Кобыле между тем припала охота помочиться, и столь обильным оказалось это мочеиспускание, что вскоре на семь миль кругом все было затоплено, моча же ее стекла к Ведскому броду и так подняла в нем уровень воды, что вся шайка врагов, охваченная ужасом, потонула, за исключением очень немногих — тех, кто взял левей, по направлению к холмам.
   Когда Гаргаятюа приблизился к Ведскому лесу, Эвдемон довел до его сведения, что остатки вражеских полчищ укрылись в замке. Тогда Гаргантюа, дабы в том удостовериться, закричал во всю глотку:
   — Вы — там, или же вас там нет? Если вы там, то больше вы там не будете; если же вас там нет, то мне вам сказать нечего.
   Но тут негодяй-пушкарь, стоявший у бойницы, выстрелил в Гаргантюа, и ядро с разлета угодило ему в правый висок; однако Гаргантюа ощутил при этом такую же точно боль, как если бы в него запустили косточкой от сливы.
   — Это еще что? — воскликнул он. — Виноградом кидаться? Ну так мы заставим вас подобрать! Он и в самом деле подумал, что это виноградина. Разбойники в это время были заняты дележом добычи, однако ж, заслышав шум, они поднялись на бастионы и башни и дали по Гаргантюа более девяти тысяч двадцати пяти бомбардных и пищальных выстрелов, причем всякий раз целились ему прямо в голову, и столь частой была эта стрельба, что Гаргантюа в конце концов закричал:
   — Понократ, друг мой! От этих мух у меня рябит в глазах! Сломайте мне ивовую ветку, я буду ею отмахиваться.
   Он вообразил, что свинцовые и каменные ядра — это всего-навсего слепни. Понократ же ему объяснил, что это вовсе не мухи, а орудийные выстрелы и что ядра летят из замка. Тогда Гаргантюа принялся колотить по замку громадным своим деревом, и от его мощных ударов все бастионы и башни разлетелись и рухнули. Тех же, кто находился внутри, так расплющило, что и костей их нельзя было собрать.
   Покончив с замком, Гаргантюа и его приближенные подъехали к мельничной запруде и увидели, что весь брод завален мертвыми телами, загородившими водоспуск; это и были те, что погибли от кобыльего мочепотопа. Стали они тут думать да гадать, как бы им преодолеть препятствие, которое представляли собою трупы, и перебраться на ту сторону. Наконец Гимнаст объявил:
   — Если тут перешли черти, так и я отлично перейду.
   — Черти здесь переходили, — заметил Эвдемон, — им нужно было унести души осужденных на вечную муку.
   — Отсюда прямой вывод, — подхватил Понократ, — что Гимнаст тоже перейдет, да будет мне свидетелем святой Треньян!
   — А как же иначе? — отозвался Гимнаст. — Что же мне, так тут и оставаться?
   Дав шпоры коню, он свободно перебрался на тот берег, и конь его не испугался мертвецов: воспользовавшись указанием Элиана, Гимнаст приучил его не бояться ни мертвых душ, ни мертвых тел, но для этой цели он не убивал людей, как это делал Диомед, убивавший фракийцев, или же Одиссей, о котором повествует Гомер, что он клал тела убитых врагов под ноги своему коню, — нет, он зарывал в сено чучело и заставлял коня переступать через него, маня его овсом.
   Трое спутников следом за ним перебрались благополучно, застрял только Эвдемон, и вот почему: правая нога его коня по колено увязла в брюхе одного дюжего и ражего поганца, навзничь лежавшего в воде, и конь никак не мог ее вытащить; и до той поры он тут бился, пока Гаргантюа концом своего посоха не погрузил остатки требухи этого мерзавца в воду; тогда конь высвободил ногу, и — редчайший случай в гиппиатрии! — от прикосновения к внутренностям этого жирного негодяя нарост на ноге коня сам собой отвалился.
 
