— Не искушай бога, — сурово прервал его пастор и перевел разговор на другую тему.


II


   История Адлера была такой же странной, как он сам.
   Окончив начальную школу, которую он посещал вместе с пастором Бёме, Готлиб Адлер изучил ткацкое ремесло и в двадцать лет уже немало зарабатывал. Он и тогда был краснощеким, сильным, неуклюжим на вид, а на самом деле сметливым и ловким парнем, способным работать за четверых. Хозяева были им довольны, хотя он и любил покутить.
   Каждый праздник молодой Адлер проводил в каком-нибудь увеселительном заведении, в компании приятелей и женщин, — а их у него было немало. Они кружились на карусели, качались на качелях, объедались и напивались — и всегда верховодил Адлер. Он кутил с такой страстью, веселился с таким неистовством, что порой пугал своих товарищей. Однако в будни он так же неистово работал.
   Это был могучий организм, в котором действовали только мускулы и нервы, а душа спала. Адлер не любил читать, искусства не понимал, даже не умел петь. Он только ощущал потребность расходовать избыток своей огромной животной силы и делал это, не зная ни удержу, ни меры.
   Из чувств, свойственных людям, в нем преобладало одно: зависть к богатым. Он слышал, что есть на свете большие города, а в них красивые женщины, которых можно любить, распивая шампанское в сверкающих золотом и хрусталем залах. Он слышал, что богачи путешествуют по горам, где можно свернуть себе шею или свалиться от усталости, и — тосковал по этим горам. Будь он богат, он бы загонял верховых лошадей; он купил бы корабль и плавал на нем простым матросом, объездил бы весь мир от экватора до полюсов; он бы помчался на поле битвы, купался бы в человеческой крови, а в то же время — пил бы и ел самые изысканные напитки и яства и возил бы с собой целый гарем.
   Но где же ему было мечтать о богатстве, когда он проматывал весь свой заработок да еще делал долги!
   В это время произошел необыкновенный случай.
   В одном из зданий фабрики, на которой работал Адлер, на третьем этаже вспыхнул пожар. Рабочие успели выбежать, но не все; на пятом этаже остались две женщины и подросток, и их хватились, когда уже из всех окон вырывалось пламя.
   Никто и не собирался оказать им помощь, и, может быть, поэтому владелец фабрики крикнул:
   — Триста талеров тому, кто их спасет!
   В толпе усилились шум и смятение. Совещались, уговаривали друг друга, но никто не шел, хотя несчастные, обезумев от страха, простирали руки к стоявшим на земле.
   Тогда выступил вперед Адлер. Он потребовал длинную веревку и лестницу с крючьями. Опоясавшись канатом, он пошел прямо на огонь.
   Толпа онемела, не понимая, каким образом Адлер взберется на пятый этаж, зачем ему веревка.
   Но Адлер знал, как действовать. Он поднял лестницу и, зацепив ее крючьями за широкий карниз второго этажа, вскарабкался туда, как кошка. Стоя на карнизе, Адлер зацепил лестницу за карниз третьего этажа и через мгновение был уже там. Волосы и одежда тлели на нем, густой дым окутывал его непроницаемой пеленой, но он взбирался все выше, повиснув над огнем и разверстой пропастью, словно паук.
   Когда он добрался до пятого этажа, в толпе закричали «ура» и стали хлопать в ладоши. Укрепив лестницу на краю крыши, этот неуклюжий и грузный парень с непостижимой ловкостью вынес на крышу одного за другим всех обреченных.
   В одной стене не было окон. По этой стене Адлер спустил по канату спасенных им людей, а потом слез и сам. Когда он, обожженный, окровавленный, очутился на земле, толпа подхватила его и с восторженными возгласами понесла на руках.
   За этот подвиг, почти беспримерный, правительство наградило Адлера золотой медалью, а фабрикант повысил его в должности и дал обещанные триста талеров.
   Тогда в жизни Адлера произошел переворот. Став обладателем такой суммы, он вдруг полюбил деньги, — не потому, что получил их, подвергаясь смертельной опасности, и не потому, что они напоминали ему о людях, которым он спас жизнь, а потому, что их было целых триста талеров!.. Вот бы покутить на такую уйму денег!.. Но какой пир можно задать на тысячу талеров, и как уже близко до этой тысячи!..
   Деньги пробудили в нем новую страсть. Адлер отказался от своих старых привычек, стал скрягой и ростовщиком. Он давал деньги взаймы на короткий срок, но под большие проценты; наряду с этим он много работал и быстро продвигался. Через несколько лет у него было уже не триста, а три тысячи талеров.
