В довершение всего мой сын родился второго апреля, сразу после первого, что было бы не самой удачной шуткой, и наутро, когда мы все, врач, одна оставшаяся соседка и я, пребывали в экстазе то случаю благополучного завершения этой дурацкой авантюры – рожать накануне окончательного развала планеты, – с улицы донеслись крики, крики облегчения и радости: снегопад кончился, снегопад кончился, скоро опять засветит солнце!
   – В чем дело? – поинтересовалась Марианна, – Опять какая-нибудь катастрофа?
   Я распахнул ставни, и комнату осветил солнечный луч, небо еще не расчистилось, отнюдь, но за серой массой облаков явственно ощущался свет.
   – Скоро выглянет солнце, – сказал я, – и снег перестал.
   Марианна расплакалась, соседка тоже, младенец в колыбели открыл глаза, сегодня особенный день, заметил врач, быть может, это начало возрождения. А мне пришло в голову, что если потеплеет, то лед растает и можно будет снова нырять за провизией, хоть я и проявил предусмотрительность, но рано или поздно моим припасам придет конец.
   И в самом деле, в последующие дни вода стала спадать, обнажив улицы вокруг площади Республики, квартал Тампль, Большие бульвары, площадь Оперы и часть Марэ. Снег еще лежал, необъятные, сверкающие ледяные просторы, испускавшие странное сияние, от которого болели глаза, и чувство недоверчивой радости, нараставшее по мере того, как жидкое месиво словно всасывала какая-то волшебная помпа, орудие спасения, которого никто уже не ждал; когда на поверхности жижи проступило ограждение Нового моста, люди стали выходить на улицы, разговаривать, благодарить небо, они толпами сбегались к Сене, били себя в грудь, им все еще не верилось, но изо всех сил хотелось поверить, что кошмар попросту взял да и кончился.
   Настал рассвет третьего дня, ночи практически не было, и в серебристых сумерках, омывавших силуэты воскресших кварталов, было что-то завораживающее.
   Мы, сотни людей, стояли перед Консьержери, глядя на реку, потихоньку возвращающуюся в свое русло, но еще скованную толстым слоем снега и льда, на котором сидели громадные, больше страусов, птицы, отдаленно напоминавшие помесь розового фламинго с орлом или стервятником, синие, такой синий цвет бывает только в научной фантастике, с острыми клювами, время от времени они прыгали или, взлетев, описывали круг, сцена была изумительно, ошеломительно прекрасна, – впрочем, это, наверное, ощущали все, кто пришел сюда и, утратив дар речи, затаив дыхание, не спускал глаз со странных пернатых существ и средневековых очертаний острова Сите, проступавших на заднем плане; Создатель, ввергнув нас в хаос, по крайней мере озаботился тем, чтобы произвести впечатление.
   – Это Феникс, Феникс, возрождающийся из пепла, – воскликнул паренек, с виду похожий на студента-гуманитария, – это знак, что все образуется!
   Птицы взмыли в воздух, они парили над нашими головами, величавые и гордые, синий – цвет надежды, проговорил кто-то, парень прав, все образуется, и в довершение картины откуда-то возник священник Невинных, он стоял на доске, которую несли четверо верующих без кровинки в лице, руки его превратились в багровое месиво, капли крови окрасили снег под ногами, мы отдали тебе свою кровь, и ты услышал нас, и ты услышал нас, повторили адепты-носильщики, ты нас услышал. Я подумал, а вдруг эти Фениксы – лишь привлекательный вариант крылатых монстров в церкви, оборотная сторона той же реальности, с такими же кошмарными последствиями, но менее жуткая с виду?…
   Как бы то ни было, после явления волшебных птиц с таким чудесным оперением все до единого решили, что бедствиям конец, лед таял, уровень воды понижался, причем даже быстрее, чем нужно, ибо вскоре показались набережные, проступили берега Сены, а с ними и груды скопившегося мусора, остовы машин, балки, всякий хлам, а главное – трупы: с тех пор как опять потеплело и дождь прекратился, они попадались везде – мертвецы, сотни, тысячи мертвецов, кто не смог выбраться из квартиры, кто утонул, умер от голода, от болезни, от тоски и страха, полусгнившие, в свисающих клочьях плоти, некоторые уже превратились в скелеты, выбеленные течением и ненастьем, сцепившиеся, перекрученные, их слепые глазницы взирали на нас иронически, – по крайней мере, так казалось нам х: Жоэлем; еще осталась горстка магазинов, куда не добрались водолазы, и мы каждый день давились в толпе, грабили, вернее, отбивали свое, приходилось постоянно бороться, а теперь к конкуренции добавился еще и ужасающий смрад мертвечины.