 

Глава XXXVII.
О том, как Гаргантюа вычесывал из волос ядра

   Оттуда они двинулись берегом речки Вед и немного погодя приблизились к замку Грангузье, а Грангузье в это время с великим нетерпением их ожидал. Как скоро они прибыли, пошел пир горой; никто еще так не веселился, как они, — автор Supplementam Supplementi Chronicorum[87] утверждает, что Гаргамелла от радости даже умерла. Мне ничего об этом не известно — я так же мало думаю о ней, как и о всякой другой.
   Достоверно одно: переодеваясь и проводя по волосам гребнем длиною в сто канн, с зубьями из цельных слоновых клыков, Гаргантюа всякий раз вычесывал не менее семи ядер, которые у него там застряли во время битвы в Ведском лесу. Грангузье, глядя на него, подумал, что это вши, и сказал:
   — Сынок! Ты что же это, занес к нам сюда ястребов из Монтегю? Разве ты там находился?
   Понократ же ему на это ответил так:
   — Ваше величество! Пожалуйста, не думайте, что я его поместил в этот вшивый коллеж, именуемый Монтегю. Скорее я отдал бы его нищей братии Невинноубиенных младенцев, — такие чудовищные творятся в Монтегю жестокости и безобразия. Мавры и татары лучше обращаются с каторжниками, в уголовной тюрьме лучше обращаются с убийцами, и, уж верно, в вашем доме лучше обращаются с собаками, чем с этими горемыками в коллеже Монтегю. Черт возьми, будь я королем в Париже, я бы сжег коллеж, а с ним и его начальника и всех его надзирателей, коль скоро они допускают такое зверское обращение! — Тут он поднял одно из ядер и сказал: — Это пушечные ядра, коими коварный враг стрелял в вашего сына Гаргантюа, когда он совершал переход через Ведский лес. Враги, однако ж, за это поплатились: они все погибли под развалинами замка, так же точно, как филистимляне, коих погубило хитроумие Самсона, или как те люди, на которых упала башня Силоамская, о чем говорится в Евангелии от Луки, в главе тринадцатой. И вот я полагаю, что, пока счастье нам улыбается, мы должны устремиться в погоню, ибо волосы у случая на лбу растут. А то если он от вас уплывет, вам потом не за что будет его ухватить: сзади он совершенно лыс, а лицом к вам он уже не повернется.
   — Нет уж, только не сейчас, — сказал Грангузье, — нынче вечером я намерен вас чествовать. Милости просим!
   Тут подали ужин, для которого, помимо всего прочего, было зажарено шестнадцать быков, три телки, тридцать два бычка, шестьдесят три молочных козленка, девяносто пять баранов, триста молочных поросят под превосходным соусом, двести двадцать куропаток, семьсот бекасов, четыреста судейских и корнуальских каплунов, шесть тысяч цыплят и столько же голубей, шестьсот рябчиков, тысяча четыреста зайцев, триста три дрофы и тысяча семьсот каплунят. Дичины сразу не удалось достать сколько требовалось; впрочем, настоятель Тюрпенейского аббатства прислал одиннадцать кабанов; сеньор де Гранмон прислал в дар восемнадцать туш красного зверя; сеньор Дезессар прислал сто сорок фазанов, да еще набралось несколько десятков диких голубей, а также речной птицы, чирков, выпей, кроншнепов, ржанок, лесных куропаток, казарок, сукальней, чибисят, турпанов, колпиц, цапель, молодых цаплят, водяных курочек, белых хохлатых цапель, аистов, стрепетов, красноперых фламинго (так называемых феникоптеров), индеек; сверх того, было подано изрядное количество супов и рагу.
   Все это многое множество кушаний мастерски приготовили повара Грангузье: Оближи, Обглодай и Обсоси. Жано, Микель и Вернет то и дело подливали вина.
 
 

Глава XXXVIII.
О том, как Гаргантюа вместе с салатом проглотил шестерых паломников