   Все это он делал в расчете собрать большую сумму и хотя бы раз в жизни покутить вовсю. Но когда сумма вырастала, он назначал новый предел и стремился к нему с прежним упорством. В этом стремлении к идеалу — хотя бы один раз вволю насладиться жизнью — Адлер постепенно утратил свои чувственные инстинкты. Всю свою богатырскую силу он отдавал работе и, отказавшись от былой мечты, думал лишь об одном: о деньгах. Одно время он считал их только средством и видел за ними иную цель. Однако постепенно и это исчезло, и всем его существом завладели две страсти: работа и деньги.
   На сороковом году жизни у него уже было пятьдесят тысяч талеров, накопленных кровавым трудом, упорством, необычайной ловкостью, скупостью и лихоимством. В это время он переехал в Польшу, где, как он слышал, промышленность давала огромные доходы. Он основал здесь небольшую ткацкую фабрику, женился на девушке с богатым приданым, которая, произведя на свет единственного сына, Фердинанда, умерла, и поставил себе целью нажить миллионное состояние.
   Новая родина оказалась для Адлера поистине обетованной землей. Имея за спиной большой опыт и в ткацком ремесле и в погоне за копейкой, он очутился среди людей, которых легко было эксплуатировать — потому что у одних вовсе не было денег, а другим деньги доставались без труда и были у них в избытке; потому что одним не хватало сметливости, а другие переоценивали свою сметливость. Адлер относился с презрением к обществу, лишенному практических свойств и силы противостоять ему, но, обстоятельно ознакомившись с положением, он умело использовал его. Состояние Адлера росло, а люди думали, что удачливый фабрикант получает, кроме прибылей, еще какие-то суммы из Германии.
   С появлением на свет Фердинанда в каменном сердце Адлера проснулось чувство беспредельной отцовской любви. Он носил осиротевшего малютку на руках, даже брал его с собой на фабрику, где шум и грохот так пугали ребенка, что он синел от крика. Когда мальчик подрос, отец ни в чем не мог ему отказать, он исполнял все его капризы, закармливал лакомствами, окружал прислугой, давал ему вместо игрушек золотые монеты. Чем старше становился ребенок, тем сильнее любил его отец. Игры Фердинанда напоминали ему собственное детство, пробуждали в душе его отголосок былых стремлений и мечтаний. Глядя на сына, Адлер думал, что тот за него насладится жизнью, по-настоящему использует его богатство, осуществит угасшие, но некогда такие яркие мечты о далеких путешествиях, роскошных пиршествах и опасных походах.
   «Вот подрастет он, — думал отец. — я продам фабрику и отправлюсь с ним путешествовать. Он будет кутить, а я буду смотреть за ним и оберегать от опасностей».
   Однако человек не может дать другому больше того, что имеет сам, поэтому Адлер, наградив сына железным здоровьем и физической силой, склонностью к эгоизму, богатством и непреодолимым влечением к кутежам, не сумел развить в нем никаких высоких побуждений. Ни отец, ни сын не способны были понять, что можно найти удовлетворение в поисках правды, не чувствовали красоты ни в природе, ни в искусстве, а людей — оба в равной мере — презирали. В обществе, где все сознательно или бессознательно соединены тысячью нитей симпатий и сочувствия, оба они были совершенно свободны, не связаны ни с кем. Отец превыше всего любил деньги, а сына — еще больше, чем деньги; сын хорошо относился к отцу, но по-настоящему любил лишь одного себя и все то, что могло удовлетворить его желания.
   Разумеется мальчик рос с гувернерами и ходил в гимназию — до седьмого класса. Он научился говорить на нескольких языках, умел танцевать, со вкусом одеваться и вести салонные разговоры. В обращении с людьми он был приятен, если ему не перечили, остроумно шутил и щедро сорил деньгами. Поэтому все его любили. Только Бёме, смотревший глубже на вещи, утверждал, что юноша очень мало знает и вступил на дурной путь. В семнадцать лет Фердинанд уже вел себя донжуаном, в восемнадцать был исключен из гимназии, в девятнадцать — несколько раз проигрался в карты, а однажды выиграл около тысячи рублей; наконец, на двадцатом году он уехал за границу. Там, несмотря на крупную сумму, полученную от отца, он наделал долгов чуть не на шестьдесят тысяч рублей и этим — правда, невольно — способствовал введению экономии на фабрике, за что обоих, отца и сына, проклинали сотни людей.
