Страница:
- Проклятье, - прошептал Софрон. - Вы слышите? Они все знают. Что делать?
- Мы ничего не знаем, - сказал Васильев. - Это просто Кюсюр, тундра, цветы. Нам все равно. Мы уважаем мир и любим полюс. Мы вам сказали, что Август будет завтра. Садитесь, я приготовил для вас фабричные бутерброды.
- Ну... - сказал Софрон.
- Пойдемте, напарник, - злобно проговорил Абрам Головко, - у нас все равно нет выбора. Завтра приедет наш Август. Но я уж с ним разберусь!
- Для начала вам придется разобраться с собой, - заметил Хек, лежащий на матрасе, и все присутствующие засмеялись.
- Я готов! - мужественно воскликнул Головко, подпрыгивая.
- И мы скоро что-нибудь начнем, - тихо сказала одна из двух женщин, а вторая отвернула свое лицо.
Жукаускас и Головко медленно подошли к сидящим, стоящим и лежащим разноцветным людям и увидели какой-то огонь, который горел невдалеке; это был костер, зажженный из сухих баобабов и пальм, и человек в желтой одежде стоял перед этим костром и опирался на палку большого размера; и вся тундра вокруг словно озарялась этим горящим светом и загадочным дымом, и весь этот костер как будто заключал в себе все.
Головко посмотрел в центр костра, и увидел фигуры, лица и цветы; а потом стал одной из частей пламени, и тоже стал гореть, извиваться и плескаться в ласковых переливах журчащего оранжевого огня, и возносить в абсолютную синюю высь свою мерцающую огненную голову. Он отталкивался от сплетенных веток, превращающихся в черно-красные угли, и взлетал вверх, словно ныряльщик в зеленых мутных водах реки, достигший дна и спешащий на поверхность; и вокруг так же пульсировали огненные друзья, сохраняя неизменными только лишь свои улыбки, и нечто женское виднелось в переплетении разных ярких цветов, и оно было безмятежным, словно застывший водопад. Можно было все, и можно было всегда, и можно было быть. Головко сгорал дотла, не оставляя даже своей первосущности, и блаженно не-существовал, не присутствуя ни в чем; но потом он вдруг опять происходил от дыхания огня и льда, или просто так, и нес вместе с собой тайну, бытие и тепло, и становился отблеском, или зарей, или снова нутром костра, и видел фигуры, лица и цветы, уничтожающие его. Головко увидел слово <путешествие>, и, ощутив кончиком пальца его песчаный рельеф, испытал радость, похожую на счастье. Он видел букву <у>, и видел букву <п>; и он горел между этими буквами и был их связью и их любовью, и он был каким-то словом, нужным для букв. И буквы сгорали, превращаясь в пепел, и пепел рождал новые слова; и эти слова были прекрасными, как заснеженные пальмы у входа в красный чум. Огонь прекращался и превращался в трепещущие на ветру воздушные ленты, подсвеченные фонарями огненного цвета; Головко был лентой и был ветром, и он был тем, кто дует на эти ленты, долго вдыхая перед этим морозный воздух, и он раздувал костер, чувствуя дымный запах гари и сырых дров, и он был углем, дающим жар пекущейся еде, и он был еле теплой золой, оставшейся от пожара, в котором погибло все. И он видел человека в желтой одежде, стоящего перед костром, которым он был, и этот человек опирался на палку большого размера, и вдруг ткнул ею в полусгоревшее бревно. Головко сгинул оттуда, издал какой-то всхлип и зажмурился,
- Я думаю, что-то начнется и что-то закончится, - сказала одна из женщин, стоящих около карликовой пальмы.
- Вы смотрите? - спросил Софрон. - Что там?!
- Существо существует в мире, - проговорил Хек, улыбаясь. - И его бог есть он сам, как таковой.
- Я готов! - воскликнул Головко, обнаружив себя около Софрона и всех остальных.
- Нет ничего, что способно изменить нас, или не нас. Покажите мне ваше жэ, будьте Еленой и Саргыланой, все равно существует Якутия, и в конце концов, есть еще Дробаха, и я.
- Вы потише, - ткнул его Жукаускас, - вы начнете говорить им все.
- Все нельзя сказать, - презрительно проговорил Васильев.
- Можно сказать ничего, или кое-что,
- Ничего - это почти все, - задумчиво сказал Хек и засунул большой палец правой руки себе в рот.
- Ерунда! - радостно вскричал Головко. - Я хочу сидеть. Он сел на светло-зеленую траву и почувствовал, что почва под ним мокрая и холодная. Он посмотрел вниз и увидел белый ворсистый цветок, растущий прямо между его коленей. Лепестки этого цветка были невесомы, тонки, словно странные нити застенчиво-белого цвета, сотканные таким образом, чтобы быть не толще седых волос на голове восьмидесятилетней прекрасной женщины, в предсмертном просветлении лежащей у раскрытого окна; и это вообще были не лепестки, а какой-то пучок трепещущих длинных стебельков, прикрепленный к зеленому стеблю без листьев, и в нем было что-то мягкое, женственное и шерстяное, и хотелось его гладить, дуть на него и любоваться им, и хотелось смотреть на него снизу вверх. Головко окружил этот белый цветок собой, проник в центр его волоскового воздушного цветения, и растворился в шелестении и струении его пульсирующей белизны. Вдали горел костер; около костра стоял человек в желтой одежде, и к нему подошли Хек, Васильев и две женщины. Они все подняли руки и сказали что-то, может быть, <шика>, а может быть, <заелдыз>. Потом человек взмахнул палкой, и тут же Головко увидел нечто хрустальное во всем. Шерсть цветка стала хрустальной, словно везде начался легкий мятный звон; белый цвет рождал загадочные светлые горы, звенящие, как морозные ледышки, падающие на лед; горы вырастали в фиолетовом небе, в котором падали снежинки, и покрывались снегом и сиянием Луны; и Луна была наверху, посреди неба, и венчала собой грань мира и смерть, и белый цветок рос под Луной, и был цвета Луны, и великая смерть присутствовала в каждом легком пушистом лепестке его. Его шерсть была его смерть, и его смерть была белым цветом. Головко ощутил смерть и ощутил ее как нечто хрустальное, лунное, белое, цветковое. Он коснулся рукой грани, существующей в конце каких-то начал, и почувствовал колкий ворс приятной иголочной границы между смертью и чем-то еще. Он встал напротив, раскрыл глаза, и увидел прозрачную Луну, которая лежала на блюде, как отрубленная голова, или срезанная дыня. Головко дунул на Луну> как на цветок, и снег взлетел с Луны, закружившись в фиолетовом небе. Головко шагнул вперед, ткнув пальцем в дверь вечности. И его палец умер и воскрес, и потом снова умер, и снова воскрес. Луна скрывала в себе тайну хрусталя и распространяла вокруг небесный умиротворяющий запах ласкового угасания, похожий на вечерний ветерок величественных синих гор. Головко стоял рядом с веткой кедра и смотрел на радостный мрак перед собой. Хрустальные звезды испещряли небо, как снежинки. Луна была над всем, как смерть, или божественное присутствие. И цветок рос в тундре, и Абрам Головко наполнял собой его светлую ауру, которая, словно сверкающая корона, окружала каждый тонкий белый лепесток цветка, растущего под Луной. И чум стоял в тундре, и Абрам Головко был воздушным призрачным духом белого цветка, растущего между его коленей.
