Сдержанный тон и ясное изложение мыслей произвели впечатление на отца.
   — Повеса! — сказал он, помолчав. — Ты совращаешь дочку Бёме.
   — А ты хотел, чтобы я совращал пасторшу? — удивился Фердинанд. — Да ведь она старая баба, кожа да кости!
   — Ну-ну, без острот! — обрушился на него отец. — Ко мне только что приходил пастор и требовал, чтобы твоей ноги больше не было в его доме. Он знать тебя не хочет!
   Фердинанд бросил шапку и трость на какие-то фабричные документы, опустился на качалку, растянувшись во весь рост, и закинул руки за голову.
   — Вот уж огорчил меня твой Бёме, — сказал он, смеясь. — Наоборот, он сделает мне огромное одолжение, если избавит от этих скучных визитов. Все их семейство — чудаки! Старик думает, что живет среди людоедов, и только и делает, что кого-нибудь обращает на путь истинный или радуется чьему-либо обращению. У старухи голова полна воды, в которой плавает этот ученый слизняк — Юзек. А дочь — святая, как алтарь, на котором только пасторам дозволено совершать богослужения. Родит двоих детей и высохнет, бедняжка, как ее мать, — и тогда поздравляю ее супруга! Что он будет делать с этим выжатым лимоном?.. Скучные люди… Отвратительные педанты!..
   — Да, педанты!.. — прервал его отец. — Но с ними ты не пустил бы на ветер за два года семьдесят девять тысяч рублен.
   Фердинанд открыл было рот, чтобы зевнуть, но сдержался. Он приподнялся, не спуская ног с качалки, и с упреком посмотрел на отца.
   — Я вижу, папа, ты никогда не забудешь об этих нескольких тысячах рублей?
   — Конечно, не забуду! — закричал старик. — Можно ли, имея на плечах голову, промотать такую уйму денег черт знает на что?.. Я еще вчера хотел тебе это сказать.
   Фердинанд чувствовал, что отец не очень-то на него сердится. Он спустил ноги на пол, хлопнул себя по коленке и обернулся к отцу:
   — Папа, хоть раз в жизни давай поговорим с тобой, как умные люди, ведь ты, я полагаю, уже не считаешь меня ребенком…
   — Сумасшедший ты, вот кто! — пробормотал старик, которому серьезный тон сына пришелся по сердцу.
   — Так вот, папа, — продолжал Фердинанд, — как человек, способный глубже смотреть на вещи, ты понимаешь, хоть и не хочешь в этом признаться, что я таков, каким создала меня природа и наш род. В роду нашем нет личностей, подобных пастору или его сыну. Род наш назвали когда-то Адлерами — орлами, — не жабами, не раками, а существами орлиной породы. Все мы отличаемся большой физической силой и огромным ростом; род наш дал такого человека, который голыми руками добыл миллионы и занял видное положение в чужой стране. Значит, и силой обладает наш род и воображением.
   Все это Фердинанд говорил с искренним или притворным пылом, а отец его слушал с волнением.
   — Чем я виноват, — продолжал юноша, постепенно повышая голос, — что я унаследовал от своих предков силу и воображение? Я должен жить, двигаться и действовать больше, чем какие-нибудь Штейны[4], Блюмы[5] или обыкновенные Фогели[6], потому что я — Адлер. Мне тесен тихий уголок, ибо мне нужен весь мир. Я полон сил, которые требуют больших препятствий для преодоления, мне нужны трудные условия существования — или безудержный разгул; иначе меня разорвет… Люди моего темперамента вершат судьбами государства или становятся преступниками… Бисмарк, до того как разбил Австрию и Францию, разбивал пивные кружки о лбы филистеров, — он был таким, каков я сейчас… А я, чтобы подняться на гребень и стать настоящим Адлером, орлом, должен найти соответствующие условия. Сейчас я не нашел еще своего места в жизни. Мне нечем занять свой ум, не на что расходовать свою силу, и я принужден кутить, иначе я бы издох, как орел в клетке… У тебя были свои цели в жизни: ты распоряжался сотнями людей, приводил в движение машины, вел борьбу из-за денег. А у меня нет даже и этого удовольствия!.. Что же мне делать?
   — А кто тебе мешает заняться фабрикой, управлять людьми и множить капиталы? — спросил отец. — Это лучше, чем твое беспутство, поглощающее уйму денег.