   Здесь кстати будет рассказать о том, что случилось с шестью паломниками, которые пришли из Сен-Себастьена, что близ Нанта, и, убоявшись неприятеля, расположились на ночлег в огороде, под стеблями гороха, между капустой и латуком. Гаргантюа, почувствовав жажду, спросил, нет ли латука и нельзя ли сделать салат; когда же ему сказали, что латук здесь самый лучший и самый крупный во всей стране, величиною со сливовое или же с ореховое дерево, он пошел за латуком сам и нарвал сколько ему заблагорассудилось. Вместе с латуком он прихватил и шестерых паломников, паломники же от страха пикнуть не смели.
   Латук прежде всего промыли в источнике, и вот тут-то паломники зашептались:
   — Как нам быть? Потонем мы в этом латуке. Разве заговорить? А заговоришь — он еще, пожалуй, убьет нас как лазутчиков.
   Пока они рассуждали, Гаргантюа положил их вместе с латуком в салатник величиною с ситойскую бочку, полил маслом и уксусом, посолил, а затем, чтобы подзаправиться перед ужином, принялся все это уписывать и переправил уже себе в рот пятерых паломников. Шестой паломник забился под лист латука, но кончик его посоха все же торчал Заметив это, Грангузье сказал Гаргантюа:
   — По-моему, это рожок улитки. Не ешь ее.
   — Почему? — возразил Гаргантюа. — Улитки в это время года особенно вкусны.
   Тут он подцепил посох, поднял вместе с ним паломника и скушал его за мое почтение; потом запил это чудовищным глотком пино и вместе со всеми стал ждать ужина.
   Будучи препровождены таким порядком в рот, паломники приложили все усилия, чтобы не попасть под жернова его зубов, и уже начали думать, что их заточили в какое-то глубокое подземелье; когда же Гаргантюа как следует отхлебнул, им показалось, что они сейчас утонут у него во рту, и точно: поток вина чуть было не унес их в пучину его желудка; однако, опираясь на посохи и перепрыгивая с места на место, ни дать ни взять — паломники, идущие на поклонение св. Михаилу, они наконец выбрались из подземелья и уже достигли зубов. К несчастью, один из них, на всякий случай ощупывая посохом дорогу, ткнул им в дупло одного зуба и, задев челюстной нерв, причинил Гаргантюа столь сильную боль, что тот, невзвидев света, завопил. Чтобы успокоить боль, Гаргантюа велел подать ему зубочистку и, приблизившись к ореховому дереву, мигом выковырял господ паломников. Одного вытащил за ноги, другого за плечи, третьего за суму, четвертого за кошель, пятого за перевязь, а того беднягу, которого угораздило долбануть его посохом, зацепил за гульфик; как бы там ни было, для Гаргантюа это вышло к лучшему, ибо паломник проткнул ему гнойный мешочек, мучивший его с той самой поры, как они миновали Ансени.
   Выковырянные паломники что было духу пустились бежать через виноградник, а боль у Гаргантюа мгновенно утихла.
   В это самое время Эвдемон позвал его ужинать, так как все было готово.
   — Дай сначала помочиться, авось легче будет, — отозвался Гаргантюа.
   И тут он пустил такую струю, что она преградила паломникам путь, и пришлось им перебираться через многоводный поток. После этого, идя по краю перелеска, все они, за исключением Фурнилье, угодили в капкан, поставленный на волков, выбрались же они оттуда единственно благодаря находчивости помянутого Фурнилье, который порвал все шнуры и веревки. Остаток ночи они провели в лачужке близ Кудре, и тут один из их компании, по имени Неспеша, утешил их в несчастье добрым словом, доказав им, что это их приключение предсказано в одном из псалмов Давида:
   — Cum exurgerent homines in nos, forte vivos deglutissent nos,[88] — когда нас съели вместе с присоленным салатом; cum irasceretur furor eorum in nos, forsitan aqua absorbuisset nos,[89] — когда он как следует хлебнул; torrentem pertransivit anima nostra[90] — когда мы перебирались через многоводный поток; forsitan pertransivit anima nostra aquam intolerabilem[91] его мочи, которая нам отрезала путь. Benedictus Dominus, qui поп dedit nos in caplionern dentibus eorum. Anima nostra sicut passer erepta est de laqueo venantium,[92] — тут подразумевается капкан; laqueus coniritus est[93] рукою Фурнилье, el nos liberati sumus. Adjutorium nostrum…[94] и так далее.
 
 

Глава XXXIX.
О том, как Гаргантюа чествовал монаха и как прекрасно говорил монах за ужином