- Вы все думаете? - спросил Софрон Жукаускас, сидящий на матрасе. - Можно есть, или спать, все равно Августа нет. И там есть кэ.
- Что?! - вздрогнул Головко.
- Я не хочу есть. Я не хочу спать. Меня бесит этот костер. Мне надоел Кюсюр.
- Я хочу подойти, - сказал Головко.
Он встал и сделал шаг в сторону костра. Его штаны и трусы абсолютно промокли, и болотистая влага тундры холодила его задницу. Левой рукой он сжал свою левую ягодицу, а потом сунул руку в карман и быстро зашагал вперед.
- Меня тошнит! - крикнул Жукаускас. - Попросите у них средство. У меня в голове какая-то ерунда!
Головко шел к костру, не обращая никакого внимания на эти слова. Он насмешливо улыбался, и был готов ко всему.
- Мы рады видеть вас у нашего великого костра прекрасным летним вечером в Кюсюре, что расположен в тундре у края земли, - одновременно сказали Саргылана и Елена.
- Существо подходит к осознанию тайн, и больше не нуждается в задаче и цели, - проговорил Хек, бросая темную палку в костер. - Его дух есть его душа, и его тело есть его смысл. Он становится выше себя, и он зовет все высшее, что есть. Бог может предстать. Когда вы видите белую стену, вы смотрите в ее центр, и тени постепенно пропадают и разбегаются по несуществующим краям; и тогда величие может начаться, и все может произойти, и понимание вас настигнет, словно стрела, сеть, или мудрость.
- Это и есть ваш <Кэ>? - спросил Головко.
- Садитесь на матрас и думайте, что хотите, - сказал человек в желтой одежде. Головко медленно подошел к Хеку, который сидел на красном матрасе и смотрел в костер. Головко сел рядом и щелкнул пальцами, улыбнувшись. Тут же Хек резко повернулся к нему; у него в руках была большая потухшая щепка какого-то пахучего дерева, и она сильно дымила. Хек дунул на дым, усмехнувшись, и дым тут же ожег лицо Головко, заполнив его глаза, ноздри и рот;
Головко начал кашлять, протирать глаза и отворачиваться от костра, и через какое-то время он пришел в себя, и открыл глаза, но Иван Хек был уже по другую сторону костра.
- Это что?! - крикнул Головко прямо в пламя.
- Мой свет, - громко сказал Хек и повернулся спиной. Головко захотел встать и начал вытягиваться в длину, словно лента, или какое-то аморфное существо, обладающее возможностями быть одним и стать другим. Он вдруг явственно ощутил присутствие всех своих пальцев на руках и увидел огненный свет разных цветов, сверкающий между ними. Он достиг неба своей головой и почувствовал, что ее осенило нечто великое и сияющее; и небо стало голубым, бездонным и ласковым, и он занял в нем свое единственное место, и его спина была пряма, как высший путь познания, и его ноги покоились на почве, рождающей миры, идеи и любовь. Головко преобразился. Словно что-то святое родилось в нем, а может быть, это он стал святым, так как все тайны и высшие свойства мира стали ему ясны и видны настолько, что не было нужды в их понимании, или осознании, достаточно было просто быть во всем и быть всем; или, точнее, быть собой - Головко - и находиться в центре божественных проявлений и повсюду. Смех счастья пронзил Абрама Головко, как сверкающая шпага, дающая освобождение от страданий тяжелораненному пленнику. Головко щелкнул пальцами, и огненные искры посыпались в разные стороны; Головко поднял ладонь высоко над головой и увидел, что она сияет радужным излучением и испускает добро, тепло и какую-то невероятною веселую энергию. Головко был уверен, что его глаза светятся, и его лоб тоже горит разноцветным огнем, и ему захотелось не быть ничем и только сидеть здесь и везде, и только смотреть туда и никуда, и только думать и не думать, и только видеть эти волны божественности вокруг.
- Шика-сыка, - сказал он чуть слышно. Это были чудесные звуки, и они произносились и присутствовали в воздухе, как сияющие синие лучи. Головко протянул вперед свою пульсирующую светом руку, напоминающую какого-нибудь магического светлячка в ночи, и взял веточку, лежавшую на земле, она была коричневой и неровной. Головко поднес ее к своим глазам, находящимся в небе, он посмотрел на нее вневременным взором, зная, что может испепелить ее, - и веточка не изменилась ничуть, только ее края еще больше очертились, и ее древесина под корой стала еще более красивой, и в ней стало еще больше смысла, чем вообще было в ней, и она стала еще более разноцветной. И сейчас мир был в веточке, и веточка была каким-то великим вселенским цветком.
- Я отдал за тебя все, чего у меня не было, - сказал Головко. - Я любил Бога, потому что любил Тебя. Он замолчал, и прошла вечность.
- Бог, - сказал Головко.
Веточка цвела перед его лицом, которое было прекрасно, как вход в рай, и ее совершенство заключало в себе ее причину, се неизбежность и ее гибель. И воскресение было неизбежно, потому что Бог был. Одним движением можно было разрушить мир, и десятью движениями можно было создать десять миров. Головко чувствовал мудрость, существующую в каждой его клетке, и некая связь, в которую он не мог поверить, и которую он не мог вынести, обнаружилась вдруг в своем абсолютном виде, так, что ее можно было в самом деле ощутить; и Головко пролил слезы и улыбнулся и схватил руками свои ноги, и запрокинул голову, обращая свой взгляд прямо вверх. Там было истинное волшебство и подлинное многоцветие; и некие светящиеся существа летели справа налево; и в зените было единственное солнце и одна корона; и, может быть, там был дух.
- Бог, - сказал Головко, сотрясаясь в блаженном восторге. - Время. Я должен.
Тут же какое-то исступление поразило его, и он опустил голову.
- Сейчас не то, - многозначительно произнес он. - Сейчас другое. Заелдыз, Якутия, жеребец. Жэ, кэ. Тьфу, бе, зачем жэ, если есть Бог?!
