я показал свое удостоверение, — повторил он, — и мы стали беседовать.
«Да, мы разбиты наголову, — сказал один из этих вооруженных людей. — Все пропало».
«Как же могло быть иначе, — ответил я ему, — если здесь у самого города засел их шпион».
И я рассказал им то, что видел и слышал. Они, конечно, пришли в бешенство.
Владек в волнении сел на постели. А учитель встал и слушал с широко открытыми глазами.
— Ну, и что же было дальше? — спросил Владек.
— Что могло быть? Повесили его, — со смехом ответил кассир.
— Что-о? — крикнул учитель.
— Повесили, говорю, старого шпиона.
— Иисусе! Мария! — простонала мама и, схватившись за голову, выбежала из гостиной.
— Слушайте, вы! — закричал мой брат. — Да ведь этот старик ни в чем не повинен.
Кассир побледнел.
— Неужели я ошибся? — пробормотал он. — Но почему же он им этого не сказал? Почему так упорно молчал? И почему пан Добжанский, который его, видимо, знал, никогда за него не вступался?
Учитель захрипел, как будто ему всадили нож в сердце, и глаза его сверкнули недобрым огнем. Он подскочил к кассиру и поднял было руку для удара, но сдержался и только схватил его за шиворот.
— Подлец! — произнес он, грозно глядя ему в лицо. — Подлец! К барьеру, или я… я тебя ногами затопчу!
— Ладно! — заносчиво отрезал кассир, изо всех сил вырываясь. — Ладно! За такое оскорбление я буду с вами драться на дуэли.
— Здесь же… в роще будем драться! — проворчал учитель и бросился к Владеку.
— Владек, вставай! Соберись на несколько минут с силами, идем с нами.
Он обернулся. Но кассира в комнате уже не было.
— Нет, от меня не удерешь! — крикнул учитель.
Он схватил трость и шляпу и вышел на улицу так стремительно, словно лет тридцать сбросил с плеч.
— Антек, где мама? Беги за мамой, сейчас же беги! — с тревогой сказал мне брат.
Мамы не было во дворе, мне сказали, что она ушла в сад. Но и в саду я ее не нашел и только, сбежав вниз с горки, увидел, что она идет лугом по направлению к оврагу. Я бросился ее догонять.
— Хорошо, что ты пришел, — сказала она мне, запыхавшись от усталости.
Она крепко ухватила меня за руку, и мы пошли вдвоем к опустевшей хате.
Шел дождь, туман стал еще гуще. В сумрачном свете я едва узнавал эти места — овраг, кусты, меж которыми не раз пробирался к одинокому жилью несчастного старика. Сердце мое сжалось, когда я вспомнил те солнечные дни, веселые стаи птиц и себя, подкрадывавшегося с саблей к этому домику…
Мы услышали журчанье знакомого мне ручья, и… внезапно оба замерли на месте: кто-то быстро шел с горки в нашу сторону. Посыпались вниз камешки, а затем мы увидели того парня, который работал у старика и когда-то в метель пришел за ним в наш дом.
На парне была только заплатанная рубаха да рваные штаны, — ни сапог, ни шапки. Он уже издали узнал нас и кричал:
— О, это вы, пани? Пани!
— Где твой хозяин? — спросила мама.
Парень указал рукой на полузасохшее дерево.
— Нет уже старого, — ответил он запинаясь. — Вздернули его…
И утер большими грязными руками покрасневшие от слез глаза.
— Видите, пани? — добавил он, указывая на обрывок веревки, висевший на суку.
Мать с ужасом отвела глаза и села на камень. Передохнув, она после долгого молчания спросила:
— Где же он?
— Лежит в хате. Я его снял тихонько и перенес. Все сделал, как полагается…
— Будет, помолчи! — перебила его мама и с трудом стала взбираться на холм.
Хата за то время, что я ее не видел вблизи, еще больше скособочилась, почти ушла в землю. Соломенная крыша сгнила, дверь висела на одной петле, стены были испещрены щелями.
Мама остановилась на пороге. Лицо ее выражало такую скорбь и волнение, что я был уверен — сейчас она убежит, не заглянув внутрь. Но она пересилила себя, и мы вошли.
В сенцах на глиняном полу поблескивала лужа темной воды. Парень толкнул дверь налево, и она с глухим скрипом распахнулась.
При слабом свете, проникавшем сюда через мелкие стекла окошек, я оглядел убогую комнатенку с полуразвалившейся печью. Лавка, стол, сбитый из замшелых досок, да чурбан — вот и все, что можно было увидеть здесь на первый взгляд.