   Как скоро Гаргантюа сел за стол и первые куски были проглочены, Грангузье повел рассказ о начале и причине войны между ним и Пикрохолом и, доведя свое повествование до того момента, когда брат Жан Зубодробитель одержал победу при защите монастырского виноградника, превознес его подвиг выше деяний Камилла, Сципиона, Помпея, Цезаря и Фемистокла. Тут Гаргантюа попросил сей же час послать за монахом, — он хотел посоветоваться с ним касательно того, как действовать дальше. Во исполнение его желания за монахом отправился дворецкий и немного погодя в веселом расположении духа с ним возвратился, причем брат Жан восседал на муле Грангузье, держа в руках перекладину от креста.
   Брат Жан был встречен нескончаемыми кликами восторга, объятиями, приветствиями.
   — А, брат Жан, дружище! Брат Жан, приятель! Брат Жан, черт тебя возьми, дай я тебя поцелую, дружок!
   — Дай я тебя обниму!
   — Поди сюда, блудодей, вот я тебя сейчас задушу!
   А брат Жан знай посмеивался. Такого милого и обходительного человека прямо поискать!
   — Ну-ка, ну-ка, — сказал Гаргантюа, — поставьте ему скамейку вот тут, подле меня!
   — Пожалуйста, куда прикажете, — сказал монах. — Паж, водички! Лей, дитя мое, лей! Это мне освежит печенку. Дай-ка сюда, я пополощу себе горло!
   — Deposita сарра, — сказал Гимнаст, — рясу долой!
   — Боже сохрани! — воскликнул монах. — Нет, милостивый государь, это нам не положено, — in statutis Ordinis[95] есть насчет этого особый раздел.
   — В задницу, в задницу ваш раздел! — заметил Гимнаст.
   — Ряса давит вам плечи, снимите ее!
   — Друг мой, — сказал монах, — пусть она останется на мне, — ей-Богу, мне в ней лучше пьется, от нее телу веселей. Ежели я ее скину, господа пажи наделают себе из нее подвязок, как это уже однажды со мной случилось в Кулене. Вдобавок у меня пропадет весь аппетит. А ежели я сяду за стол в этом самом одеянии, — вот тебе крест, я с легкой душой не только что за тебя, а и за твоего коня выпью! Мир честной компании! Я, правда, поужинал, но это мне не помешает есть за обе щеки, — желудок у меня луженый, он пуст внутри, как монашеский посошок, и всегда открыт, как мешок адвоката. Из всех рыб, не считая линя, говорит пословица, лучше всего крылышко куропатки или же окорочок монашки. Наш настоятель страсть как любит белое каплунье мясо.
   — Этим он отличается от лисы, — заметил Гимнаст. — Лиса ни у каплунов, ни у кур, ни у цыплят ни за что не станет есть белое мясо.
   — Почему? — спросил монах.
   — Потому что у нее нет поваров, чтобы его варить, — отвечал Гимнаст, — а если мясо надлежащим образом не проварено, оно все будет красным, а не белым. Краснота мяса есть признак того, что оно не проварено, — исключение составляет лишь мясо омаров и раков: их посвящают в кардиналы, когда варят.
   — Свят, свят, свят! — воскликнул монах. — Стало быть, у нашего монастырского лекаря плохо проварена голова, — глаза у него красные, как миски из ольхи… Вот это заячье бедро полезно было бы подагрику. Кстати, отчего это бедра у девушек всегда бывают прохладные?
   — Этим вопросом не занимались ни Аристотель, ни Александр Афродисийский, ни Плутарх, — отвечал Гаргантюа.
   — Существует три причины, в силу которых то или иное место естественным образом охлаждается, — продолжал монах. — Primo,[96] когда берега его омываются водой; secundo,[97] если это место тенистое, темное, сумрачное, куда не проникает солнечный свет, и, в-третьих, если оно беспрестанно овевается ветрами, дующими из теснины, а также производимыми колыханием сорочки и в особенности колыханием гульфика… А ну, веселей! Паж, плесни нам еще!.. Чок, чок, чок!.. Надо Бога благодарить за такое славное вино!.. Живи я во времена Иисуса Христа, — вот как Бог свят, я бы не дал евреям схватить его в Гефсиманском саду! Черт побери, да я бы господам апостолам поджилки перерезал за то, что они испугались и убежали после сытного ужина, а доброго своего учителя покинули в беде! Хуже всякой отравы для меня те люди, которые удирают, когда нужно взяться за ножи. Эх, побыть бы мне французским королем лет этак восемьдесят или сто! Ей-Богу, я бы выхолостил всех, кто бежал из-под Павий! Лихорадка им в бок! Почему они, вместо того чтоб погибнуть, бросили доброго своего государя на произвол судьбы? Разве не лучше, разве не почетнее — умереть, доблестно сражаясь, чем остаться жить, позорно бежав?.. В нынешнем году нам уж гусями не полакомиться. Эй, будь другом, отрежь-ка мне свининки!… А то ведь уж давно стоит, — стаканчик-то давно передо мной стоит! Germinavit radix Jesse.[98] Дьявольщина, я умираю от жажды!.. А винцо-то ведь неплохое! Вы что пили в Париже? Мой дом в Париже более полугода был открыт для всех, ей-ей, не вру!.. Вы знакомы с братом Клавдием из Верхнего Баруа? То-то добрый собутыльник! Какая, однако ж, муха его укусила? С некоторых пор он все только учится да учится. А вот я ничему не учусь. Мы в нашем аббатстве ничему не учимся — боимся свинкой заболеть. Наш покойный аббат говорил, что ученый монах — это чудовище. Ей-богу, любезный друг, magis magnos clericos поп sunt magis magnos sapientes…[99] Если бы вы знали, какая в этом году гибель зайцев! Жаль, нигде я не мог раздобыть ни ястреба, ни кречета. Господин де ла Беллоньер пообещал мне сапсана, а на днях прислал письмо: птица-де стала задыхаться. От куропаток в этом году отбою не будет. Ну да я не любитель расставлять силки, — как раз простуду схватишь. Если я не бегаю туда-сюда, не мечусь, мне все как-то не по себе. Вот только начнешь махать через изгороди да кусты — сейчас же ряса в клочья. Славной борзой я обзавелся. Уж она зайца не упустит, черта с два! Лакей вел ее к господину де Молеврие, ну, а я ее отнял. Дурно я поступил?
   — Нисколько, брат Жан, — отвечал Гимнаст, — нисколько, клянусь тебе всеми чертями, нисколько!
   — Ну так за чертей, пока они существуют! — подхватил монах. — Бог ты мой, на что этому хромцу борзая! Подарить бы ему пару волов, — истинный Бог, это бы его куда больше порадовало!
   — Отчего это вы, брат Жан, все время божитесь? — спросил Понократ.
   — Это только для красоты слога, — отвечал монах. — Это цветы Цицероновой риторики.
 