Он опять поднял свое лицо к вершине неба. Небо было небесным, и звезды были солнечным. Некие цветы, излучающие тепло, летели снизу вверх. Там был настоящий венец и главное чудо; там были творения по краям и престолы у центра, и там было то, что все затмевало, и Головко не отрываясь смотрел туда. Все перестало быть, и ничего не могло быть. Все могло быть, и все было возможно, и не было смысла в действии, потому что его вообще не могло быть, потому что был смысл. Смысл был свет, и свет был луч, и луч был дух, и дух был Бог. И не было слова, потому что было по-другому. Бог - это слава, надежда и высший путь. Бог - это Бог, Бог есть так же, как есть река, или море; и после того, как увидишь это, больше ничего слышать не захочешь. Все равно, все равно.
Головко смотрел в центр, не зная ничего. Его глаза превратились в ангелов, и его руки превратились в архангелов. Величие охватило его, высшее захватило его, чудо схватило его и принесло в новую страну. И там был Бог, и там не было целей и задач. И там было бессмертие, и там не надо было говорить <заелдыз>. Там существовал только один величайший звук, и этот звук был <уажау>. Там был только один свет, и этот свет был самим собой.
- Уажау! - крикнул Головко. - Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау!
Рдение оплело его святые грезы, исцеляющие мироздания от зла и бездействия. Красота спасла его невероятные плечи, сотканные из тепла, и мягкая розовая синь убаюкала его победный венок, висящий без движения между морем и землей. Присутствие знания развеяло его непостижимость, и Бог был. Павел Дробаха развеселил его семью из трех членов, и желтый нимб зажегся над его усталым челом. Слова могли быть им написаны, но он не признавал ни буквы ни точки. И он все-таки смотрел вверх.
- Там, конечно же, была любовь, и там, конечно же, был конец. На этом закончилась история. Вечность не кончается, все остальное было вне. Итак, смысл был найден.
- Я понял! - сказал Головко. - Я возвращаюсь. Я вернулся! Громовое величие повторило его мысль, и благость возникла опять, родившись из звезды, или просто так. И когда наступила абсолютная ясность, святая музыка заполнила собой все, и звуки проникли в душу Головко, и он остался там.
- Вы все еще здесь? - спросил Софрон Жукаускас, стоящий у матраса рядом с костром. - Меня очень тошнит, меня, кажется, отравили. Блюю, как сука. Изжога охрененная. Хек хохочет, да и все. Может, поспать?!
- Писюсю, - сказал Головко, падая с матраса на влажную почву.
- Что с вами? - озабоченно спросил Софрон, наклоняясь над Абрамом. - Вам тоже плохо?
- Чудо может спасти все, - пробормотал Головко. - Но чудо - это не все.
- Что вы несете?!.. - воскликнул Софрон, приставляя свою ладонь к щеке Головко.
- Я, - сказал Абрам.
- Они отравили нас, - сокрушенно проговорил Жукаускас, тыча пальцем в грудь Головко. - Надо немедленно обороняться, или бежать, или не знаю... Но как же Август, партия, цель?! Что делать? Придите же в себя!
Софрон размахнулся и дал Головко сильную пощечину. Головко сел на землю, сжал руки в кулаки и широко раскрыл глаза.
- Извините, я еще, - сказал Жукаускас и ударил Головко по другой щеке.
Головко сложил ноги по-турецки и поднял руки вверх. Он открыл рот, потом моргнул.
- Вы просто дурак, - негромко проговорил Головко не глядя на Софрона, - вы не знаете, истину и смысл. Но нет ничего; Якутии не бывает; есть Бог, и есть все. Я останусь здесь и найду себе имя, вечность и любовь. Ибо рожденный должен сиять! Убивайте меня, отворачивайтесь от меня. Говорите свои буквы, слова и звуки. Неужели вы так и не видели блеск и не поняли присутствие тайны и тепла в мире и вне мира?! Вы просто хотите. Но более не нужно делать вид и играть самого себя. Я есть.
- Да вас просто околдовали... - пробормотал Софрон, отходя от Головко. - Да... А ведь скоро прибудет Август, мы все узнаем, все так хорошо, ЛРДПЯ, заелдыз... Или с Августом они тоже что-то сделали? Ведь его нет!
- Изыди! - коротко крикнул Головко. - Я везде.
- Постойте, - сказал Софрон, - ведь вы сейчас говорили как будто разумно. И все-таки, это бред. Или... Это специально?! Вас купили? Что же они вам посулили? Сколько долларов, рублейчиков? А я-то не разбираюсь в радио! Ах, Дробаха, Дробаха!
- Заткнись, болван, - рявкнул Головко. - Мне посулили вечность, радость и красоту. А ты можешь заниматься дальше своей грязной политикой которая груба, гнусна и глупа. Видишь, какой я гениальный - я могу сказать сразу три слова на букву <г>! И мир, в конце концов, это - мое развлечение.
- Но они могут убить, их надо остановить, коммунисты коварны, они убьют наших детей, жен, нас, изнасилуют, погубят... И они наступают! Только прямая связь с великой Америкой, только туннель спасет нас!
- Маразм! - крикнул Абрам Головко, засмеявшись. - Жизнь есть тундра, а не Якутия. Бог есть солнце, а не Юрюнг Айыы Тойон. Я есть я, а не Абрам Головко. И вы есть.
- Вот это правда! - злобно сказал Жукаускас. - Я как раз есть, и меня ничего не собьет с пути. Я знаю цель! У меня есть задача! И в этом мой смысл! Завтра на заре придет Август, если он еще жив, и я скажу ему <заелдыз>. И он узнает меня, и он даст мне адрес следующего агента. И его имя. И он свяжется с Дробахой, и я все тогда расскажу про вас. И что вы говорили про коммунизм и про Ленина на корабле. И как меня здесь отравили. Как же тошнит! И если я выживу, если вы меня не убьете до этого, предатель, или ваши новые (или старые) дружки меня не доотравят или еще чего-нибудь, я сделаю все. Слава Якутии!