Парень безмолвно указал рукой в угол. Там на полу лежало что-то длинное, серое.
Мама стала на колени и, прикрыв руками глаза, зашептала молитву.
Когда глаза мои привыкли к темноте в хате, я разглядел, что у стены лежит человек, прикрытый черной холстиной. Под ее жесткими складками можно было различить только голову, низко склоненную на грудь, и приподнятый локоть левой руки. Правая рука свесилась на пол, из-под холста виднелись бескровные пальцы с посиневшими ногтями.
— Царствие ему небесное, вечный покой… — шептала мать.
— «Вечный покой», — повторил я за ней.
Потом на коленях подполз к мертвецу и благоговейно поцеловал руку, которая спасла мне брата.
Теперь за городом не стоит больше одинокая хата. Но ручей журчит по-прежнему, на холмах летом благоухает вереск, а в оврагах звенит веселый птичий гомон.
Над родником стоит почерневший от времени крест. На нем еще можно прочитать только два слова: «Свет присносущий…» Остальное покрыл мох. Кое-где на кресте видны ржавые пятна такой своеобразной формы, что можно подумать, будто даже дерево, из которого вытесан этот крест, когда-то кровавыми слезами плакало над тем, кто лежит здесь.
Поздно вечером пришел пан Добжанский. У него был очень скверный вид — впрочем это, может быть, только казалось в тусклом свете сальной свечки. За последние несколько часов он как будто осунулся, похудел, волосы у него были взъерошены. Он вначале сидел молча, свесив голову на грудь, но потом, видя, как мама печальна, стал рассказывать новости. Голос его звучал хрипло и как-то вяло.
Мы узнали, что войска еще час назад ушли из города, что майорша захворала, а почтмейстер, так ничего и не увидев в свою подзорную трубу даже с колокольни, поссорился с женой из-за того, что она не дала ему поехать и на месте наблюдать битву.
Любопытные подробности услышали мы о кассире. Под конец он совсем уже потерял голову и решил переодеться евреем или женщиной. Когда же Стахурский и Владзинский бросились бить в набат (впрочем, их очень скоро прогнали с колокольни ксендз и органист), кассир спрятался в подвале магистрата. И только после того как все стихло, он вышел из своего убежища с самым невинным видом и стал уверять всех, что только в шутку притворился испуганным.
Однако его безоблачное настроение продолжалось недолго. Кто-то из горожан прибежал с вестью, что подходят новые войска. Это привело кассира в такое смятение, что он убежал из местечка и до сей поры не вернулся.
— Куда он мог деваться? — недоумевала мама.
— Люди видели, что он бежал куда-то за ваш сад. Наверное, засел в овраге, там и проспит до утра.
— Сумасшедший! — сказала мама, пожимая плечами.
Учитель махнул рукой.
— Осел и трус, а при этом непременно хочет прослыть героем. Боится и тех и других. Чтобы себя обезопасить с одной стороны, выклянчил справку о каком-то назначении, а теперь и она ему спать не дает. Воображает, что он — знаменитость и что только за ним и гонятся, потому он и прячется все время в подвалах и оврагах. У этого субъекта слабая голова, заячья душонка, а спеси хоть отбавляй. Самый опасный тип людей! — добавил учитель словно про себя.
Последние слова учителя меня встревожили. В них слышалась угроза, предсказание новых бед, страшнее всего того, что пережили мы до сих пор.
Час был поздний, и пан Добжанский несколько раз уже порывался уйти, но мама его удерживала.
— Побудьте с нами еще немного, — говорила она. — Днем я кое-как крепилась, а сейчас так расстроена, что всего боюсь. Посидите у нас!..
И учитель оставался. Кукушка на часах прокуковала одиннадцать, и свеча уже догорала, когда на крыльце послышались шаги.
— Наверно, пан кассир вернулся с прогулки! — буркнул учитель.
Дверь отворилась и вошел… человек из одинокой хаты. Когда он, переступив порог, поднял седую голову, он показался мне великаном.
— Слава Иисусу, — сказал он, здороваясь.
Никто ему не ответил. Его приход в такой день и час был очень уж неожиданным.
Вошедший долгую минуту смотрел в упор на учителя, пока тот не опустил глаза. Затем обратился к моей матери:
— Я привел к вам гостя, — сказал он приветливо.
Я подумал: «Уж не отец ли покойный встал из могилы и пришел к нам с этим страшным человеком?»