   За время своего двухлетнего пребывания вне дома Фердинанд объехал почти всю Европу. Он взбирался на альпийские глетчеры, был на Везувии, раз даже поднимался на воздушном шаре, проскучал несколько недель в Лондоне, где дома все как один из красного кирпича, а по воскресеньям нет никаких развлечений. Но дольше и веселее всего он прожил в Париже.
   Отцу он писал редко. Но всякий раз, когда что-нибудь производило впечатление на его стальные нервы, он тотчас же сообщал об этом со всеми подробностями. Поэтому письма его были для Адлера настоящим праздником. Старый фабрикант перечитывал их без конца, упивался каждым словом, чувствуя, как каждое из них воскрешает в нем былые пылкие мечты.
   Подниматься на воздушном шаре, заглядывать в кратер вулкана, танцевать в тысячу пар канкан в самых богатых салонах Парижа, купать женщин в шампанском, выигрывать или проигрывать, ставя на карту сотни рублей, — ведь это было идеалом ею жизни и даже превосходило все его мечты!.. Письма Фердинанда были для него как бы дыханием собственной его молодости и возбуждали в нем не восторг, для которого он был уже слишком стар, — а новое, неведомое ему доселе чувство умиления.
   Когда Адлер читал описания этих кутежей, набросанных наспех под свежим впечатлением, в его трезвом практическом уме начинало шевелиться что-то вроде поэтической фантазии. Минутами он видел то, что читал. Но видения тут же исчезали, вспугнутые мерным гулом машин и шумом ткацких станков.
   У Адлера было теперь лишь одно желание, одна надежда и вера: продать фабрику, получить миллион рублей наличными и с этой кучей денег отправиться вместе с сыном путешествовать.
   — Он будет наслаждаться жизнью, а я буду по целым дням смотреть на него.
   Пастору Бёме совсем не нравились его планы, достойные погрязших в разврате старцев Содома или Рима времен Империи.
   — Когда вы исчерпаете все наслаждения и все деньги, что вам останется? — спрашивал он Адлера.
   — Ну! Такие деньги не скоро исчерпаешь, — отвечал фабрикант.


III


   Наступил день возвращения Фердинанда.
   Адлер, как всегда, встал в пять часов утра. В восемь он выпил кофе из большой фаянсовой кружки, на которой голубыми буквами было написано:

 
Mit Gott fur Konig und Vaterland.[1]

 
   Потом он сделал обход фабрики, а около одиннадцати выслал на железнодорожную станцию коляску за сыном и бричку за его багажом. Потом он уселся на крыльце перед домом, сохраняя обычное выражение тупости и апатии, хотя с нетерпением поглядывал на часы.
   День был жаркий. Аромат резеды и акации смешивался с едким запахом дыма. Неумолчному гулу фабрики вторил двусложный крик цесарок. Небо было чистое, воздух напоен покоем.
   Адлер вытирал потное лицо и поминутно менял положение на железной скамейке, которая всякий раз скрежетала, словно от боли. Старый фабрикант не притронулся сегодня в полдень к своему мясному завтраку и не пил пива из большой кружки с цинковой крышкой, хотя делал это изо дня в день уже лет тридцать.
   В начале второю во двор въехала коляска, в которой сидел Фердинанд, и пустая бричка.
   Фердинанд был голубоглазый блондин высокою роста и крепкого сложения, но несколько худощавый. На голове у него красовалась шотландская шапочка с двумя лентами, а на плечах — легкий плащ-накидка с пелериной.
   Увидев его, фабрикант поднялся во весь свой богатырский рост и, раскрыв объятия, зарычал:
   — Ха-ха-ха! Ну, как поживаешь, Фердинанд?
   Сын выскочил из коляски, взбежал на крыльцо, обнял отца и, расцеловав его в обе щеки, спросил:
   — Разве сегодня шел дождь, что у тебя засучены брюки?
   Отец поглядел на брюки.
   — И как этот сумасшедший всегда все подметит! — сказал он. — Ха-ха-ха! Ну, как поживаешь?.. Иоганн! завтрак…
   Он снял с сына плащ и дорожную сумку и подал ему руку, как даме. Входя в переднюю, он еще раз глянул во двор и спросил:
   — Что ж это бричка пустая? Почему ты не привез вещей со станции?