Сказав все это, Жукаускас опасливо посмотрел по сторонам, затем бросил испуганный взгляд на мирно развалившегося рядом с матрасом Головко, и тут же начал быстро убегать куда-то прочь, прямо по бескрайней, болотистой, гладкой тундре; и ноги его взрывали маленькие лужи> расположенные повсюду и от одного шлепающего резкого удара тут же превращающиеся в сноп брызг, и руки его болтались по бокам его коренастого неспортивного тела, словно незаполненные рукава у какой-нибудь детской куклы для театра; и во всей его фигуре были видны решимость и страх, и он бежал, петляя и задыхаясь, как будто измученный марафонец; и наконец он упал лицом в грязь, зацепившись за баобаб, и замер. Через несколько секунд он вяло приподнялся, встал на четвереньки, и его начало тошнить. Далеко разносились его рыкающие звуки, чередующиеся с краткой тишиной. Головко насмешливо смотрел на потешную фигурку этого Жукаускаса, блюющего сейчас на почву Якутии. Только жалость и презрение мог вызвать неряшливый, плюгавый вид этого политика, поставившего всякую дрянь во главу угла. Мерзость и тошнота были естественными вещами для этого человека, которого рвало посреди тундры, рядом с рекой и океаном. Говно и хаос были средой и Вселенной для этого субъекта, отпавшего от Бога и величия. Какая-то Якутия, или Пипия стали миром этого ублюдочного существа. Позор и смерть ожидали его. Вонь и дерьмо были подходящими словами для его уст. Гниль, небытие, бесконечное множество имен, глупых личностей и пластмассовых предметов - вот что было реальностью. Каркасы, кошмары, белье, боги, троевременье, шесть главных людей, предел гадости, равнозначность, равнозначность, равнозначность были здесь. И это было правдой. Головко облизал губы и посмотрел вверх. Был провал двадцатитрехдонный, и на дне были слова. Одно дно было черненькой проталиной, в котором рявкал бог Бляха - его звали Ты. Второе дно было мрачненьким креслицем, где сидел шестиногий бог Пип, состоящий из звуков, костров и воспоминаний. Третье дно было машинкой, машинкой, машинкой, а за рулем бог Я. Четвертое дно представляло собой голубоватое облако в тумане рождения чуда из зари, или любви, или сна. Пятое дно было похоже на вонюченькую примоченьку из слезиночки стариканчика. Бога звали Гавот. Шестое дно было желтым говном. Седьмое дно было лучшей победой человека на его пути к религиозному венцу. Тамошний бог Библия был сухоруким, седовласым, светлоглазым, сероликим старцем, живущим всегда. Он ждал всех отовсюду для всего. Он смеялся: <Хи-хи-хи-хи-хи-хи>. Он говорил:
- Не желаете ли не жить так, чтобы жить? Снимите с себя себя. Отдайте себя мне и возникнете вы, как я. Я есть ты, и ты есть.
Восьмое дно было надоедливым морским морем с паром, бесконечностью и воздухом. Бога звали Посейдон. Девятое дно было оно с ним, без нее, без него. И был бог Оно. Девятое дно походило нарозовенькую кровушку, проступившую между звездочек после смертушки человечишки с раскроенным черепком на поле битвы за свободу. Бог Илья напоминал промокашку в десятом классе, на которой расплывающимися чернилами были написаны формулы, признания и стихи. И нарисованы мерзкие рожи, представляющие из себя одиннадцатое дно, где бог Шапильпек-Аар-Тойон восседал в шести обликах на резиновых подушках своего ненастоящего дворца из аппликаций. Тошнота подступала к горлу. Двенадцатое дно напоминало вшивую затычку в трусах старика, рожденного для счастья. И в нем царствовал бог Орел, и у него была собака Киса и кошка Миса, и у него была дочка Клава и внучка Клава. И у него был большой, розовый, красивый хвост. Тринадцатое дно было зелененькой зеленкой, наложенной на кровавенькую ссадинку на коленке девчонки с выпрямительными скобами на зубах. Она сама и была бог дна. Четырнадцатое дно было Космосом, возникшим из Хаоса, как и полагается, ибо так нужно и необходимо. Бог Шива носил кличку Иегова, сын Будда был известен, как Рай. Пятнадцатое дно было вечностью, счастьем, теплом, любовью, чистотой, добром, благодатью, чудом, звездой. Его бог был Мариф Филиппович Шершеневич, он курил. Шестнадцатое дно было обманом; там не было дна, там был бугор, холм, выбоина. Бог умер. Семнадцатое дно больше всего напоминало звериный зев гнилого полдня, когда дерьмом несет с полей, и грязь черна, как конский навоз. Бог-пастух был женщиной, вывалявшейся в пуху подушки. Восемнадцатое дно было крайним пределом вырождения Духа, когда плесень личности четверится и запутывает какое-то несчастное <Я>, но не уничтожает его. И бога нет. Девятнадцатое дно было красивеньким узорчиком на темненьком личике уродки-негритянки. И бог был ее подмышечный пот. Двадцатое дно было похоже на наглую лысину в очках, которая пыталась эректировать, вообразив себя хуем, но оставалась круглой, как жопа. И бог этого дна был царем земли. Двадцать первое дно было ужасом, страхом отчаянья и позора, и диким криком умерщвляемого идиота, донесшимся из глубин. Там сидел бог Артем, и он был мрачен, как ад. Двадцать второе дно было маленькой мартышечкой, горящей на христианском костре в пользу священничка в черненькой рясочке, который подбрасывал уголечки, да думал о своем. В этом дне стоял бог Аполлон. Двадцать третье дно было концом конца, и там виднелись другие прелести, бесконечности и какие-то небольшие мирки. И был бог.
Головко перестал рассуждать, и понял, что грудь - его главная часть тела, души и духа - больше не способна управлять ногой и сможет потерять свой мир и покой. Мир и покой. Мир и покой. Мир и покой. Головко глубоко вздохнул, пытаясь стряхнуть зеленые, метастазные, бесконечные паутинки гадостной смерти, которые опутали его мозговые клетки, его печеночные клетки, его селезеночные клетки, клетки его гланд, клетки его глаз, и клетки его гольф. Он вспомнил: <Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое, да приидет царствие твое>. Он вспомнил: <Харе Кришна, Харе Кришна, Харе Кришна, Харе Харе>. Он вспомнил: <Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет - пророк его>. Он вспомнил: <Му!> Он вспомнил: <Нет Бога, кроме Юрюнг Айыы Тойона, и Сергелях - провозвестник его>. Он вспомнил: <Шика-сыка, шамильпек, пука-сука>. Он вспомнил: <Но>. Он вспомнил все. Но тот, кто был позади него, не узнал его. И тот, кто был впереди него, не заметил его. И тот, кто был сбоку от него, не увидел его. И тот, кто был сверху, не любил его. И тот, кто был снизу, не принял его. И тогда он облизал губы, заметив противное разноцветно, прыгающее в его глазах, и положил руку на грудь, в поисках сердца, или каких-нибудь чудес. Тут же возникли чудо один, чудо два, чудо три и чудо четыре. Но они не были ничем.
- Якутия, Якутия, родная сторона, - сказал Головко, глядя на Головко. - Якутия, Якутия, Якутия, родная ты земля, - сказал Головко, глядящий на Головко, который глядел на Головко.
Это было, поэтому кончилось, но остался ядовитый, гнусный цветок. И везде была пульсация болезни, бездумье и бараний грех. Можно было именоваться Хрен. Головко заплакал, вставая с двадцать второй почвы.
- Навсегда... - прошептало его лицо, возвышающееся над землей.
- Я понимаю, - сказал улыбающийся Хек, стоящий около костра. - Я вижу вас. Отвернитесь и глубоко вздохните. Это пройдет. Следующая секунда будет иной. Головко медленно переместил свой взор и увидел красный чум. Это чум стоял, и больше ничего.