А мама хотела что-то ответить, но только рот открыла и поглядела на него с удивлением.
В темных сенях за спиной старика стоял еще кто-то.
— Гость ваш немного… того… нездоров, да это пустяки, — продолжал старик. — Он ранен, но…
— Владек! — вскрикнула мама и, широко раскинув руки, выбежала в сени.
— Да, мама, это я, — отозвался мой брат.
Он вошел в комнату, и я увидел, что голова и левая рука у него обмотаны тряпками.
Мама хотела его обнять, но вдруг упала на колени и прильнула к его ногам.
— Сыночек мой… дитятко! — зашептала она. — Ты жив!.. Ты ранен… Ох, как я тут настрадалась, как тосковала по тебе… Жив, жив! Теперь уж не отпущу тебя из дому, будь что будет… Ненавижу проклятую войну! Сегодняшний день вымотал мне всю душу.
— Что ты делаешь, мама! — говорил брат, тщетно пытаясь здоровой рукой поднять ее с колен.
Его седой спутник дотронулся до плеча мамы.
— Дайте ему отдохнуть, пани. Он устал.
Мама сразу выпрямилась, как натянутая струна.
— Да, да, правда!
Но тут же схватила здоровую руку брата и стала ее целовать.
— Мама! Мама! — твердил Владек, пытаясь отнять руку. Но видно было, что он совсем без сил.
Наконец старик бережно отстранил маму, обнял брата за талию и довел его до дивана.
— Дайте ему рюмку водки, — сказал он маме. — Ему надо подкрепиться, а у меня в хате водки не нашлось.
Учитель бросился к буфету, налил рюмку водки и принес ее брату. Владек выпил залпом.
— Ух, сразу полегчало, — сказал он. — Вы обо мне ничуть не беспокойтесь. Я ведь медик и в ранах хорошо разбираюсь. Через месяц буду здоров…
— Но больше никуда не пойдешь! — воскликнула мама.
— Разумеется, — отозвался он с легкой усмешкой, глядя на свою руку. Потом добавил, указывая на старика:
— Вот кого благодари, мама! Я бежал, спасаясь от погони, и около оврагов упал без сил, а он меня поднял, привел к себе в хату, и — не знаю уж, как ему удалось спасти меня. Его собственная жизнь висела на волоске — солдаты стояли у двери и кричали: «Он, наверное, тут спрятался!..» Это чудо какое-то, что они ушли…
Все мы посмотрели на седого, а он промолвил:
— Чудо это объяснить нетрудно. Я сказал офицеру: у меня никто не станет искать убежища, потому что меня называют шпионом… Офицер проворчал: «Подлец!» — и сразу увел своих солдат. Боялся, видно, как бы кто из них не ступил на мой порог… Вот как я сотворил это чудо, — заключил старик, тряхнув головой.
— Господь зачтет тебе это и простит старые грехи, — глухо отозвался учитель.
Старик вдруг резко выпрямился.
— Грехи? — переспросил он, пристально глядя в глаза пану Добжанскому. — Пятнадцать лет я несу бремя какой-то неизвестной вины. Может, ты, мой бывший товарищ, хоть сейчас наконец скажешь мне: перед кем я виновен и в чем?
Мы служили вместе, помнишь? И отличались оба в одинаковой степени… А когда пришлось покинуть родину, я натерпелся в десять раз больше, чем ты и тебе подобные… Так отвечай же мне: с какой стати ты берешь на себя роль моего духовника и обещаешь отпущение грехов? Каких? Назови мне хоть одного человека среди ныне живых или уже умерших, кто пролил хоть одну слезу из сочувствия ко мне?.. Ничего, что здесь есть свидетели, — добавил он, указывая на мою мать и брата. — Напротив, это даже хорошо, — пусть они знают, что им обо мне думать.
Мой учитель сделал шаг вперед.
— Да, это правда, мы служили вместе, — сказал он. — И ты показал себя человеком одаренным и храбрым. Но позднее, в эмиграции, в тебя словно бес вселился…
— Ну-с, и что же этот бес со мной сделал?
— Ты сеял среди нас смуту… Ослаблял дух…
— Ага, вот оно что! — сказал старик со вздохом. — Я ослаблял дух, зато вы его укрепляли! Вы заверяли людей, что французы придут к нам на помощь, — я же твердил, что не придут. Ну, и кто был прав? Помогли нам французы? Вы верили, что восстанут все пятнадцать миллионов польских крестьян, а я в это не верил. Где теперь эти миллионы? Вы кричали, что победите, даже если с голыми руками пойдете против ружей, с ружьями — против пушек. Я же убеждал вас, что сотня ружей — это большая сила, чем тысяча голых рук. Вы меня перекричали, заткнули мне рот. Ну, вот вам теперь доказательства!..