   — Вещей? — повторил Фердинанд. — Ты, верно, думаешь, что я женился и таскаю с собой сундуки, корзины и коробки… Мои вещи вполне умещаются в ручном саквояже. Две рубашки — цветная для дороги и белая для гостиных, фрачная пара, несессер, галстук и несколько пар перчаток, — вот и все.
   Говорил он быстро, громко смеясь. Он несколько раз подряд пожимал руку отца, продолжая болтать:
   — А как ты поживаешь?.. Что тут слышно?.. Говорят, что твои дела с ситчиками и бумазеями идут блестяще. Но чего же мы стоим?
   Они быстро позавтракали, чокнувшись, как полагается, и перешли в кабинет отца.
   — Я заведу тут французские порядки и прежде всего французскую кухню, — сказал Фердинанд, закуривая сигару.
   Отец презрительно поморщился.
   — Зачем нам это? — спросил он. — Разве у немцев плохая кухня?
   — Немцы свиньи!..
   — А? — переспросил старик.
   — Я говорю, что немцы свиньи, — смеясь, продолжал сын. — Они не умеют ни есть, ни развлекаться…
   — Постой! — прервал его отец. — Ну, а ты кто?
   — Я? Я — человек, космополит, или гражданин мира.
   То, что сын назвал себя космополитом, мало трогало Адлера, но поголовное причисление немцев к разряду столь нечистоплотных животных задело его.
   — Я думал, Фердинанд. — сказал он, — что эти семьдесят девять тысяч немецких рублей, которые ты истратил, хоть немножко научили тебя уму-разуму.
   Сын бросил сигару в пепельницу и кинулся отцу на шею.
   — Ах, папа, ты великолепен! — воскликнул он, целуя отца. — Что за неоценимый образец консерватора! Настоящий средневековый барон!.. Ну-ну, не сердись. Нос кверху, духом не падать!
   Он схватил отца за руку, вытащил его на середину комнаты, поставил навытяжку, как солдата, и продолжал:
   — С такой грудью…
   Он похлопал его по груди.
   — С такими икрами!..
   Фердинанд ущипнул отца за икру.
   — Будь у меня молодая жена, я бы запирал ее от тебя в комнате за решеткой. А у тебя еще хватает смелости придерживаться теорий, от которых за версту несет мертвечиной!.. Черт побери немцев вместе с их кухней! Вот лозунг века и людей поистине сильных.
   — Сумасшедший! — прервал его, смягчившись, отец. — Кто же ты такой, если ты не немецкий патриот?
   — Я? — с притворной серьезностью ответил Фердинанд. — С поляками — я польский промышленник; с немцами — польский шляхтич Адлер фон Адлерсдорф; с французами — республиканец и демократ.
   Такова была встреча сына с отцом, и таковы были духовные ценности, приобретенные за границей за семьдесят девять тысяч рублей. Молодой человек только и выучился во всем находить то, что делало жизнь приятной.
   В этот же день отец и сын отправились к пастору Бёме.
   Фабрикант представил ему Фердинанда как раскаявшегося грешника, который истратил много денег, но приобрел зато жизненный опыт. Пастор нежно обнял крестника и посоветовал ему идти по стопам своего сына Юзефа, который неустанно трудится и полон готовности трудиться до конца своей жизни.
   Фердинанд ответил, что действительно только труд дает человеку право занимать место в обществе и что он сам потому лишь до сих пор был несколько беспечен, что провел юность среди народа, который кичится своим легкомыслием и праздностью. В заключение Фердинанд добавил, что один англичанин успевает сделать столько, сколько два француза или три немца, и что поэтому он проникся за последнее время особенным уважением к англичанам.
   Старый Адлер был поражен глубиной, искренностью и силой убеждений своего сына, а Бёме заявил, что молодое вино должно перебродить и что тот перелом в лучшую сторону, который он своим опытным глазом подметил в Фердинанде, стоит более семидесяти тысяч рублей.
   Когда торжественные речи окончились, пастор, его жена и друг уселись за стол и за бутылкой рейнского завели разговор о детях.
   — Знаешь, милый Готлиб, — говорил Бёме, — я начинаю восхищаться Фердинандом. Из такого, прямо сказать, вертопраха получился, как я вижу, истинный муж, verus vir. Суждения его выказывают жизненный опыт, самосознание — тоже, словом — основа здоровая…
   — О да! — подтвердила пасторша. — Он мне очень напоминает нашего Юзефа. Помнишь, отец? Ведь Юзеф, когда был у нас в прошлом году на каникулах, говорил об англичанах совершенно то же, что и Фердинанд. Милое дитя!..