- Мы ничего не знаем, - сказал Васильев. - Это просто Кюсюр, тундра, цветы. Нам все равно. Мы уважаем мир и любим полюс. Мы вам сказали, что Август будет завтра. Садитесь, я приготовил для вас фабричные бутерброды.
- Ну... - сказал Софрон.
- Пойдемте, напарник, - злобно проговорил Абрам Головко, - у нас все равно нет выбора. Завтра приедет наш Август. Но я уж с ним разберусь!
- Для начала вам придется разобраться с собой, - заметил Хек, лежащий на матрасе, и все присутствующие засмеялись.
- Я готов! - мужественно воскликнул Головко, подпрыгивая.
- И мы скоро что-нибудь начнем, - тихо сказала одна из двух женщин, а вторая отвернула свое лицо.
Жукаускас и Головко медленно подошли к сидящим, стоящим и лежащим разноцветным людям и увидели какой-то огонь, который горел невдалеке; это был костер, зажженный из сухих баобабов и пальм, и человек в желтой одежде стоял перед этим костром и опирался на палку большого размера; и вся тундра вокруг словно озарялась этим горящим светом и загадочным дымом, и весь этот костер как будто заключал в себе все.
Головко посмотрел в центр костра, и увидел фигуры, лица и цветы; а потом стал одной из частей пламени, и тоже стал гореть, извиваться и плескаться в ласковых переливах журчащего оранжевого огня, и возносить в абсолютную синюю высь свою мерцающую огненную голову. Он отталкивался от сплетенных веток, превращающихся в черно-красные угли, и взлетал вверх, словно ныряльщик в зеленых мутных водах реки, достигший дна и спешащий на поверхность; и вокруг так же пульсировали огненные друзья, сохраняя неизменными только лишь свои улыбки, и нечто женское виднелось в переплетении разных ярких цветов, и оно было безмятежным, словно застывший водопад. Можно было все, и можно было всегда, и можно было быть. Головко сгорал дотла, не оставляя даже своей первосущности, и блаженно не-существовал, не присутствуя ни в чем; но потом он вдруг опять происходил от дыхания огня и льда, или просто так, и нес вместе с собой тайну, бытие и тепло, и становился отблеском, или зарей, или снова нутром костра, и видел фигуры, лица и цветы, уничтожающие его. Головко увидел слово <путешествие>, и, ощутив кончиком пальца его песчаный рельеф, испытал радость, похожую на счастье. Он видел букву <у>, и видел букву <п>; и он горел между этими буквами и был их связью и их любовью, и он был каким-то словом, нужным для букв. И буквы сгорали, превращаясь в пепел, и пепел рождал новые слова; и эти слова были прекрасными, как заснеженные пальмы у входа в красный чум. Огонь прекращался и превращался в трепещущие на ветру воздушные ленты, подсвеченные фонарями огненного цвета; Головко был лентой и был ветром, и он был тем, кто дует на эти ленты, долго вдыхая перед этим морозный воздух, и он раздувал костер, чувствуя дымный запах гари и сырых дров, и он был углем, дающим жар пекущейся еде, и он был еле теплой золой, оставшейся от пожара, в котором погибло все. И он видел человека в желтой одежде, стоящего перед костром, которым он был, и этот человек опирался на палку большого размера, и вдруг ткнул ею в полусгоревшее бревно. Головко сгинул оттуда, издал какой-то всхлип и зажмурился,
- Я думаю, что-то начнется и что-то закончится, - сказала одна из женщин, стоящих около карликовой пальмы.
- Вы смотрите? - спросил Софрон. - Что там?!
- Существо существует в мире, - проговорил Хек, улыбаясь. - И его бог есть он сам, как таковой.
- Я готов! - воскликнул Головко, обнаружив себя около Софрона и всех остальных.
- Нет ничего, что способно изменить нас, или не нас. Покажите мне ваше жэ, будьте Еленой и Саргыланой, все равно существует Якутия, и в конце концов, есть еще Дробаха, и я.
- Вы потише, - ткнул его Жукаускас, - вы начнете говорить им все.
- Все нельзя сказать, - презрительно проговорил Васильев.
- Можно сказать ничего, или кое-что,
- Ничего - это почти все, - задумчиво сказал Хек и засунул большой палец правой руки себе в рот.
- Ерунда! - радостно вскричал Головко. - Я хочу сидеть. Он сел на светло-зеленую траву и почувствовал, что почва под ним мокрая и холодная. Он посмотрел вниз и увидел белый ворсистый цветок, растущий прямо между его коленей. Лепестки этого цветка были невесомы, тонки, словно странные нити застенчиво-белого цвета, сотканные таким образом, чтобы быть не толще седых волос на голове восьмидесятилетней прекрасной женщины, в предсмертном просветлении лежащей у раскрытого окна; и это вообще были не лепестки, а какой-то пучок трепещущих длинных стебельков, прикрепленный к зеленому стеблю без листьев, и в нем было что-то мягкое, женственное и шерстяное, и хотелось его гладить, дуть на него и любоваться им, и хотелось смотреть на него снизу вверх. Головко окружил этот белый цветок собой, проник в центр его волоскового воздушного цветения, и растворился в шелестении и струении его пульсирующей белизны. Вдали горел костер; около костра стоял человек в желтой одежде, и к нему подошли Хек, Васильев и две женщины. Они все подняли руки и сказали что-то, может быть, <шика>, а может быть, <заелдыз>. Потом человек взмахнул палкой, и тут же Головко увидел нечто хрустальное во всем. Шерсть цветка стала хрустальной, словно везде начался легкий мятный звон; белый цвет рождал загадочные светлые горы, звенящие, как морозные ледышки, падающие на лед; горы вырастали в фиолетовом небе, в котором падали снежинки, и покрывались снегом и сиянием Луны; и Луна была наверху, посреди неба, и венчала собой грань мира и смерть, и белый цветок рос под Луной, и был цвета Луны, и великая смерть присутствовала в каждом легком пушистом лепестке его. Его шерсть была его смерть, и его смерть была белым цветом. Головко ощутил смерть и ощутил ее как нечто хрустальное, лунное, белое, цветковое. Он коснулся рукой грани, существующей в конце каких-то начал, и почувствовал колкий ворс приятной иголочной границы между смертью и чем-то еще. Он встал напротив, раскрыл глаза, и увидел прозрачную Луну, которая лежала на блюде, как отрубленная голова, или срезанная дыня. Головко дунул на Луну> как на цветок, и снег взлетел с Луны, закружившись в фиолетовом небе. Головко шагнул вперед, ткнув пальцем в дверь вечности. И его палец умер и воскрес, и потом снова умер, и снова воскрес. Луна скрывала в себе тайну хрусталя и распространяла вокруг небесный умиротворяющий запах ласкового угасания, похожий на вечерний ветерок величественных синих гор. Головко стоял рядом с веткой кедра и смотрел на радостный мрак перед собой. Хрустальные звезды испещряли небо, как снежинки. Луна была над всем, как смерть, или божественное присутствие. И цветок рос в тундре, и Абрам Головко наполнял собой его светлую ауру, которая, словно сверкающая корона, окружала каждый тонкий белый лепесток цветка, растущего под Луной. И чум стоял в тундре, и Абрам Головко был воздушным призрачным духом белого цветка, растущего между его коленей.