   — Хорошо! — воскликнул Фердинанд, вскакивая с качалки. — Отдай мне часть своей власти, и я завтра же примусь за работу. Я ощущаю в этом потребность… В труде, в тяжелом труде развернулись бы мои крылья… Ну что, передашь мне управление фабрикой? Я завтра же приступаю к своим обязанностям. Я хочу работать, меня удручает моя праздная жизнь!
   Если бы старый Адлер имел в своем распоряжении хоть несколько слезинок, он бы заплакал от радости. Но ему пришлось ограничиться лишь многократным пожатием руки сыну, превзошедшему все его надежды.
   Фердинанд хочет управлять фабрикой! Какое счастье! Через несколько лет богатство их удвоится, и тогда, обратив его в деньги, они отправятся вдвоем искать по свету более широких горизонтов для молодого орленка.
   Фабрикант плохо спал эту ночь.
   На следующий день Фердинанд действительно отправился на фабрику и обошел все отделения. Рабочие смотрели на него с любопытством, наперебой давали ему объяснения и исполняли его приказы. Этот веселый и дружелюбный малый по сравнению со своим грозным отцом производил хорошее впечатление.
   Тем не менее около девяти часов один из подмастерьев пришел в контору с жалобой на молодого хозяина, который приставал к его жене и вообще непозволительно вел себя с работницами.
   — Вздор! — буркнул Адлер.
   Через час прибежал, вне себя от испуга и раздражения, главный мастер прядильной.
   — Хозяин! Хозяин! — крикнул он Адлеру. — Пан Фердинанд узнал, что рабочим снизили заработную плату, и подбивает их бросить фабрику. Он повторяет это во всех мастерских и рассказывает невесть что еще.
   — С ума, что ли, сошел этот болван? — вскипел старик.
   Он тотчас же послал за сыном и сам выбежал ему навстречу.
   Нашел он Фердинанда возле складов. В зубах у него торчала горящая сигара.
   — Как?.. Ты куришь на фабрике? Брось сейчас же!
   И старик затопал ногами.
   — Что же, и мне нельзя курить? — спросил Фердинанд. — Мне? Мне?
   — На фабрике никому нельзя курить! — орал Адлер. — Ты все мое состояние пустишь на ветер. Ты мне мутишь людей! Убирайся вон!
   Сцена эта разыгралась при многочисленных свидетелях, и Фердинанд обиделся.
   — Ну, — воскликнул он, — если ты собираешься так третировать меня, то довольно! Честное слово, ноги моей больше не будет на фабрике. Хватит с меня подобных удовольствий дома.
   Он затоптал ногой сигару и отправился домой, даже не взглянув на отца, который сердито сопел, но был немного сконфужен.
   Когда они встретились за обедом, старик сказал:
   — Оставь меня в покое с твоей помощью. Я буду выдавать тебе по триста рублей ежемесячно, дам тебе экипаж, лошадей, прислугу; делай что хочешь, только не ходи на фабрику.
   Фердинанд облокотился о стол, подпер кулаками подбородок и заговорил:
   — Давай, папа, поговорим, как благоразумные люди. Я не могу прозябать дома. До сих пор я не говорил тебе, что подвержен болезни, сплину, и что доктора рекомендуют мне избегать скуки. А однообразная жизнь нагоняет на меня тоску. Мне не хотелось огорчать тебя, но раз ты обрекаешь меня на смерть…
   Отец испугался.
   — Сумасшедший! Ведь я даю тебе триста рублей в месяц! — крикнул он.
   Фердинанд махнул рукой.
   — Ну, четыреста…
   Сын печально покачал головой.
   — Шестьсот, черт возьми! — заорал Адлер, стукнув кулаком по столу. — Больше не могу; и так на фабрике уже из-за введенной экономии все напряжено, как натянутая струна. Ты доведешь меня до банкротства!
   — Что ж! Попробую жить на шестьсот рублей в месяц, — ответил сын. — О! если бы не моя болезнь!..
   Бедняга знал, что с такими доходами не стоит ехать в Варшаву. Но здесь, в провинции, он мог царить среди местной золотой молодежи и решил пока удовольствоваться этим.
   Юноша был не по годам рассудителен.