   И добрая худенькая жена духовного пастыря вздохнула, оправляя лиф черного платья, сшитого, видимо, в расчете на большую толщину.
   Фердинанд тем временем гулял по саду с красивой Аннетой, восемнадцатилетней дочерью Бёме. Они знали друг друга с первых лет жизни, и девушка ласково, даже горячо встретила товарища детства, с которым так давно не виделась. Они гуляли около часу, но лень был жаркий, у Аннеты, должно быть, разболелась голова, и она отправилась в свою комнатку, а Фердинанд вернулся к старикам. На этот раз он говорил мало и был не в духе, чему никто не удивлялся (и меньше всего пастор и его супруга), считая, что молодому человеку куда приятней общество хорошенькой девушки, чем самых почтенных стариков.
   Когда Адлеры вернулись домой, Фердинанд сообщил отцу, что собирается завтра съездить в Варшаву.
   — Зачем? — закричал отец. — Неужели тебе за восемь часов уже наскучил дом?
   — Ничуть! Но ты должен принять во внимание, что мне нужны белье, костюм, наконец экипаж, в котором я мог бы делать визиты соседям.
   Однако эти доводы не убедили отца. Он сказал, что за бельем пошлет в Варшаву экономку, а насчет экипажа напишет сам знакомому фабриканту. Несколько сложней обстояло с костюмами; но в конце концов решили послать портному фрачную пару, по которой он подберет все, что нужно.
   У Фердинанда совсем испортилось настроение.
   — Нет ли у тебя, папа, хоть какой-нибудь верховой лошади на конюшне?
   — А зачем она мне? — ответил фабрикант.
   — Но мне она необходима, и надеюсь, что хотя бы в этом ты мне не откажешь…
   — Конечно…
   — Я хотел бы завтра же поехать в местечко и узнать, не продает ли кто-нибудь из помещиков хорошую лошадь. Думаю, что ты не будешь против.
   — Ну конечно.
   На следующий день в десять часов утра Фердинанд уехал в местечко, а несколько минут спустя во дворе показался Бёме со своей бричкой и лошадкой. Пастор, казалось, был необыкновенно возбужден и торопливо вбежал в комнату. Между его маленькими бачками и длинноватым носом с обеих сторон пылал яркий румянец.
   Едва увидев Адлера, он крикнул:
   — Дома твой Фердинанд?
   Адлер с удивлением заметил, что у пастора дрожит голос.
   — А зачем тебе понадобился Фердинанд?
   — Ну и повеса… ну и шалопай! — крикнул Бёме. — Знаешь, что он вчера сказал нашей Аннетке?
   По лицу фабриканта было видно, что он ничего не знает и даже ни о чем не догадывается.
   — Так вот… — продолжал пастор, разгорячась. — Он ее просил, чтобы она ему… — Тут Бёме прервал свою речь. — Какая наглость!.. Какая непристойность!..
   — Что с тобой, Мартин? — встревожился Адлер. — Что сказал Фердинанд?
   — Он сказал… чтобы она ночью открыла ему окно в своей комнате!..
   И бедный пастор от возмущения бросил свою панаму на пол.
   Когда речь шла о предмете, не имеющем отношения к производству и продаже хлопчатобумажных тканей, Адлер соображал очень туго. Сердце его неспособно было сразу постигнуть всю глубину оскорбления, нанесенного девушке, но в нем жило чувство дружбы к старому пастору. Поэтому, рассуждая медленно, но логично, Адлер пришел к выводу, что если бы девушка послушалась Фердинанда, сын его должен был бы на ней жениться.
   Он непременно должен был бы жениться. Другого выхода старик не мог себе представить.
   Значит, уже через несколько часов после возвращения домой и через несколько минут после громких слов о своем исправлении Фердинанд поставил себя в такое положение, при котором ему, сыну миллионера, пришлось бы соединиться браком с бесприданницей, с дочкой пастора?.. Фердинанду жениться?.. Жениться, когда он мог вести праздную жизнь под крылышком отца, наслаждаться молодостью, деньгами и ничем не ограниченной свободой? Оттого-то теперь, когда возмущенный Бёме излил уже весь свой гнев, вдоволь накричался и остыл, Адлер впал в ярость. В старом ткаче проснулся тигр.
   — Мерзавец! — закричал он. — Всего лишь неделю назад я уплатил за него пятьдесят девять тысяч рублей, а сегодня он опять выманивает у меня деньги да еще выкидывает такие штуки!