Он указал на окровавленный платок, которым была повязана голова Владека.
Учитель потупил глаза. Мама, прижавшись к брату, вся дрожала, а у меня было такое чувство, словно я присутствую на Страшном суде, где судятся эти два старца.
— Так это вы называете изменой? — продолжал наш гость запальчиво. — Честно высказывать свои убеждения — обязанность каждого гражданина, и только вы объявили это преступлением. Знаю, ты скажешь, что несогласие с волей большинства разрушает общественную дисциплину. Да разве вы — большинство? Вы были только партией. Вы представляли одну точку зрения, я — другую, однако я же вас не называл изменниками!
— Ну, твое несогласие с нашей точкой зрения — это пустяк, — пробормотал учитель. — Хотя, надо сказать, оно оттолкнуло людей от тебя…
— Пустяк? — повторил гость. — Однако из-за этого «пустяка» вы все отшатнулись от меня в эмиграции, а когда я вернулся в Польшу, объявили меня шпионом…
— Не из-за этого…
— Не из-за этого? — сжав кулаки, закричал старик. — А из-за чего же? Как ты смеешь еще и сейчас пинать меня, несчастного, в котором уже убили душу? Ведь я тебя раненого вынес когда-то из боя… В Париже делился с тобой последним куском хлеба. И вот чем ты мне платишь!
— Да, ты нас поддерживал, это верно, — сказал учитель. — Помогал нам даже очень щедро. Но… — Голос учителя упал до шепота. — Откуда у тебя были эти деньги?
Старик неожиданно стал спокойнее. Он потер лоб, словно что-то припоминая.
— От воинского жалованья ты отказался, — продолжал учитель.
— И сторонился всех, никого к себе не звал. Так? — подсказал старик с язвительной усмешкой.
— Да, ты нас избегал. И, кроме того… мы знали, что живешь ты на разных квартирах, дома не ночуешь. Тебя встречали переодетым, в одежде чернорабочего…
Старик горько рассмеялся.
— Значит, вы следили за мной? А я и не знал! И ни один из вас меня не предостерег, ни один не спросил, чем я занимаюсь! Даже те, кто пользовался моими «подозрительными» деньгами…
— Но ты же знаешь — мы в конце концов перестали брать их у тебя.
— Да. И, перестав, не замедлили объявить меня предателем!
Он подошел к учителю и хлопнул его по плечу.
— А знаешь, почему у меня водились деньги, хотя я не брал положенного мне жалованья солдата? Я зарабатывал эти деньги тяжелым трудом, работая по ночам… Ведь меня учили только воевать, я ничего не умел делать… И, чтобы не умереть с голоду, пришлось стать… тряпичником.
Учитель смотрел на него чуть не в ужасе.
— Да, да, и от вас это нужно было скрывать, — говорил старик. — Воображаю, что было бы, если бы вы узнали, что ваш товарищ по оружию, капитан, по ночам роется в мусорных ящиках!.. Не веришь? Так зайди как-нибудь в мою лачугу, я покажу тебе то, что храню, как память о Париже: выданное на год разрешение на сбор тряпок. Сохранилось у меня и доказательство, что когда-то я нашел в мусорном ящике бриллиантовую сережку и получил за нее тысячу франков. Может быть, ты и сейчас скажешь, что я заслужил имя предателя, — ведь я осрамил свое воинское звание? — язвительно добавил старик. — Конечно, я сохранил бы свое достоинство, если бы, живя в эмиграции, брал жалованье и вместе с вами голосовал за войну!
— Какая страшная ошибка! — шепотом сказал мой брат…
Учитель переменился в лице.
— Меня возмущали твои взгляды, — сказал он. — Но, богом клянусь, не я распускал о тебе эти слухи! — Он ударил себя в грудь. — Напротив, я всегда тебя защищал и спорил с другими…
Владек протянул своему спасителю руку.
— Друг, я, со своей стороны, сделаю все, чтобы загладить нанесенную тебе обиду, — сказал он стремительно, захлебываясь словами. — Люди узнают, что ты столько лет страдал безвинно.
Старик грустно покачал головой.