   Несмотря на мрачный пейзаж, выживших оказалось немало, все ликовали, славили великодушную судьбу, праздновали благополучное окончание многомесячного апокалипсиса, скоро он станет лишь воспоминанием, жутким, конечно, но все-таки воспоминанием, в сущности, не хуже, чем обе мировые войны или концлагеря; на улицах, словно вспыхнувший порох, заполыхал грандиозный праздник: такой радости, наверно, не бывало даже в дни Освобождения, мы словно вернулись с того света и обнаружили, что да, да, мы еще погудим, погуляем, поваляемся на солнышке, – правда, солнца по-настоящему так и не было (над нами по-прежнему словно висел липкий колпак, сочившийся тусклым светом, от него уставали глаза и к концу дня начиналась тупая головная боль, которую ничем нельзя было снять), но уже стало ясно, что это лишь вопрос времени и терпения, скоро жизнь пойдет своим чередом и мы вернемся к делам, занимавшим нас с тех пор, как стоит мир, к своим человеческим делам.
   Разгул царил немыслимый, несмотря на голод – впрочем, весьма относительный, поскольку после того, как спала вода, обнаружились новые запасы еды, – траур и печаль. Все потеряли за время бедствий кого-то из близких, любимых людей, всем хотелось забыться – несколько дней сумасбродства, что может быть лучше, – совершенно незнакомые люди вместе пели, плясали, горланили народные песенки, невесть откуда возникало спиртное, да и наркотики, все курили, нюхали, женщины отдавались, как в последний раз, мы живы, мы живы, а чудища рассеялись будто дым. У Шатле и на площади Бастилии была такая давка, что я своими глазами видел, как размазали по стенке паралитичную девочку, ее ноги были закованы в жуткие, как в фильме ужасов, механизмы, она упала в толчее, мать рыдала над ней, покуда ее саму не затоптала плотная, колышущаяся, заполонившая улицу толпа. Мы живы, живы, после дождика будет солнышко. И такое пронзительное чувство общности исходило от этого исступления, что становилось больно, мужчины и женщины слились наконец в едином порыве радости и веселья.
   На второй день ликования, ближе к полудню, в самый разгар гулянки, вдруг появились члены правительства, похоже, в самые черные дни кризиса укрывавшиеся на холме Мон-Валёрьен, подпоясанные нелепыми трехцветными шарфами, наверняка это должно было символизировать какую-то неведомую идею города, или нации, или власти. Они обратились к населению, всеми силами старались ободрить людей, скоро заработают службы жизнеобеспечения, у вас будет все, чего народ вправе ждать от Государства, достойного носить это имя, мы снова дадим электричество, воду, телевидение, почему бы нет, мы здесь, мы с вами, мы рассчитываем на ваше содействие, на участие каждого из вас, общими усилиями мы отстроим все, что уничтожено и повреждено наводнением и прочими стихийными бедствиями.
   Через минуту толпа забросала их камнями. Все ориентиры исчезли, будущее тонуло в тумане, Сена, словно отыгрываясь за предыдущие месяцы, собиралась, похоже, пересохнуть совсем. Нашего сына мы назвали Флавием, в честь римского императора, [6]и Марианна постепенно оправлялась после родов. Окружающие, казалось, были преисполнены оптимизма, разделить который мне не удавалось при всем своем желании.