   Подняв руки, он стал потрясать ими, как Моисей, обрушивая каменные скрижали на головы поклоняющихся золотому тельцу.
   — Палкой исколочу этого негодяя! — рыкнул фабрикант.
   Неистовство Адлера и мысль о плачевных последствиях, к которым могла привести палка в его руках, немного смягчили пастора.
   — Мой милый Готлиб, — сказал он, — это уже совершенно лишнее. Предоставь это дело мне, а я уже сам попрошу Фердинанда не бывать больше у нас в доме или вести себя пристойно и по-христиански.
   — Иоганн! — гаркнул фабрикант. И, когда слуга появился, сказал с раздражением: — Сейчас же послать в местечко за Фердинандом. Излуплю этою мерзавца.
   Лакей посмотрел на хозяина с удивлением и страхом. Но пастор многозначительно подмигнул ему, и догадливый Иоганн вышел из комнаты.
   — Милый Готлиб, — сказал Бёме. — Фердинанд уже слишком взрослый для того, чтобы его бить палкой или даже отчитывать. Чрезмерная строгость не только не исправит мальчика, а может, скажу тебе, привести его к отчаянию… толкнуть на самоубийство… Он юноша самолюбивый…
   Замечание это мгновенно подействовало. Адлер широко раскрыл глаза и упал в кресло.
   — Что ты говоришь, Мартин! — прохрипел он сдавленным голосом. — Иоганн, графин воды!..
   Иоганн принес воду, фабрикант залпом выпил ее и начал понемногу успокаиваться. Он уже не требовал к себе Фердинанда.
   — Да! Этот безумец способен на все, — прошептал Адлер и сокрушенно понурил голову.
   Этот могучий и деятельный старик прекрасно понимал, что сын его вступил на дурной путь, с которого его нужно совлечь. Но как это сделать, он не знал.
   Пастор почуял, что наступила минута, когда ею наставления могут оказать решительное влияние на отношения фабриканта с сыном, а следовательно, и на исправление легкомысленного юноши. В одно мгновение он со свойственной ему способностью быстро подбирать нужные выражения, составил подобающую случаю речь, призвал на помощь бога и…
   Тут он сунул руку в левый карман брюк, а другой рукой ощупал правый карман… Затем принялся обыскивать задние карманы сюртука, потом боковой наружный, боковой внутренний… Наконец, он беспокойно заерзал на стуле.
   — Что с тобой, Мартин? — спросил Адлер, заметив странные манипуляции пастора.
   — Опять я куда-то девал очки! — прошептал огорченный Бёме.
   — Да ведь они у тебя на лбу…
   — Правда! — воскликнул пастор, хватая обеими руками этот ценный оптический прибор. — Что за рассеянность!.. Какая смешная рассеянность!
   Он снял очки со лба и вынул желтый фуляровый платок, чтобы протереть запотевшие стекла.
   В эту минуту вошел бухгалтер фабрики с телеграммой; прочитав ее, Адлер сказал своему другу, что должен идти в контору — дать не терпящие отлагательства распоряжения. Он просил Бёме остаться у него к обеду, но у пастора тоже были дела, и он уехал, так и не научив старого фабриканта, как поступить с сыном, дабы вывести его на путь добродетельной христианской жизни.
   Фердинанд вернулся домой поздно вечером в радужном настроении. Разыскивая отца, он переходил из комнаты в комнату, всюду оставляя двери открытыми, и пел сильным, но фальшивым баритоном, отбивая тростью такт по столам и стульям, как на барабане.

 
Allons, enfants de la patrie,
Le jour de la gloire est arrive…[2]

 
   Так он дошел до кабинета и остановился перед отцом в своей шотландской шапочке, сдвинутой набекрень, и в расстегнутом жилете, потный и пропахший вином. Глаза его искрились весельем, которое не мог обуздать даже холодный рассудок. А когда он дошел до слов:

 
Aux armes, citoyens![3]

 
   его обуял такой пыл, что он несколько раз взмахнул тростью над головой своего родителя.
   Старый Адлер не привык, чтобы над его головой размахивали палкой. Он вскочил с кресла и, грозно глядя на сына, крикнул:
   — Ты пьян, негодяй!
   Фердинанд попятился назад.
   — Милый папа, — сказал он холодно, — прошу не называть меня негодяем… Если я привыкну дома к подобным выражениям, впоследствии мне будет совершенно безразлично, когда кто-нибудь чужой обзовет негодяем меня или моего отца… Человек ко всему привыкает.