— Знаю, другие — да и ты тоже — не простят мне того, что я, как сказал тут Добжанский, «ослаблял дух» в наших людях. У меня было достаточно времени обдумать все, что пережито. Трезвый голос, предсказывающий поражение, всегда ненавистен людям. Он — как зловещий крик совы на кладбище, который словно твердит: «Не встанешь!» И чем точнее исполнилось предсказание, тем больше ненавидят пророка… Поэтому, — добавил он, помолчав, — я уже не жду от людей добрых чувств ко мне. Перестанут называть изменником, так начнут кричать: «Глядите, это тот пророк, что видел опасность, но не помог ее предотвратить!» Народ не спрашивает, что мы говорили, он хочет знать, что мы сделали, чтобы предотвратить беду. А я ничего не мог для этого сделать.
Он замолчал — к нашему облегчению, ибо каждое его слово камнем ложилось на душу.
Вдруг учитель Добжанский подошел к старику, обнял его и, рыдая, припал головой к его груди. Мама стала снова целовать брата, шепча: «Сыночек!.. Сыночек милый!» — а я — я уже ничего не видел, потому что слезы застилали мне глаза.
Через минуту седой гость сказал:
— Ну, мне пора домой. Прощайте.
— Пойдем ко мне, — попросил пан Добжанский, беря его за руку.
— Хорошую я бы тебе оказал услугу! — возразил старик с улыбкой. — О тебе тогда стали бы, пожалуй, говорить то же, что обо мне… Ну, будьте здоровы, — обратился он к брату, протягивая ему руку.
— Благослови тебя бог, пан, — сказала мама. — Навещай нас и помни, что мы отныне тебе верные друзья… Если что понадобится, обращайся к нам… Мы каждое утро и каждый вечер будем молиться за тебя…
Он низко поклонился ей и отозвался уже с порога:
— Если будет милость ваша, просите бога, чтобы он поскорее послал мне смерть. Только этого я и хочу.
И медленно вышел из комнаты.
Теперь все занялись Владеком. Няня привела фельдшера, и тот перевязал ему раны. В гостиную перенесли кровать для брата и кушетку для учителя, который объявил, что будет за ним ходить, пока Владек не поправится.
Ночь прошла тревожно. Владек спал плохо, учитель даже не раздевался, а у меня был жар, и мама всю ночь ходила от меня к брату и от него ко мне. Солнце уже взошло, когда нас всех наконец сморил сон, — и потому мы встали только около десяти.
Брат был довольно бодр, но его мучили свежие раны, и он, по его словам, чувствовал себя разбитым. Видно было, что каждое движение стоит ему труда, он при этом даже шипел от боли.
Мама украдкой отирала глаза, но давно я не видел ее такой бодрой. Все ее интересовало, она заглядывала в каждый уголок, и даже голос ее как-то окреп и стал звучнее.
День был пасмурный и холодный. На полях стлался туман, чуть не каждый час начинал моросить дождик, мелкий, как роса, и в воздухе чувствовалась сырость. Казалось, на дворе не май, а октябрь.
Я услышал в сенях шаги и голос кассира. Через минуту в гостиную вошла мама.
— Это кассир, — шепнула она брату. — Он хочет тебя повидать. Пустить его?
— Ну конечно, пожалуйста, — сказал Владек. — Я привык быть на людях, и меня просто даже пугает, что теперь вижу только двух-трех человек.
— Он тебя не утомит?
— Напротив, развлечет…
— Когда начнет врать, — вставил учитель.
Кассир вошел с высоко поднятой головой и победоносным видом. Подойдя к постели Владека, он крепко пожал ему руку и сказал торжественно:
— Привет герою!
Брат терпеть не мог напыщенности и позерства и при таком комплименте невольно поморщился. Мама это заметила и поспешила переменить разговор.
— А где же вы были этой ночью? — спросила она у кассира.
— О, памятная ночь! — со вздохом отозвался тот, развалясь в кресле. — Не забыть мне ее, хотя бы я прожил миллион лет.
Мой учитель не то фыркнул, не то закашлялся. Кассир глянул на него исподлобья и многозначительно поднял брови.
— А что же такое с вами случилось? — спросила мама, чтобы поддержать разговор.
— Сейчас все расскажу. Эта история напоминает приключения Ринальдо Ринальдини, необычайные и трагические. Да, в высшей степени трагические!
Он сел поудобнее, откашлялся и продолжал:
— Так вот — я своими глазами убедился, что наш отшельник из-за ольховой рощи действительно шпион… И очень опасный…
Учитель так и подскочил на стуле, но Владек взглядом заставил его сдержаться.