   Прошло почти три недели с тех пор, как прекратился снег и настала новая жизнь, атмосфера была близка к всеобщему помешательству, кое-кто попытался уехать из города, и тут вдруг оказалось, что все стратегические пункты заняты юнцами из пригородов, пробиться через их заграждения было невозможно, мужчин они убивали и грабили, женщин насиловали, детей забирали в рабство, по крайней мере такие ходили слухи, приводились поучительные подробности, несчастных женщин пластали как сучек, целыми ордами, их спутников избивали и подвергали издевательствам, а, здесь царил настоящий психоз, великое празднество, раут завершился у Эйфелевой башни, ликующий народ, опьяненный победой над правительством в трехцветных шарфах, сбежался поглазеть на издыхающее чудовище, того самого Левиафана, которого мы с Жоэлем видели в одну из первых наших ездок; река пересохла, и он валялся на дне – гигантский, раскинувший щупальца кошмар, порождение какой-то мифологической преисподней; откуда могла взяться такая зверюга – полная загадка, в общим, мы все стояли как дураки и глядели на громадное, склизкое, слабо шевелящееся тело, я исчеркал набросками весь блокнот, и вдруг по студенистой массе прошло движение, щупальца, взметнувшись со скоростью света, ухватили целый букет зевак, и, что самое страшное, те, до кого он дотронулся, казалось, исчезли, вернее, расплавились, обуглились, невероятная, зловещая энергия будто поразила их током, миг – и от них не осталось следа, тела улетучились в небытие, бедняги едва успели вскрикнуть, я инстинктивно бросился назад, жуткий зверь про^ глотил еще несколько рядов, а потом затрясся, мерзкий студень из прозрачного стал красным, а в следующий момент всё исчезло, ни Левиафана, ни зевак, нас осталось несколько десятков, мы задыхались – и оттого, что уцелели, и оттого, что на наших глазах совершилось очередное колдовство, чудовище истребило тысячи нам подобных.
   Вернувшись домой, я застал Марианну в слезах, у младенца случились судороги, он отказывался брать грудь, у меня мелькнула мысль пустить им пулю в голову, в упор, во-первых, чтобы меня оставили в покое, а во-вторых, чтобы избавить их от будущих страданий, – нас ожидали черные дни, я это чувствовал; признаться, намерение было довольно странное, вовсе не это полагалось думать и чувствовать в подобных обстоятельствах, в общем, я сделал над собой усилие, взял Флавия на руки и стал его укачивать, идти за врачом не имело смысла, чудо еще, что он подвернулся во время родов, я напевал какуюто чушь, массируя малышу плечи и шею, баю-бай, баю-баюшки-баю, и мой отпрыск в самом деле заснул, предварительно насосавшись своей мамаши, так что та успокоилась и убедилась, что он не в коме и анорексии у него тоже нет.
   В ту ночь мне снилась окружная магистраль: я ехал довольно быстро, машин было много, их становилось все больше и больше, жидкокристаллические дисплеи безоговорочно утверждали, что заторов нет, заторов нет, а впереди была явная пробка, моя машина врезалась в другие, словно громадный кусок мягкой резины – мягкой резины, отчетливо напоминающей чудовище, Левиафана… я проснулся, и на меня навалилась огромная тоска и печаль, окружной больше не было, дисплеи не работали.
   – Ты любишь меня? – спросила наутро Марианна. – Скажи, ты меня любишь?
   Господи, как можно тратить время на подобные глупости, когда вокруг такое творится.
   – Не знаю, – сказал я, еще не успев отойти от ночного кошмара и исчезнувшей окружной, – похоже, что да, но обстоятельства не слишком располагают.
   Она опять разревелась, ребенок проснулся и завизжал, я счел за лучшее спуститься этажом ниже, в мастерскую, чтобы не сорваться, в последние дни это случалось со мной не раз, и потом я всегда раскаивался.
   Я сварил кофе, долго ли еще можно будет себе позволять эту маленькую роскошь, я ни секунды не верил, что все образуется, что опасности позади, и как раз обдумывал этот мрачный прогноз и что делать с младенцем и с Марианной, когда в дверь постучали.
   – Войдите, – сказал я, хватаясь за пушку, пришлось-таки ее купить, – входите, не заперто.
   Но это оказался не злоумышленник и не грабитель, а всего-навсего соседка, ей непременно нужно было мне сообщить, что занимать чужую квартиру и воровать чужие вещи нехорошо – она имела в виду мой набег на помещение после смерти всех этих бедных стариков из нашего дома; пока она говорила, мне пришло в голову, что ведь на сторонний взгляд я последний мерзавец, на мне и грабежи, и ночь в Сен-Клу, а теперь я еще и пожиратель стариков. Да-да, вы совершенно правы, в конце концов ответил я, указывая ей дулом пистолета на выход, простите, но у меня много работы, мне нужно рисовать; ее вторжение и вопрос Марианны совсем меня достали – какой смысл вилять, ну дурной поступок, ну злой умысел, ну искренняя любовь или истинная привязанность, мы же уперлись в стену, в самую суть проблемы, и, по моим представлениям, разобраться в ней не хватит никаких наших сил.