   С этого дня Фердинанд снова закутил — правда, в меньших масштабах. Прежде всего он нанес визиты всем окрестным помещикам. Те, кто поважней, его не приняли или приняли холодно и визита не отдали, потому что старый Адлер пользовался в округе не слишком хорошей репутацией, а молодого считали просто беспутным малым. Все же Фердинанду удалось завязать или возобновить знакомство с несколькими молодыми и пожилыми помещиками, которые вели такой же, как и он, образ жизни. Фердинанд ездил к ним, встречался с ними в местечке или шумно принимал их в доме отца, пользуясь его погребом и кухней, которые скоро приобрели большую известность.
   Старый фабрикант во время этих пиршеств исчезал из дому. Ему, правда, льстили титулы некоторых друзей Фердинанда, но, в общем, он их недолюбливал и не раз говорил бухгалтеру:
   — Если бы сложить все долги этих господ, можно было бы рядом с нашей фабрикой построить еще три таких же.
   — Блестящее общество! — льстиво поддакивал бухгалтер.
   — Шуты! — отвечал Адлер.
   — Я в этом смысле и говорю, — добавлял бухгалтер, улыбаясь смиренно и вместе с тем язвительно из-под своего зеленого козырька.
   Фердинанд ночи напролет проводил за карточным столом и за бутылкой. Были у него и любовные приключения, получившие широкую огласку. А тем временем на фабрике угнетали рабочих всевозможными экономиями. Взимали штраф за опоздание, за разговоры, за брак, большей частью выдуманный, а тех, кто не умел считать, просто обсчитывали. Служащие и рабочие проклинали и старого хозяина и молодого, беспутную жизнь которою они не только вынуждены были наблюдать, но и оплачивать.


IV


   Несколько десятилетий тому назад в этой округе жил состоятельный шляхтич, которого соседи называли «чудаком». И действительно, это был странный человек. Он не женился, хотя ему сватали невест до самой старости; не кутил и — что было самым позорным пятном в его жизни — развлекался тем, что обучал крестьян.
   Он открыл начальную школу, в которой детей учили в первую очередь чтению, письму, закону божию и счету, а также сапожному и портняжному ремеслам. Каждый ученик должен был уметь шить башмаки, кафтаны, рубахи, шапки, шляпы, — это была первая стадия образования. Впоследствии помещик пригласил садовника, а затем столяра, кузнеца, слесаря и колесника. Каждый воспитанник, освоивший сапожное и портняжное ремесла, должен был обучаться садоводству, кузнечному, слесарному и колесному мастерству, а кроме того, арифметике, геометрии и черчению.
   Сам помещик преподавал своим воспитанникам географию и историю, читал им научные книги, рассказывал множество всяких историй, из которых всегда следовал вывод: надо быть трудолюбивым, честным, благоразумным, терпеливым, бережливым и иметь еще много других достоинств, чтобы стать настоящим человеком.
   Соседи жаловались, что он портит мужиков, а люди мастеровые насмехались над тем, что он учит детей всем ремеслам сразу. Но в ответ на все упреки он только пожимал плечами и твердил одно: если бы чаще появлялись Робинзоны, которые с малых лет знают все ремесла, на свете стало бы меньше людей ограниченных, бездельников и рабов, прикованных к одному месту.
   — Впрочем, — заявлял чудак, — таков мой каприз, если угодно. Вам можно выводить определенные породы собак, скота и лошадей, так разрешите мне вывести определенную породу людей.
   Шляхтич скоропостижно умер. Поместье унаследовали родственники, которые промотали его в течение нескольких лет, а школу забросили. Однако школа успела выпустить группу людей, умственно развитых, высоконравственных и обладавших большими практическими знаниями, хотя впоследствии ни один из них не занял выдающегося положения.
   Душа шляхтича могла возрадоваться на небесах, взирая на своих питомцев на земле, ибо он не стремился сделать из них гениев, а хотел, чтобы они просто стали полезными гражданами, в которых так нуждается общество на определенной стадии.
   Одним из воспитанников покойного был Казимеж Гославский. Он также вначале обучался разным ремеслам, но больше всех пришлись ему по душе слесарное и кузнечное. В то же время он умел начертить план машины или постройки, сделать сложный расчет, изготовить деревянную модель для отливки, а если понадобится — то и сшить себе сюртук или сапоги. С течением времени Гославский все глубже постигал метод своею учителя и понимал практическое значение ею нравоучительных историй. Память о нем он чтил как святыню и вместе с женой и четырехлетней дочкой ежедневно молился за своего благодетеля усердней, пожалуй, чем за собственных родителей.