- Вы все думаете? - спросил Софрон Жукаускас, сидящий на матрасе. - Можно есть, или спать, все равно Августа нет. И там есть кэ.
- Что?! - вздрогнул Головко.
- Я не хочу есть. Я не хочу спать. Меня бесит этот костер. Мне надоел Кюсюр.
- Я хочу подойти, - сказал Головко.
Он встал и сделал шаг в сторону костра. Его штаны и трусы абсолютно промокли, и болотистая влага тундры холодила его задницу. Левой рукой он сжал свою левую ягодицу, а потом сунул руку в карман и быстро зашагал вперед.
- Меня тошнит! - крикнул Жукаускас. - Попросите у них средство. У меня в голове какая-то ерунда!
Головко шел к костру, не обращая никакого внимания на эти слова. Он насмешливо улыбался, и был готов ко всему.
- Мы рады видеть вас у нашего великого костра прекрасным летним вечером в Кюсюре, что расположен в тундре у края земли, - одновременно сказали Саргылана и Елена.
- Существо подходит к осознанию тайн, и больше не нуждается в задаче и цели, - проговорил Хек, бросая темную палку в костер. - Его дух есть его душа, и его тело есть его смысл. Он становится выше себя, и он зовет все высшее, что есть. Бог может предстать. Когда вы видите белую стену, вы смотрите в ее центр, и тени постепенно пропадают и разбегаются по несуществующим краям; и тогда величие может начаться, и все может произойти, и понимание вас настигнет, словно стрела, сеть, или мудрость.
- Это и есть ваш <Кэ>? - спросил Головко.
- Садитесь на матрас и думайте, что хотите, - сказал человек в желтой одежде. Головко медленно подошел к Хеку, который сидел на красном матрасе и смотрел в костер. Головко сел рядом и щелкнул пальцами, улыбнувшись. Тут же Хек резко повернулся к нему; у него в руках была большая потухшая щепка какого-то пахучего дерева, и она сильно дымила. Хек дунул на дым, усмехнувшись, и дым тут же ожег лицо Головко, заполнив его глаза, ноздри и рот;
Головко начал кашлять, протирать глаза и отворачиваться от костра, и через какое-то время он пришел в себя, и открыл глаза, но Иван Хек был уже по другую сторону костра.
- Это что?! - крикнул Головко прямо в пламя.
- Мой свет, - громко сказал Хек и повернулся спиной. Головко захотел встать и начал вытягиваться в длину, словно лента, или какое-то аморфное существо, обладающее возможностями быть одним и стать другим. Он вдруг явственно ощутил присутствие всех своих пальцев на руках и увидел огненный свет разных цветов, сверкающий между ними. Он достиг неба своей головой и почувствовал, что ее осенило нечто великое и сияющее; и небо стало голубым, бездонным и ласковым, и он занял в нем свое единственное место, и его спина была пряма, как высший путь познания, и его ноги покоились на почве, рождающей миры, идеи и любовь. Головко преобразился. Словно что-то святое родилось в нем, а может быть, это он стал святым, так как все тайны и высшие свойства мира стали ему ясны и видны настолько, что не было нужды в их понимании, или осознании, достаточно было просто быть во всем и быть всем; или, точнее, быть собой - Головко - и находиться в центре божественных проявлений и повсюду. Смех счастья пронзил Абрама Головко, как сверкающая шпага, дающая освобождение от страданий тяжелораненному пленнику. Головко щелкнул пальцами, и огненные искры посыпались в разные стороны; Головко поднял ладонь высоко над головой и увидел, что она сияет радужным излучением и испускает добро, тепло и какую-то невероятною веселую энергию. Головко был уверен, что его глаза светятся, и его лоб тоже горит разноцветным огнем, и ему захотелось не быть ничем и только сидеть здесь и везде, и только смотреть туда и никуда, и только думать и не думать, и только видеть эти волны божественности вокруг.
- Шика-сыка, - сказал он чуть слышно. Это были чудесные звуки, и они произносились и присутствовали в воздухе, как сияющие синие лучи. Головко протянул вперед свою пульсирующую светом руку, напоминающую какого-нибудь магического светлячка в ночи, и взял веточку, лежавшую на земле, она была коричневой и неровной. Головко поднес ее к своим глазам, находящимся в небе, он посмотрел на нее вневременным взором, зная, что может испепелить ее, - и веточка не изменилась ничуть, только ее края еще больше очертились, и ее древесина под корой стала еще более красивой, и в ней стало еще больше смысла, чем вообще было в ней, и она стала еще более разноцветной. И сейчас мир был в веточке, и веточка была каким-то великим вселенским цветком.
- Я отдал за тебя все, чего у меня не было, - сказал Головко. - Я любил Бога, потому что любил Тебя. Он замолчал, и прошла вечность.
- Бог, - сказал Головко.
Веточка цвела перед его лицом, которое было прекрасно, как вход в рай, и ее совершенство заключало в себе ее причину, се неизбежность и ее гибель. И воскресение было неизбежно, потому что Бог был. Одним движением можно было разрушить мир, и десятью движениями можно было создать десять миров. Головко чувствовал мудрость, существующую в каждой его клетке, и некая связь, в которую он не мог поверить, и которую он не мог вынести, обнаружилась вдруг в своем абсолютном виде, так, что ее можно было в самом деле ощутить; и Головко пролил слезы и улыбнулся и схватил руками свои ноги, и запрокинул голову, обращая свой взгляд прямо вверх. Там было истинное волшебство и подлинное многоцветие; и некие светящиеся существа летели справа налево; и в зените было единственное солнце и одна корона; и, может быть, там был дух.
- Бог, - сказал Головко, сотрясаясь в блаженном восторге. - Время. Я должен.
Тут же какое-то исступление поразило его, и он опустил голову.
- Сейчас не то, - многозначительно произнес он. - Сейчас другое. Заелдыз, Якутия, жеребец. Жэ, кэ. Тьфу, бе, зачем жэ, если есть Бог?!