 

Глава XL.
Отчего миряне избегают монахов и отчего у одних носы длиннее, чем у других

   — Клянусь христианской верой, — воскликнул Эвдемон, — благовоспитанность этого монаха наводит меня на глубокие размышления! Он нас тут всех распотешил, а почему же тогда монахов называют бичами веселья и изгоняют из всякой славной компании, подобно тому как пчелы гонят из ульев трутней?
 
   Ignavum fucos pecus a prese'pibus arcent,
   Трутней ленивых народ от ульев без жалости гонит (лат.).
Перевод С. Аверинцева
 
   — говорит Марон.
   На это ему Гаргантюа ответил так:
   — Не подлежит сомнению, что ряса и клобук навлекают на себя со всех сторон поношения, брань и проклятия, так же точно, как ветер, Цециасом называемый, нагоняет тучи. Основная причина этого заключается в том, что монахи пожирают людские отбросы, то есть грехи, и, как дерьмоедам, им отводят места уединенные, а именно монастыри и аббатства, так же обособленные от внешнего мира, как отхожие места от жилых помещений. Далее, если вам понятно, отчего все в доме смеются над обезьяной и дразнят ее, то вам легко будет понять и другое: отчего все, и старые и молодые, чуждаются монахов. Обезьяна не сторожит дома в отличие от собаки, не тащит плуга в отличие от вола, не дает ни молока, ни шерсти в отличие от овцы, не возит тяжестей в отличие от коня. Она только всюду гадит и все портит, за что и получает от всех насмешки да колотушки. Равным образом монах (я разумею монахов-тунеядцев) не пашет землю в отличие от крестьянина, не охраняет отечество в отличие от воина, не лечит больных в отличие от врача, не проповедует и не просвещает народ в отличие от хорошего проповедника и наставника, не доставляет полезных и необходимых государству предметов в отличие от купца. Вот почему все над монахами глумятся и все их презирают.
   — Да, но они молятся за нас, — вставил Грангузье.
   — Какое там! — молвил Гаргантюа. — Они только терзают слух окрестных жителей дилиньбомканьем своих колоколов.
   — Да, — сказал монах, — хорошенько отзвонить к обедне, к утрене или же к вечерне — это все равно что наполовину их отслужить. — Они вам без всякого смысла и толка пробормочут уйму житий и псалмов, прочтут бесчисленное множество раз «Pater noster»[100] вперемежку с бесконечными «Ave Maria»[101] и при этом сами не понимают, что такое они читают, — по-моему, это насмешка над Богом, а не молитва. Дай Бог, если они молятся в это время за нас, а не думают о своих хлебцах да жирных супах. Всякий истинный христианин, кто бы он ни был и где бы ни находился, молится во всякое время, а Дух Святой молится и предстательствует за него, и Господь ниспосылает ему свои милости. Так поступает и наш добрый брат Жан. Вот почему все жаждут его общества. Он не святоша, не голодранец, он благовоспитан, жизнерадостен, смел, он добрый собутыльник. Он трудится, пашет землю, заступается за утесненных, утешает скорбящих, оказывает помощь страждущим, охраняет сады аббатства.
   — Я еще и не то делаю, — сказал монах. — За панихидой или же утреней я стою на клиросе и пою, а сам в это время мастерю тетиву для арбалета, оттачиваю стрелы, плету сети и силки для кроликов. Я никогда без дела не сижу. А теперь, дети, выпьем! Выпьем теперь, дети! Подай-ка мне каштанов! Это каштаны из Этросского леса, — вот я сейчас и выпью под них доброго холодного винца. Что же это вы так медленно раскачиваетесь? Я, как лошадь сборщика, пью из каждого ручейка, ей-богу!
   Гимнаст ему сказал:
   — Брат Жан, у вас на носу капля.
   — Ха-ха! — засмеялся монах. — Вы думаете, что если я в воде по самый нос, стало быть, сейчас утону? Не бойтесь, не утону. Quare? Quia[102] выйти она из носу выйдет, а обратно не войдет: мой нос весь внутри зарос. Ах, друг мой, если б кто-нибудь сшил себе на зиму сапоги из такой кожи, как моя, он бы в них смело мог ловить устриц — нипочем бы эти сапоги не промокли!
   — Отчего это у брата Жана такой красивый нос? — спросил Гаргантюа.
   — Оттого что так Богу было угодно, — отвечал Грангузье.
   — Каждому носу Господь придает особую форму и назначает особое употребление, — он так же властен над носами, как горшечник над своими сосудами.
   — Оттого что брат Жан одним из первых пришел на ярмарку носов, — сказал Понократ, — вот он и выбрал себе какой покрасивее да покрупнее.
   — Ну, ну, скажут тоже! — заговорил монах. — Согласно нашей истинной монастырской философии это оттого, что у моей кормилицы груди были мягкие. Когда я их сосал, мой нос уходил в них, как в масло, а там уж он рос и поднимался, словно тесто в квашне. От тугих грудей дети выходят курносые. А ну, гляди весело! Ad formarn nasi cognoscitur ad Те levavi…[103] Варенья я не ем. Плесни-ка нам, паж! Item[104] гренков.
 