   Гославский уже семь лет работал в механическом отделении фабрики Адлера; зарабатывал он по два, а то и по три рубля в день и, по правде сказать, был душой всей мастерской. Был там и главный механик — какой-то немец, получавший полторы тысячи рублей в год, но занимался он больше сплетнями, чем механикой.
   Для поддержания своего престижа начальник этот отдавал какие-то распоряжения и что-то объяснял рабочим, но делал это так, что никто его не понимал и не слушал. И это было счастьем для фабрики, ибо если бы его идеи в области механики облекались соответствующим образом в сталь, железо и дерево, большая часть машин после первой же порчи шла бы на лом или в котел.
   И только когда Гославский знакомился с машиной, выяснял, что в ней неисправно, и указывал, как эту неисправность устранить, а главное — сам за это брался, — машина снова начинала хорошо работать. Этот простой слесарь неоднократно совершенствовал отдельные части машин, нередко делал ценные изобретения, но об этом никто никогда не знал, да и сам он тоже, пожалуй. А если бы и узнали, то приписали бы это изобретение гению главного механика, который перед всеми хвастал работами, якобы выполненными им за границей, и постоянно твердил, что только в невежественной Польше он не может создать ничего нового и занять пост директора нескольких фабрик. Каких именно — неважно. Человек этот был уверен, что может управлять всем, начиная с паровозостроительного завода и кончая фабрикой искусственного удобрения, но, конечно, не в Польше, где его гению мешают развернуться дикость рабочих, климат и тому подобные препятствия.
   Адлер был слишком проницателен, чтобы не видеть достоинств Гославского и бездарности начальника мастерской. Но в качестве самостоятельного начальника Гославский казался ему опасным, а главный механик был попросту болтуном и сплетником, поэтому первого хозяин оставлял в тени, а второго держал на виду. Все, таким образом, были довольны, и никто не догадывался, что известная фабрика держится только умом «eines dummen polnischen Arbeiters».[7]
   Гославский был среднего роста. Когда он, засучив рукава, склонялся над верстаком, могло показаться, что это обыкновенный рабочий с грубыми руками, чуть косолапый. Но стоило ему кинуть взгляд из-под темных волос, падавших на лоб, как сразу же становилось ясно, что перед вами интеллектуально развитый человек. Худощавое, бледное лицо его говорило о повышенной впечатлительности, а спокойствие и мыслящие серые глаза — о преобладании разума над чувством.
   Говорил он не очень много и не очень мало, не слишком тихо и не слишком громко. Он легко воодушевлялся, но не впадал в восторг, а слушая, пытливо и с интересом смотрел в глаза собеседнику. Фабричные сплетни он слушал, не отрываясь от работы. «Все это, — говорил он, — пустое», — но зато бросал самую срочную работу, чтобы выслушать какие-нибудь объяснения, касающиеся его специальности.
   С товарищами Гославский близко не сходился, но относился к ним дружелюбно. Охотно давал им советы и даже помогал в мелких работах, но сам ни кого ни о чем не просил, — не решался просить, потому что уважал чужие знания и время так же, как и чужие деньги.
   Целью его жизни было основать собственную кузнечно-слесарную мастерскую. Об этом он думал днем и ночью и на это откладывал часть своего заработка. Деньги он хранил дома и не любил их давать взаймы; он скорей готов был подарить несколько злотых. Однако он не был скуп. И он и жена его были прилично одеты, питались скромно, но сытно, а Гославский даже не отказывал себе по воскресеньям в кружке пива или рюмке вина.
   Понемногу Гославский скопил около полутора тысяч рублей и стал разузнавать через знакомых, не сдаст ли ему кто-нибудь у себя в имении помещение под мастерскую. За это Гославский выполнял бы в первую очередь заказы этого помещика. Подобные сделки иногда заключались между помещиками и мастерами железных изделий, и Гославский уже присмотрел такое место, но только со дня святого Михала.
   Заработки его на фабрике были неустойчивы. Когда изготовлялась новая деталь, в чем Гославский считался непревзойденным, ему платили поштучно и очень мною; но стоило ему сделать несколько штук и обучить других, как заработок его снижали на половину, на три четверти, а то и в десять раз. Случалось, что за какое-нибудь изделие он вначале получал по рублю, а через три месяца уже по двадцать или по десять копеек. Тогда, чтобы поднять свой заработок, он просиживал на фабрике несколько лишних часов: раньше приходил и позже уходил.