   Теперь казалось, что по городу пронесся безжалостный ураган: в нижней части улиц громоздились остовы смытых потоками машин – прибившиеся к жилым домам, придавленные рухнувшими фонарями; местами царило полное разорение, от музея Орсе вообще ничего не осталось, полотна, скульптуры – все погибло, затонуло, сгинуло в волнах, в Лувре какието залы были повреждены, какие-то нет, обломки египетских памятников за счет своего веса остались на месте, словно свидетельства древней, несокрушимой магии, высящиеся среди разоренных бедствием помещений.
   Так я обошел весь Париж, поклонился, как паломник, любимым местам: лев на площади Данфер не сдвинулся ни на пядь, зато крыши Гран-Пале, дивные застекленные крыши, были пробиты, в них зияло множество дыр, Музей изящных искусств был пуст, на полу еще виднелись потеки грязной воды, наконец я добрался до Ботанического сада, миновал Большую галерею, ее все равно уже уничтожили неуемной модернизацией, и укрылся в Палеонтологическом музее – первый этаж пропал, там царило полное запустение, зато второй каким-то чудом сохранился, всякие мамонты и прочие реконструированные доисторические скелеты не пострадали, в зале плавал неспокойный сумрак и сильный запах сырости. До катастрофы это было одно из моих тайных убежищ, по будням там не бывало никого, я отдыхал душой, прогуливаясь среди этих милых созданий, в окружении шатких декораций, свидетелей эпохи, когда Париж еще не пал жертвой уродливого промоушена и бредового потребительства. Выходя, я подумал, что в теперешней ситуации все эти эстетические соображения неуместны. На набережной Аустерлица юнцы потрошили баки автомобилей, чтобы разжиться горючим, один поднял голову и указал на меня приятелям, я ускорил шаг, размахивая пушкой, и они отстали.
   – Убирайтесь, – закричала Марианна через дверь, – убирайтесь, у меня ружье, я буду стрелять!
   Замочная скважина была чем-то забита, я не мог повернуть ключ.
   – Это я, – заорал я в свою очередь, – не стреляй, не надо, это я!
   Неужели паника подступила так близко и теперь подчинит себе всю нашу жизнь?
   Она открыла, на ней не было лица, в последние полгода она и так не блистала красотой, но сейчас особенно – видно, была действительно плоха.
   – Это ужасно, – она бросилась мне в объятия, – это ужасно, ужасно, ужасно!
   Флавий попискивал в своей колыбельке, явно в полном порядке, – значит, на семейном фронте ничего не стряслось.
   – Они убили соседку.
   Я не спеша разулся, каждый раз меня тянуло пойти на кухню умыться, но напрасно, кран уже давно покрывался ржавчиной. Марианна тихо заплакала, заламывая руки; они напали на дом, юнцы явились под вечер, судя по всему, в надежде заловить двух девчонок из квартиры напротив, прелестных сестер, переживших дожди и нищету, но это им не удалось, девочки сумели уйти по крышам, и тогда они вломились к соседке и изнасиловали ее.
   – Изнасиловали? Но ей по меньшей мере седьмой десяток?
   Они поджидали внизу, на двух машинах и скутерах, с ними была девица, и, поскольку часам к четырем окончательно стало ясно, что предмет их вожделений испарился, они осадили дом напротив, но безуспешно, а потом, стало быть, сцапали соседку, разложили на капоте машины и изнасиловали, предусмотрительно надев презервативы. Марианна подсматривала из-за задернутых штор, обливаясь ледяным потом от ужаса, соседка истошно кричала, ее привязали за руки и за ноги, веревки были закреплены на осях, так что когда эти чудовища, удовлетворив свой пыл, тронули с места, ее просто разорвало, четвертовало, но веревки к конце концов намотались на колеса, тогда они остановились, вышвырнули жалкие, драные клочья тела на мостовую, девица со смехом присела и пописала на них, затем они уехали, крикнув напрощание в пустынную улицу, что еще вернутся. Мы еще вернемся, и наша месть будет ужасна, ха-ха-ха!
   У меня в голове, накладываясь на эту сцену, вертелись какие-то обрывки вестернов. Нацисты в форме, горящие церкви. Вот черт, сказал я, какая мерзость.
   – Я больше не могу, – простонала она, – сделай что-нибудь, – по-моему, я больше не выдержу.