— Из своего укрытия, — говорил кассир, — я видел, как в его хату вошел офицер с несколькими солдатами и долго там с ним толковал. Мало того — я видел еще, как далеко за полночь этот субъект возвращался из города. Не сомневаюсь, что он опять ходил на переговоры с офицерами…
— Да их уже тогда здесь не было! — гневно вмешался учитель.
Но мама посмотрела на него, и он умолк.
— Я не обязан знать, были они тут или не были, — возразил кассир с раздражением. — С меня довольно того, что я видел шпиона, который шел туда, где рассчитывал застать войска.
Брат беспокойно заворочался в постели, но слушал молча.
— Что я пережил там, в овраге, за эту ночь, трудно описать, — говорил кассир. — Достаточно вам сказать, что за каждым кустом мне чудились по меньшей мере два покойника.
— Это — нервы, — бросил Владек, кусая губы.
— И это еще ничего! Видения явились, исчезли — и дело с концом. А вот на рассвете случилось кое-что похуже: меня окружило десятка два вооруженных людей… «Кто вы?» — спрашиваю я у них. А один мне отвечает: «Сам видишь, кто мы. А вот ты кто такой и что тут делаешь?» Разумеется, я ответил, что скрываюсь здесь, и показал свое удостоверение… Какое счастье, что я его вчера не проглотил! — добавил он, посмотрев на маму.
— Да, тогда мы потеряли бы помощника заместителя начальника прихода, — буркнул пан Добжанский, зажмурив один глаз и сделав довольно непочтительную гримасу.
Кассир, вместе с креслом, повернулся к нему спиной.
— Я показал свое удостоверение, — повторил он, — и мы стали беседовать.
«Да, мы разбиты наголову, — сказал один из этих вооруженных людей. — Все пропало».
«Как же могло быть иначе, — ответил я ему, — если здесь у самого города засел их шпион».
И я рассказал им то, что видел и слышал. Они, конечно, пришли в бешенство.
Владек в волнении сел на постели. А учитель встал и слушал с широко открытыми глазами.
— Ну, и что же было дальше? — спросил Владек.
— Что могло быть? Повесили его, — со смехом ответил кассир.
— Что-о? — крикнул учитель.
— Повесили, говорю, старого шпиона.
— Иисусе! Мария! — простонала мама и, схватившись за голову, выбежала из гостиной.
— Слушайте, вы! — закричал мой брат. — Да ведь этот старик ни в чем не повинен.
Кассир побледнел.
— Неужели я ошибся? — пробормотал он. — Но почему же он им этого не сказал? Почему так упорно молчал? И почему пан Добжанский, который его, видимо, знал, никогда за него не вступался?
Учитель захрипел, как будто ему всадили нож в сердце, и глаза его сверкнули недобрым огнем. Он подскочил к кассиру и поднял было руку для удара, но сдержался и только схватил его за шиворот.
— Подлец! — произнес он, грозно глядя ему в лицо. — Подлец! К барьеру, или я… я тебя ногами затопчу!
— Ладно! — заносчиво отрезал кассир, изо всех сил вырываясь. — Ладно! За такое оскорбление я буду с вами драться на дуэли.
— Здесь же… в роще будем драться! — проворчал учитель и бросился к Владеку.
— Владек, вставай! Соберись на несколько минут с силами, идем с нами.
Он обернулся. Но кассира в комнате уже не было.
— Нет, от меня не удерешь! — крикнул учитель.
Он схватил трость и шляпу и вышел на улицу так стремительно, словно лет тридцать сбросил с плеч.
— Антек, где мама? Беги за мамой, сейчас же беги! — с тревогой сказал мне брат.
Мамы не было во дворе, мне сказали, что она ушла в сад. Но и в саду я ее не нашел и только, сбежав вниз с горки, увидел, что она идет лугом по направлению к оврагу. Я бросился ее догонять.
— Хорошо, что ты пришел, — сказала она мне, запыхавшись от усталости.
Она крепко ухватила меня за руку, и мы пошли вдвоем к опустевшей хате.
Шел дождь, туман стал еще гуще. В сумрачном свете я едва узнавал эти места — овраг, кусты, меж которыми не раз пробирался к одинокому жилью несчастного старика. Сердце мое сжалось, когда я вспомнил те солнечные дни, веселые стаи птиц и себя, подкрадывавшегося с саблей к этому домику…
Мы услышали журчанье знакомого мне ручья, и… внезапно оба замерли на месте: кто-то быстро шел с горки в нашу сторону. Посыпались вниз камешки, а затем мы увидели того парня, который работал у старика и когда-то в метель пришел за ним в наш дом.