   Когда рабочие жаловались, что хозяин их эксплуатирует. Гославский отвечал:
   — Ничего удивительного: так же и с ним поступали.
   Но иногда и он терял терпение и шептал, стиснув зубы: «Грабитель проклятый!»
   Жена хотела ему помочь и решила тоже поступить на фабрику, но он накинулся на нее:
   — Ты смотри за ребенком и за домом! Заработаешь на фабрике два злотых, а тем временем потеряешь рубль дома.
   Он, разумеется, знал, что жена может заработать и больше и что дом не так уж пострадает, если она пойдет на фабрику, но он был очень самолюбив и не хотел, чтобы его жена, жена будущего владельца мастерской, водилась с простыми работницами.
   Гославский был хорошим мужем. Иной раз он ворчал, что обед неважно приготовлен или запоздал, что ребенок испачкался или что белье пересинено. Но он никогда не ругался и даже не повышал голоса, как другие. По воскресеньям он ходил с женой в костел за несколько верст, а если была хорошая погода, брал с собой дочку и всю дорогу нес ее на руках. Когда он бывал в городе, то всегда привозил оттуда гостинцы: ребенку бублик или пряник, жене — тесьму, ленту, нитки или сахар и чай.
   Дочку он любил и баловал, но грустил, что у него нет сына.
   — Что за радость от девочки, — говаривал он не раз. — Растишь ее для других, да еще надо доплатить, чтоб ее взяли. А сын — это опора на старости лет… он мог бы и мастерскую унаследовать…
   — Ты сперва заведи мастерскую, а за сыном дело не станет, — отвечала жена.
   — Да, да, да!.. Ты уже мне это три года твердишь… Нет, видно, мне от тебя проку не дождаться.
   Но жена не зря хвасталась и на шестом году замужества, как раз когда молодой Адлер вернулся из-за границы, родила сына. Слесарь пришел в неописуемый восторг. Он истратил около тридцати рублей на крестины и сшил жене новое платье, не говоря уж о расходах, связанных с беременностью жены. Таким образом, из его сбережений ушло около ста рублей, которые он решил пополнить ко дню святого Михала.
   К несчастью, в это время на фабрике ввели экономию. На этот раз и Гославский вместе со всеми проклинал хозяина, но работал с удвоенным рвением. Он приходил на фабрику в пять утра, а домой возвращался в одиннадцать ночи; иной раз у него от усталости слипались глаза, и, не поздоровавшись с женой, не поцеловав детей, он валился, не раздеваясь, на постель и засыпал как убитый.
   Чрезмерное усердие Гославского возмущало товарищей. Самый близкий друг его, Жалинский, работавший на паровой машине (человек тучный и горячий), как-то сказал ему:
   — Ты что же это, Казик, черт подери, и сам подлизываешься к старику, и другим свинью подкладываешь! Вчера несколько человек пошли было к хозяину жаловаться на низкие заработки, а он и говорит им: «Работайте, как Гославский, тогда вам хватит».
   — Дорогой мой, — оправдывался Гославский, — у меня жена была больна, пришлось трижды посылать в город за доктором и всякий раз платить ему по два рубля; да и, кроме того, большие были расходы. Вот мне и хочется выколотить, что удастся, пока не ушел с фабрики. А тут еще этот пес снизил плату, — что же мне делать? Приходится до поры до времени тянуть из себя жилы, хотя у меня уж и в груди покалывает, и голова кружится.
   — Ну-у, — протянул Жалинский, — это ты возместишь на своих подмастерьях, когда заведешь собственную мастерскую.
   Гославский махнул рукой.
   — Нет, я не хочу пользоваться чужой бедой. Своего я не отдам, но и чужого не возьму.
   И он снова принялся за работу, которая уже настолько изнурила ею, что порой он не мог даже собраться с мыслями.
   Только бы дождаться собственной мастерской, и тогда все будет хорошо!
   Однако напряжение его было чрезмерным. Можно добывать средства на содержание нескольких человек, можно какие-то силы потратить на сбережения про черный день. Но кормить семью, делать сбережения, пополнять суммы, израсходованные на роды жены, да еще оплачивать путешествия молодого Адлера — это превышало силы обыкновенного человека. Гославский уже работал за счет своего здоровья. Он похудел, побледнел, стал мрачен. Иногда, весь обливаясь потом, он в бессилии опускал руки, удивляясь тому, что в мозгу его, всегда таком деятельном и изобретательном, сейчас темно и пусто. Может быть, он не работал бы так рьяно, если бы среди этого мрака не видел вывески с огненной надписью: «Механическая мастерская Гославского».