Он опять поднял свое лицо к вершине неба. Небо было небесным, и звезды были солнечным. Некие цветы, излучающие тепло, летели снизу вверх. Там был настоящий венец и главное чудо; там были творения по краям и престолы у центра, и там было то, что все затмевало, и Головко не отрываясь смотрел туда. Все перестало быть, и ничего не могло быть. Все могло быть, и все было возможно, и не было смысла в действии, потому что его вообще не могло быть, потому что был смысл. Смысл был свет, и свет был луч, и луч был дух, и дух был Бог. И не было слова, потому что было по-другому. Бог - это слава, надежда и высший путь. Бог - это Бог, Бог есть так же, как есть река, или море; и после того, как увидишь это, больше ничего слышать не захочешь. Все равно, все равно.
Головко смотрел в центр, не зная ничего. Его глаза превратились в ангелов, и его руки превратились в архангелов. Величие охватило его, высшее захватило его, чудо схватило его и принесло в новую страну. И там был Бог, и там не было целей и задач. И там было бессмертие, и там не надо было говорить <заелдыз>. Там существовал только один величайший звук, и этот звук был <уажау>. Там был только один свет, и этот свет был самим собой.
- Уажау! - крикнул Головко. - Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау! Уажау!
Рдение оплело его святые грезы, исцеляющие мироздания от зла и бездействия. Красота спасла его невероятные плечи, сотканные из тепла, и мягкая розовая синь убаюкала его победный венок, висящий без движения между морем и землей. Присутствие знания развеяло его непостижимость, и Бог был. Павел Дробаха развеселил его семью из трех членов, и желтый нимб зажегся над его усталым челом. Слова могли быть им написаны, но он не признавал ни буквы ни точки. И он все-таки смотрел вверх.
- Там, конечно же, была любовь, и там, конечно же, был конец. На этом закончилась история. Вечность не кончается, все остальное было вне. Итак, смысл был найден.
- Я понял! - сказал Головко. - Я возвращаюсь. Я вернулся! Громовое величие повторило его мысль, и благость возникла опять, родившись из звезды, или просто так. И когда наступила абсолютная ясность, святая музыка заполнила собой все, и звуки проникли в душу Головко, и он остался там.
- Вы все еще здесь? - спросил Софрон Жукаускас, стоящий у матраса рядом с костром. - Меня очень тошнит, меня, кажется, отравили. Блюю, как сука. Изжога охрененная. Хек хохочет, да и все. Может, поспать?!
- Писюсю, - сказал Головко, падая с матраса на влажную почву.
- Что с вами? - озабоченно спросил Софрон, наклоняясь над Абрамом. - Вам тоже плохо?
- Чудо может спасти все, - пробормотал Головко. - Но чудо - это не все.
- Что вы несете?!.. - воскликнул Софрон, приставляя свою ладонь к щеке Головко.
- Я, - сказал Абрам.
- Они отравили нас, - сокрушенно проговорил Жукаускас, тыча пальцем в грудь Головко. - Надо немедленно обороняться, или бежать, или не знаю... Но как же Август, партия, цель?! Что делать? Придите же в себя!
Софрон размахнулся и дал Головко сильную пощечину. Головко сел на землю, сжал руки в кулаки и широко раскрыл глаза.
- Извините, я еще, - сказал Жукаускас и ударил Головко по другой щеке.
Головко сложил ноги по-турецки и поднял руки вверх. Он открыл рот, потом моргнул.
- Вы просто дурак, - негромко проговорил Головко не глядя на Софрона, - вы не знаете, истину и смысл. Но нет ничего; Якутии не бывает; есть Бог, и есть все. Я останусь здесь и найду себе имя, вечность и любовь. Ибо рожденный должен сиять! Убивайте меня, отворачивайтесь от меня. Говорите свои буквы, слова и звуки. Неужели вы так и не видели блеск и не поняли присутствие тайны и тепла в мире и вне мира?! Вы просто хотите. Но более не нужно делать вид и играть самого себя. Я есть.
- Да вас просто околдовали... - пробормотал Софрон, отходя от Головко. - Да... А ведь скоро прибудет Август, мы все узнаем, все так хорошо, ЛРДПЯ, заелдыз... Или с Августом они тоже что-то сделали? Ведь его нет!
- Изыди! - коротко крикнул Головко. - Я везде.
- Постойте, - сказал Софрон, - ведь вы сейчас говорили как будто разумно. И все-таки, это бред. Или... Это специально?! Вас купили? Что же они вам посулили? Сколько долларов, рублейчиков? А я-то не разбираюсь в радио! Ах, Дробаха, Дробаха!
- Заткнись, болван, - рявкнул Головко. - Мне посулили вечность, радость и красоту. А ты можешь заниматься дальше своей грязной политикой которая груба, гнусна и глупа. Видишь, какой я гениальный - я могу сказать сразу три слова на букву <г>! И мир, в конце концов, это - мое развлечение.
- Но они могут убить, их надо остановить, коммунисты коварны, они убьют наших детей, жен, нас, изнасилуют, погубят... И они наступают! Только прямая связь с великой Америкой, только туннель спасет нас!
- Маразм! - крикнул Абрам Головко, засмеявшись. - Жизнь есть тундра, а не Якутия. Бог есть солнце, а не Юрюнг Айыы Тойон. Я есть я, а не Абрам Головко. И вы есть.
- Вот это правда! - злобно сказал Жукаускас. - Я как раз есть, и меня ничего не собьет с пути. Я знаю цель! У меня есть задача! И в этом мой смысл! Завтра на заре придет Август, если он еще жив, и я скажу ему <заелдыз>. И он узнает меня, и он даст мне адрес следующего агента. И его имя. И он свяжется с Дробахой, и я все тогда расскажу про вас. И что вы говорили про коммунизм и про Ленина на корабле. И как меня здесь отравили. Как же тошнит! И если я выживу, если вы меня не убьете до этого, предатель, или ваши новые (или старые) дружки меня не доотравят или еще чего-нибудь, я сделаю все. Слава Якутии!