   Я уставился на нее с глупым видом; ты хочешь, чтобы я сделал что? Ты думаешь, я Господь Бог и отвечаю за весь этот бред? На лестничной клетке послышался шум, она вцепилась себе в волосы, у меня был полный магазин, я ни разу в жизни не стрелял из пистолета, я даже не был уверен, что он исправен. Не знаю почему, но убить кого-то представлялось мне довольно-таки проблематичным. Во имя милосердного Вседержителя нашего, откройте и выходите, проревел чей-то голос, совершенно замогильный. Ну ладно, сказал я, это хоть не юнцы, я вышел на площадку, на лестнице было полно народу, целая армия молчаливых, растерянных теней, настоящие призраки: священник со своими присными. У меня мелькнуло странное воспоминание: когда-то давно я был в отпуске в Бретани и случайно слышал слова одной торговки, она рассказывала соседке, что накануне порвала со своим любовником и тот до утра заливал горе в ночном кабаке, а наутро поехал обратно вдоль пляжей, на большой скорости, и в это время у одной женщины случился скандал с мужем, она выскочила из кемпинга, он гнался за ней, машина сбила ее на полном ходу, насмерть, она умирала в объятиях мужа, изо рта у нее лились потоки крови, он тщетно пытался их остановить, а брошенный любовник, в пьяном чаду, закурил сигарету и тупо глядел на жуткую сцену, виновником которой стал, он даже не вызвал скорую, это сделали обитатели кемпинга, а потом муж набил ему морду. Под конец, я точно помню, торговка сказала, жалко, конечно, что так получилось, но не сходиться же мне с ним снова, это же идиотизм.
   – Мы, кюре прихода О-де-Бельвиль, пастырь церкви Невинных, требуем отдать нам демонов и злых духов, коих вы укрываете в своем жилище!
   Совершенно не понимаю, почему мне вспомнилась эта история.
   – Приказываем вручить нам живым то воплощение зла, что нашло прибежище в вашем доме.
   Все происходящее, этот псих со своей клакой, виделось мне в багровом ореоле.
   – Здесь умирали люди, их убивали злокозненные излучения, и здесь явилось на свет новое воплощение дьявола в человеческом облике.
   Я спросил: что происходит? что вам угодно? Святоши позади священника стояли с отсутствующим видом, чистые зомби, бледные, безмолвные, управляемые зомби вуду, мне бы покрыться гусиной кожей, а я не испытывал ровно ничего.
   – Вы породили Дьявола, последний раз говорю, отдайте нам ребенка.
   До меня донеслись вопли Марианны, у нее начиналась истерика, какое-то крылатое существо уселось наверху, на лестничных перилах. Я его сразу узнал, та же харя, что мы видели в церкви, в придачу рядом немедленно пристроилась ее сестричка, я поднял пистолет, у меня не выходил из головы библейский завет, все, взявшие меч, мечем погибнут, поэтому я некоторое время колебался; отдайте ребенка, родители Сатаны, оба суккуба хлопали крыльями, жадные, омерзительные, от них исходил гнилой смрад, я старался успокоиться, потянуть время, и опять спросил, что происходит, вы что, шутите, но как раз в ту минуту, когда этот ненормальный уже готов был наброситься на меня, а я навел на него пушку, намереваясь расстрелять в упор, откуда-то вылетел громадный ком перьев, острые когти впились священнику в лицо, обе хари сорвались с места, ив следующий миг мы лицезрели схватку диких зверей, точно как в Кинг-Конге, мордобой доисторических животных, зомби попятились, а я заорал и тоже орал как оглашенный: это Бог, Бог пришел к нам на помощь, ублюдок, сволочь, это ты Дьявол, это ты Сатана, – я пинал ногами бедного иллюмината, а он, бедолага, защищал глаза окровавленными культями. Он прав, завопил один из зомби, это Феникс, их спас Феникс, поднялась неописуемая толчея, и вдруг все кончилось, я стоял на лестнице и очумело смотрел на голубоватое перо, кружившееся в мутном свете лестничной, клетки.
   – Вот и ладушки, – сказал я Марианне, – они ушли.
   Я закрыл дверь, Марианна скорчилась в дальнем углу столовой, прижимая к себе Флавия; н-да – я пытался иронизировать – нескучный денек; Марианна так дико вращала глазами, что мне опять подумалось, уж не спятила ли она часом, я подошел и тихонько разжал ее судорожно сведенные руки, иди сюда, дьявольское отродье, иди к папочке, с ней опять случилась истерика, ну что нам делать, что нам делать, я положил Люцифера в колыбель и посоветовал ей пойти к себе и успокоиться, у меня от нее болела голова.
   Временами мне хотелось послать все к черту.
   – А если это правда, – опять взялась она за свое чуть погодя, – а если священник прав и он действительно воплощение Зла?