 

Глава XLI.
О том, как монах усыпил Гаргантюа, о служебнике его и о том, как он читал часы

   После ужина стали совещаться о неотложных делах, и решено было около полуночи отправиться в разведку, дабы испытать бдительность и проворство врага, а пока что решили слегка подкрепить свои силы сном. Гаргантюа, однако ж, никак не мог уснуть. Наконец монах ему сказал:
   — Я никогда так хорошо не сплю, как во время проповеди или же на молитве. Я вас прошу: давайте вместе начнем семипсалмие, и вы сей же час заснете, уверяю вас!
   Гаргантюа весьма охотно принял это предложение, и в самом начале первого псалма, на словах Beati quorum[105] они оба заснули. Монах, однако ж, проснулся как раз около полуночи — в монастыре он привык в это время вставать к утрене. Проснувшись, он тут же разбудил всех, ибо запел во все горло песню:
 
 
Эй, Реньо, очнись, проснись,
Эй, Реньо, да ну, вставай же!
 
 
   Когда все проснулись, он сказал:
   — Господа! Говорят, что утреня начинается с откашливания, а ужин с возлияния. А мы давайте наоборот: утреню начнем с возлияния, а вечером, перед ужином, прокашляемся всласть.
   Тут Гаргантюа сказал:
   — Пить спозаранку, тотчас же после сна, — это против правил медицины. Прежде надлежит очистить желудок от излишков и экскрементов.
   — Нет, это очень даже по-медицински! — возразил монах.
   — Сто чертей мне в глотку, если старых пьяниц на свете не больше, чем старых докторов! Я с моим аппетитом заключил договор, по которому он обязуется ложиться спать вместе со мной, и целый день я за ним слежу, а просыпаемся мы с ним тоже одновременно. Вы себе сколько душе угодно принимайте ваши слабительные, а я прибегну к моему рвотному.
   — Какое рвотное вы имеете в виду? — спросил Гаргантюа.
   — Мой служебник, — отвечал монах. — Сокольничие, перед тем как дать своим птицам корму, заставляют их грызть куриную ножку, — это очищает их мозг от слизи и возбуждает аппетит. Так же точно и я беру по утрам веселенький мой служебничек, прочищаю себе легкие, а после этого мне только лей — не жалей.