Сказав все это, Жукаускас опасливо посмотрел по сторонам, затем бросил испуганный взгляд на мирно развалившегося рядом с матрасом Головко, и тут же начал быстро убегать куда-то прочь, прямо по бескрайней, болотистой, гладкой тундре; и ноги его взрывали маленькие лужи> расположенные повсюду и от одного шлепающего резкого удара тут же превращающиеся в сноп брызг, и руки его болтались по бокам его коренастого неспортивного тела, словно незаполненные рукава у какой-нибудь детской куклы для театра; и во всей его фигуре были видны решимость и страх, и он бежал, петляя и задыхаясь, как будто измученный марафонец; и наконец он упал лицом в грязь, зацепившись за баобаб, и замер. Через несколько секунд он вяло приподнялся, встал на четвереньки, и его начало тошнить. Далеко разносились его рыкающие звуки, чередующиеся с краткой тишиной. Головко насмешливо смотрел на потешную фигурку этого Жукаускаса, блюющего сейчас на почву Якутии. Только жалость и презрение мог вызвать неряшливый, плюгавый вид этого политика, поставившего всякую дрянь во главу угла. Мерзость и тошнота были естественными вещами для этого человека, которого рвало посреди тундры, рядом с рекой и океаном. Говно и хаос были средой и Вселенной для этого субъекта, отпавшего от Бога и величия. Какая-то Якутия, или Пипия стали миром этого ублюдочного существа. Позор и смерть ожидали его. Вонь и дерьмо были подходящими словами для его уст. Гниль, небытие, бесконечное множество имен, глупых личностей и пластмассовых предметов - вот что было реальностью. Каркасы, кошмары, белье, боги, троевременье, шесть главных людей, предел гадости, равнозначность, равнозначность, равнозначность были здесь. И это было правдой. Головко облизал губы и посмотрел вверх. Был провал двадцатитрехдонный, и на дне были слова. Одно дно было черненькой проталиной, в котором рявкал бог Бляха - его звали Ты. Второе дно было мрачненьким креслицем, где сидел шестиногий бог Пип, состоящий из звуков, костров и воспоминаний. Третье дно было машинкой, машинкой, машинкой, а за рулем бог Я. Четвертое дно представляло собой голубоватое облако в тумане рождения чуда из зари, или любви, или сна. Пятое дно было похоже на вонюченькую примоченьку из слезиночки стариканчика. Бога звали Гавот. Шестое дно было желтым говном. Седьмое дно было лучшей победой человека на его пути к религиозному венцу. Тамошний бог Библия был сухоруким, седовласым, светлоглазым, сероликим старцем, живущим всегда. Он ждал всех отовсюду для всего. Он смеялся: <Хи-хи-хи-хи-хи-хи>. Он говорил:
- Не желаете ли не жить так, чтобы жить? Снимите с себя себя. Отдайте себя мне и возникнете вы, как я. Я есть ты, и ты есть.
Восьмое дно было надоедливым морским морем с паром, бесконечностью и воздухом. Бога звали Посейдон. Девятое дно было оно с ним, без нее, без него. И был бог Оно. Девятое дно походило нарозовенькую кровушку, проступившую между звездочек после смертушки человечишки с раскроенным черепком на поле битвы за свободу. Бог Илья напоминал промокашку в десятом классе, на которой расплывающимися чернилами были написаны формулы, признания и стихи. И нарисованы мерзкие рожи, представляющие из себя одиннадцатое дно, где бог Шапильпек-Аар-Тойон восседал в шести обликах на резиновых подушках своего ненастоящего дворца из аппликаций. Тошнота подступала к горлу. Двенадцатое дно напоминало вшивую затычку в трусах старика, рожденного для счастья. И в нем царствовал бог Орел, и у него была собака Киса и кошка Миса, и у него была дочка Клава и внучка Клава. И у него был большой, розовый, красивый хвост. Тринадцатое дно было зелененькой зеленкой, наложенной на кровавенькую ссадинку на коленке девчонки с выпрямительными скобами на зубах. Она сама и была бог дна. Четырнадцатое дно было Космосом, возникшим из Хаоса, как и полагается, ибо так нужно и необходимо. Бог Шива носил кличку Иегова, сын Будда был известен, как Рай. Пятнадцатое дно было вечностью, счастьем, теплом, любовью, чистотой, добром, благодатью, чудом, звездой. Его бог был Мариф Филиппович Шершеневич, он курил. Шестнадцатое дно было обманом; там не было дна, там был бугор, холм, выбоина. Бог умер. Семнадцатое дно больше всего напоминало звериный зев гнилого полдня, когда дерьмом несет с полей, и грязь черна, как конский навоз. Бог-пастух был женщиной, вывалявшейся в пуху подушки. Восемнадцатое дно было крайним пределом вырождения Духа, когда плесень личности четверится и запутывает какое-то несчастное <Я>, но не уничтожает его. И бога нет. Девятнадцатое дно было красивеньким узорчиком на темненьком личике уродки-негритянки. И бог был ее подмышечный пот. Двадцатое дно было похоже на наглую лысину в очках, которая пыталась эректировать, вообразив себя хуем, но оставалась круглой, как жопа. И бог этого дна был царем земли. Двадцать первое дно было ужасом, страхом отчаянья и позора, и диким криком умерщвляемого идиота, донесшимся из глубин. Там сидел бог Артем, и он был мрачен, как ад. Двадцать второе дно было маленькой мартышечкой, горящей на христианском костре в пользу священничка в черненькой рясочке, который подбрасывал уголечки, да думал о своем. В этом дне стоял бог Аполлон. Двадцать третье дно было концом конца, и там виднелись другие прелести, бесконечности и какие-то небольшие мирки. И был бог.
Головко перестал рассуждать, и понял, что грудь - его главная часть тела, души и духа - больше не способна управлять ногой и сможет потерять свой мир и покой. Мир и покой. Мир и покой. Мир и покой. Головко глубоко вздохнул, пытаясь стряхнуть зеленые, метастазные, бесконечные паутинки гадостной смерти, которые опутали его мозговые клетки, его печеночные клетки, его селезеночные клетки, клетки его гланд, клетки его глаз, и клетки его гольф. Он вспомнил: <Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое, да приидет царствие твое>. Он вспомнил: <Харе Кришна, Харе Кришна, Харе Кришна, Харе Харе>. Он вспомнил: <Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет - пророк его>. Он вспомнил: <Му!> Он вспомнил: <Нет Бога, кроме Юрюнг Айыы Тойона, и Сергелях - провозвестник его>. Он вспомнил: <Шика-сыка, шамильпек, пука-сука>. Он вспомнил: <Но>. Он вспомнил все. Но тот, кто был позади него, не узнал его. И тот, кто был впереди него, не заметил его. И тот, кто был сбоку от него, не увидел его. И тот, кто был сверху, не любил его. И тот, кто был снизу, не принял его. И тогда он облизал губы, заметив противное разноцветно, прыгающее в его глазах, и положил руку на грудь, в поисках сердца, или каких-нибудь чудес. Тут же возникли чудо один, чудо два, чудо три и чудо четыре. Но они не были ничем.
- Якутия, Якутия, родная сторона, - сказал Головко, глядя на Головко. - Якутия, Якутия, Якутия, родная ты земля, - сказал Головко, глядящий на Головко, который глядел на Головко.
Это было, поэтому кончилось, но остался ядовитый, гнусный цветок. И везде была пульсация болезни, бездумье и бараний грех. Можно было именоваться Хрен. Головко заплакал, вставая с двадцать второй почвы.
- Навсегда... - прошептало его лицо, возвышающееся над землей.
- Я понимаю, - сказал улыбающийся Хек, стоящий около костра. - Я вижу вас. Отвернитесь и глубоко вздохните. Это пройдет. Следующая секунда будет иной. Головко медленно переместил свой взор и увидел красный чум. Это чум стоял, и больше ничего.