   Я сделал вид, что обдумываю ее слова, – в конце концов, почему бы и нет, почему бы нам не произвести на свет какое-то особенное, незаурядное существо, которому уготовано фантастическое будущее?
   – Вполне может быть и наоборот, – в конце концов обронил я, – может, он посланец Божий, ведь как раз в тот день, когда он родился, кончился снег, а только что, не забудь, нам на помощь прилетел Феникс.
   Сам не знаю, с чего я ляпнул такую чушь, во всяком случае она ничего не ответила, лицо ее приняло мечтательное выражение, и весь вечер, я чувствовал, она обдумывала эту неожиданную мысль: а вдруг она вправду новая Дева Мария?
   Город угомонился, волна радостных безумств улеглась, и тогда пришло ясное сознание того, что, быть может, черт возьми, не все еще испытания позади; люди начали искать выход, ученые и интеллигенция образовали комитет общественного спасения, пытаясь худо-бедно воссоздать некое подобие социального устройства, ученые задумали состряпать какую-то питательную сыворотку на белковой основе, чтобы мы могли продержаться, если настанет настоящий голод, а работники культуры организовали консультации, чтобы поддержать горожан, помочь им залечить душевные травмы – благая инициатива, иначе нам грозило в мгновение ока превратиться снова в неандертальцев; на улицах уже попадались бродяги, вшивые, в лохмотьях, их обходили стороной, отводя глаза, люди на четвереньках рыли землю в поисках корешков или чего похуже, по крайней мере те, кто приходил на консультации, могли выговориться, избавиться от ужаса, кто-нибудь читал стихи, или наигрывал мелодию – так потерпевшие кораблекрушение цепляются за единственную крохотную скалу, поднимающуюся из волн; я уговаривал Марианну сходить туда, в надежде, что это поможет ей немножко отойти от тех ударов, что обрушились на нее после родов, но увы, к несчастью, и тут непредвиденный случай положил конец похвальному начинанию, какие-то мерзавцы, позарившись на волшебное зелье с питательными свойствами, похитили химиков, избили интеллигентов и разломали те несколько музыкальных инструментов, которые с таким трудом удалось достать: комитет общественного спасения в нашем квартале приказал долго жить. Да и с Явой дело обстояло не лучше: заведение сгорело, завсегдатаи передрались, многие умерли, другие куда-то сгинули, я потерял из виду Жоэля, в любом случае его зодиак был уже без надобности, так что, честно говоря, мой к нему интерес сильно поубавился.
   Мы – Марианна, Флавий и я – были среди этого маразма еще в лучшем положении: я запас целую гору еды, примерно на месяц; по иронии судьбы, после такого-то дождя, стало не хватать воды, с начала пресловутой новой жизни с неба не упало ни капли, хуже того, испарилась, похоже, всякая жидкость, ни малейшего намека на влагу, теперь русло Сены являло собой тонкую струйку, зеленоватую и тухлую, стоило поднести эту воду к губам, как начинались жуткие колики, кто пережил голод, нынче, стало быть, погибал от жажды.
   Кругом царила нужда, лишения, страх, жизнь наша потеряла почти все точки опоры.
   Что до живописи, то мне жестоко не хватало материалов, не только холста, но и красок, и при виде множества завершенных работ, там, в оккупированной квартире, которую я превратил в мастерскую, – их были десятки, – сердце у меня сжималось, я думал о том, что все это может погибнуть или их придется бросить, только из-за картин я оставался в Париже, гнал от себя мысль, день и ночь преследовавшую Марианну, – бежать, уехать, все равно куда, только не сидеть в плену, в ловушке; мне удалось написать потрясающие вещи, мне и не снилось, что я на такое способен, мерзкие хари в церкви, утопленники Эйфелевой башни, Левиафан, всасывающий своих жертв, месье Альбер в Яве, портрет Марианны с ребенком, невинность, тайна и чистота перед лицом насильников-варваров – казалось, это какой-го сгусток живописи, полный успех, абсолютный и, однако, совершенно бессмысленный, никто ни когда не увидит этих картин, Марианна в самом начале едва удосужилась взглянуть на них, всем своим видом выражая полнейшее равнодушие, ее ничто не волновало, только собственная безопасность, только достаток, ее и ребенка, в общем-то это было вполне понятно, как можно бредить живописью, когда мир вот-вот окончательно рухнет, я разрывался между безмерным удовлетворением и жесточайшим отчаянием.