На парне была только заплатанная рубаха да рваные штаны, — ни сапог, ни шапки. Он уже издали узнал нас и кричал:
— О, это вы, пани? Пани!
— Где твой хозяин? — спросила мама.
Парень указал рукой на полузасохшее дерево.
— Нет уже старого, — ответил он запинаясь. — Вздернули его…
И утер большими грязными руками покрасневшие от слез глаза.
— Видите, пани? — добавил он, указывая на обрывок веревки, висевший на суку.
Мать с ужасом отвела глаза и села на камень. Передохнув, она после долгого молчания спросила:
— Где же он?
— Лежит в хате. Я его снял тихонько и перенес. Все сделал, как полагается…
— Будет, помолчи! — перебила его мама и с трудом стала взбираться на холм.
Хата за то время, что я ее не видел вблизи, еще больше скособочилась, почти ушла в землю. Соломенная крыша сгнила, дверь висела на одной петле, стены были испещрены щелями.
Мама остановилась на пороге. Лицо ее выражало такую скорбь и волнение, что я был уверен — сейчас она убежит, не заглянув внутрь. Но она пересилила себя, и мы вошли.
В сенцах на глиняном полу поблескивала лужа темной воды. Парень толкнул дверь налево, и она с глухим скрипом распахнулась.
При слабом свете, проникавшем сюда через мелкие стекла окошек, я оглядел убогую комнатенку с полуразвалившейся печью. Лавка, стол, сбитый из замшелых досок, да чурбан — вот и все, что можно было увидеть здесь на первый взгляд.
Парень безмолвно указал рукой в угол. Там на полу лежало что-то длинное, серое.
Мама стала на колени и, прикрыв руками глаза, зашептала молитву.
Когда глаза мои привыкли к темноте в хате, я разглядел, что у стены лежит человек, прикрытый черной холстиной. Под ее жесткими складками можно было различить только голову, низко склоненную на грудь, и приподнятый локоть левой руки. Правая рука свесилась на пол, из-под холста виднелись бескровные пальцы с посиневшими ногтями.
— Царствие ему небесное, вечный покой… — шептала мать.
— «Вечный покой», — повторил я за ней.
Потом на коленях подполз к мертвецу и благоговейно поцеловал руку, которая спасла мне брата.
Теперь за городом не стоит больше одинокая хата. Но ручей журчит по-прежнему, на холмах летом благоухает вереск, а в оврагах звенит веселый птичий гомон.
Над родником стоит почерневший от времени крест. На нем еще можно прочитать только два слова: «Свет присносущий…» Остальное покрыл мох. Кое-где на кресте видны ржавые пятна такой своеобразной формы, что можно подумать, будто даже дерево, из которого вытесан этот крест, когда-то кровавыми слезами плакало над тем, кто лежит здесь.
Примечания
Повесть впервые опубликована в польском журнале «Край» (№ 49—52 за 1884 г.). В 1888 году вышла в Петербурге отдельной книгой.
В повести отражены события, связанные с польским восстанием против царизма в 1863—1864 годах.
По условиям цензуры. Прус не мог писать о восстании открыто. «Наконец окончил, — пишет он Эразму Пильтцу, редактору журнала „Край“ 1 ноября 1884 года, — и признаюсь, что мне было бы очень неприятно, если бы эта вещь по высшим соображениям не прошла. Несмотря на это, не соглашайтесь ни на какие пропуски: в произведении, так сконцентрированном, любой абзац органически входит в повествование». Но Прусу по настоянию цензуры пришлось кое-что изменить, убрать некоторые эпизоды.
«Вычеркивания меня сильно огорчили, — пишет он Э.Пильтцу 24 ноября 1884 года, — такая уж, видимо, моя доля».
Но польский читатель легко угадывал, что слово «война» (причем нигде не указано, кто с кем воюет) означает «восстание», что герои повести Леон, Владек уходят в ряды восставших, что войска, проходящие ночью через местечко и так взволновавшие его жителей, это не что иное, как царские военные отряды, посланные для усмирения повстанцев.
«Ошибка» — одно из лучших произведений Б.Пруса. Трагическая судьба восстания, заранее обреченного на поражение, иллюзорность надежд польских патриотов на помощь Франции в деле освобождения Польши, их веры в Бонапартов — все это писатель ярко изобразил в повести.