   Не сдаваться!.. Осталось всего три месяца.
   Между тем судьба снова улыбнулась Адлеру. Изделия его, действительно превосходные, завоевали широкий сбыт, и в июле заказы, полученные фабрикой, увеличились. Старый фабрикант, посоветовавшись кое с кем из служащих, пользовавшихся его доверием, принял все заказы и одновременно велел закупить хлопок на все деньги, лежавшие у него в банке. Рабочим объявили, что теперь они будут работать до девяти часов вечера и что за сверхурочные часы им будет оплачено в полуторном размере. Решили также оборудовать несколько новых мастерских и подумывали о том, как бы использовать праздничные дни. У Адлера и на этот счет был готовый план. За работу в праздничные дни он пообещает двойную оплату, а когда рабочие привыкнут к этому нововведению, снизит заработок.
   По расчетам фабриканта, если все пойдет хорошо, без непредвиденных осложнений, текущий год даст ему возможность покончить с фабрикой. Охотники купить ее всегда найдутся, и, получив несколько миллионов рублей, он уедет с сыном за границу.
   Таким образом, Гославский и Адлер, рабочий и хозяин, почти одновременно приближались к осуществлению своих надежд: первый — к приобретению собственной мастерской, второй — к беззаботной жизни, которую дадут ему накопленные деньги.
   Возросшее производство прежде всего отразилось на механических мастерских. Наняли несколько новых людей, рабочие часы продлили до девяти вечера, а сверхурочные — до двенадцати ночи. За первые два часа платили в полуторном размере, а за следующие три — в двойном. Одновременно был введен строжайший контроль, и, если кто-нибудь раньше прекращал работу, у него удерживали столько, что заработок сводился чуть ли не к нулю. Поэтому рабочие остерегались уходить, особенно Гославский; как наиболее опытный мастер, он вынужден был оставаться до глубокой ночи.
   Теперь уж и сам Гославский почувствовал, что на него навалили слишком много работы, и попросил Адлера хоть немного разгрузить его. Фабрикант счел его просьбу справедливой и предложил ему новые условия. С этого дня Гославский получал поденную плату, собственноручно изготовлял только те части машин, которые требовали особенной точности, a главное — должен был наблюдать за ходом работ и давать надлежащие указания. Итак, фактически он являлся начальником мастерской, но получал жалованье мастера и одновременно выполнял работу обыкновенного рабочего.
   Этих условий не принял бы ни один немец, но Гославскому они вначале польстили. Вскоре, однако, он убедился, что теперь его эксплуатируют еще больше, потому что физической работы у него оставалось столько же, а кроме того, приходилось напрягать мозг. Весь день он бегал от наковальни к тискам, а от тисков к токарным станкам, причем его поминутно отрывали другие рабочие, считая, что Гославский обязан не только все объяснять им, но и делать за них.
   К концу июля Гославский превратился в автомат.
   Он не улыбался, почти не разговаривал о вещах, не имеющих отношения к работе, и даже стал небрежен в одежде, хотя раньше всегда тщательно следил за собой. По воскресеньям он не ходил уже с женой в костел, а вместо этого спал до полудня. Дома он теперь раздражался из-за любого пустяка.
   Для него, словно для выздоравливающего, наибольшим наслаждением стал сон. А проблески живого чувства пробуждались в нем лишь в те короткие мгновения, когда он целовал сына, — по утрам и перед сном.
   Гославский понимал свое состояние, знал, что работа пожирает его, но избавиться от нее не имел возможности. С помещиком, отдававшим ему помещение под мастерскую, он должен был подписать договор только в августе, а переехать туда — в ноябре.
   Что же ему оставалось делать? Бросить фабрику сейчас? Но тогда придется жить на имеющиеся сбережения и за два месяца израсходовать несколько сот рублей, заработанных таким тяжким трудом и так необходимых на первое обзаведение. Значит, надо напрячь силы и до поры до времени оставить все по-прежнему. К тому же он надеялся, что неделя отдыха по переезде на новое место укрепит его и восстановит пошатнувшееся здоровье.