В «Ошибке» много автобиографических моментов. Образ матери очень напоминает тетку писателя Домицеллу Трембинскую (Ольшевскую). Как пишет Людвик Влодек, биограф и современник Пруса, это была живая, энергичная женщина, оказавшая на писателя большое влияние. В образе агитатора Леона много общего с братом Пруса Леоном Гловацким. Леон был на двенадцать лет старше Пруса. Еще будучи студентом филологического факультета Киевского университета, он находился под влиянием партии «красных», а позднее, работая учителем в Седльцах, Леон восстановил связь со своими киевскими товарищами и в ноябре 1861 года организовал «Городской комитет» «красных». (Подробнее о восстании 1863 года см. во вступительной статье к наст. изд.)
По свидетельству Л.Влодека, «Ошибка» возбудила горячие споры, была понята частью читателей как попытка опорочить парижскую эмиграцию после польского восстания 1830—1831 годов, опорочить восстание 1863 года. О такой реакции знал и сам писатель. 23 февраля 1885 года он пишет Э.Пильтцу: «Вы не сообщаете мне, сколько потеряли подписчиков из-за моей повести, ибо здесь несколько „уважаемых патриотов“ признали меня изменником…»
На самом же деле в повести видно большое уважение Пруса к традициям национально-освободительной борьбы. С несомненным сочувствием нарисован образ старого учителя Добжанского, по-видимому, участника восстания 1830—1831 годов в Польше, эмигрировавшего после поражения восстания во Францию, молодых повстанцев Леона и Владека, матери Владека, которая в конце концов благословляет своего сына на борьбу и гордится им.
В повести отражены события, связанные с польским восстанием против царизма в 1863—1864 годах.
По условиям цензуры. Прус не мог писать о восстании открыто. «Наконец окончил, — пишет он Эразму Пильтцу, редактору журнала „Край“ 1 ноября 1884 года, — и признаюсь, что мне было бы очень неприятно, если бы эта вещь по высшим соображениям не прошла. Несмотря на это, не соглашайтесь ни на какие пропуски: в произведении, так сконцентрированном, любой абзац органически входит в повествование». Но Прусу по настоянию цензуры пришлось кое-что изменить, убрать некоторые эпизоды.
«Вычеркивания меня сильно огорчили, — пишет он Э.Пильтцу 24 ноября 1884 года, — такая уж, видимо, моя доля».
Но польский читатель легко угадывал, что слово «война» (причем нигде не указано, кто с кем воюет) означает «восстание», что герои повести Леон, Владек уходят в ряды восставших, что войска, проходящие ночью через местечко и так взволновавшие его жителей, это не что иное, как царские военные отряды, посланные для усмирения повстанцев.
«Ошибка» — одно из лучших произведений Б.Пруса. Трагическая судьба восстания, заранее обреченного на поражение, иллюзорность надежд польских патриотов на помощь Франции в деле освобождения Польши, их веры в Бонапартов — все это писатель ярко изобразил в повести.
В «Ошибке» много автобиографических моментов. Образ матери очень напоминает тетку писателя Домицеллу Трембинскую (Ольшевскую). Как пишет Людвик Влодек, биограф и современник Пруса, это была живая, энергичная женщина, оказавшая на писателя большое влияние. В образе агитатора Леона много общего с братом Пруса Леоном Гловацким. Леон был на двенадцать лет старше Пруса. Еще будучи студентом филологического факультета Киевского университета, он находился под влиянием партии «красных», а позднее, работая учителем в Седльцах, Леон восстановил связь со своими киевскими товарищами и в ноябре 1861 года организовал «Городской комитет» «красных». (Подробнее о восстании 1863 года см. во вступительной статье к наст. изд.)
По свидетельству Л.Влодека, «Ошибка» возбудила горячие споры, была понята частью читателей как попытка опорочить парижскую эмиграцию после польского восстания 1830—1831 годов, опорочить восстание 1863 года. О такой реакции знал и сам писатель. 23 февраля 1885 года он пишет Э.Пильтцу: «Вы не сообщаете мне, сколько потеряли подписчиков из-за моей повести, ибо здесь несколько „уважаемых патриотов“ признали меня изменником…»
На самом же деле в повести видно большое уважение Пруса к традициям национально-освободительной борьбы. С несомненным сочувствием нарисован образ старого учителя Добжанского, по-видимому, участника восстания 1830—1831 годов в Польше, эмигрировавшего после поражения восстания во Францию, молодых повстанцев Леона и Владека, матери Владека, которая в конце концов благословляет своего сына на борьбу и гордится им.