Надо ли говорить, что долго упрашивать не пришлось, меня впихнули назад, Марианна протянула мне Флавия, в кузове было темно, я почувствовал, что в нем люди, кто-то сказал, осторожнее, места больше нет, когда дверца захлопнулась, я услыхал истошный вопль Марианны, Флавий запищал, я был измученный и жалкий, грузовик тронулся, от толчка я сильно стукнулся о металлический косяк, потерял равновесие и полетел вверх тормашками на другие тела, на меня опять ругнулись, осторожней, тут битком, Флавий прибавил звук, в конце концов я пристроился в углу, с грудничком на коленях, он описался и обкакался, он орал и звал мать, страшно даже подумать, что с ней сделали, мне как никогда казалось, что это дурной сон.
   Грязный, вонючий кошмар.
   Время от времени слышалось биип, биип, как будто кто-то баловался с клаксоном.
   Довольно быстро я догадался, что людей, запертых в рефрижераторе, захватили в рабство, в услужение каким-то разбойникам, обосновавшимся в одном из замков в долине Луары, некоторые, похоже, радовались, упирая на то, что лучше быть сытым в плену, чем голодным на воле, текли часы, грузовик ехал все медленнее, ночь сменилась днем, сквозь дырки в кузове пробивался свет, вонь стояла чудовищная, многим пришлось ходить по нужде в угол, других рвало, мы задыхались в давке – вонючие трупы, едущие навстречу развязке; время от времени я представлял себе Марианну, – к своему удивлению, я ей завидовал: что бы ей ни пришлось вытерпеть, она по крайней мере не сидела посреди этого кошмара; грузовик тащился как черепаха, то ли дорога была слишком изрыта, то ли по какой другой причине; Флавий уснул, а чуть погодя один человек задохнулся, икнул и захрипел, вскоре еще один, никто не обращал на них внимания, да и что мы могли поделать, но самое скверное началось, когда у мужчины лет сорока, здоровенного бугая, случился приступ безумия, он начать орать, что нахлебался по горло, что хочет говорить с командиром, пожалуйста, месье, позовите командира, удары так и сыпались вокруг, слава богу, до меня он не доставал, он сгреб за волосы соседа и, к моему изумлению, вырвал ему глаз: его ногти со всего маху вонзились в лицо бедняге, задыхавшемуся от боли, но что хуже всего, глаз еще висел на нервах, и этот зверь оторвал и раскусил зубами кровоточащий шар – такой ярости, ненависти я еще не видел; кого-то рядом со мной прохватил понос; прижимая к себе Флавия, я коснулся рукой его кожи, она была совсем холодная, я размотал одеяло, в которое он был завернут, и со страхом, насколько я вообще мог ощущать что бы то ни было, убедился, что он тоже умер, капут, маленькая белая кукла, почти уже окоченевшая; буйнопомешанный схватил беднягу, страдающего дизентерией, и со всей силы ткнул головой в его собственное дерьмо; и тут грузовик затормозил, дверцы открылись, показалось растерянное лицо Марианны и давешний негр – он очутился нос к носу с психом, настоящим животным, гориллой, который бросился на него и задушил, сдавил изо всех сил, казалось, голова негра взорвалась изнутри; я очертя голову ринулся вперед, крича Марианне беги, беги, другие тоже воспользовались случаем, нам вслед стреляли, но мы в мгновение ока очутились в небольшом лесочке, я, Марианна и труп малыша, завернутый в одеяло, я продолжал прижимать его к себе, словно он еще жив, к несчастью, это было не так.
   – С ним все в порядке? – взвизгнула Марианна. – С Флавием все в порядке?
   Похоже, ей заехали по морде, потому что щеки у нее распухли, что придавало ей особенно отечный и жуткий вид, а на надбровной дуге красовалась черная сочащаяся корка.
   – В полном, – выдохнул я, – он умер.
   По моим представлениям, это было лучшее, что с ним могло случиться, меня словно пронзили копьем в спину, труп в одеяле казался все тяжелее и тяжелее, просто как камень.
   – О, спасибо, – прорыдала она, – благодарю тебя, Господи, – она вырвала у меня из рук мертвое тело, – какой ты красивый, Флавий, мама здесь, мама с тобой, лапочка моя, маленький мой, и она расстегнула свою рваную блузку, чтобы дать ему грудь.
   Мы находились, похоже, в зоне возделанных полей, наверное укрупненной, когда-то ее бороздили армады тракторов и комбайнов, а теперь она заросла гигантскими сорняками, некоторые были красноватого цвета, все это напоминало марсианский пейзаж в фантастических романах сороковых годов, никаких сельхозработ здесь явно не велось.
   Она уселась на камень и пыталась заставить ребенка сосать, я хотел было повторить: он умер, ты что, не видишь, он умер, – но, в сущности, какая разница, лопатки раскалывались от боли; я тоже сел, – наверное, мне бы тоже полагалось хотеть есть и пить, но после пресловутой телепортации я был в буквальном смысле под анестезией.
   – Дитятко мое, – сюсюкала Марианна в одеяло, – милое, чудное мое дитятко.
   Мне хотелось растянуться на земле, лежать неподвижно и смотреть на облака, впервые за долгие месяцы я снова видел нормальное небо, но вдалеке затрещала автоматная очередь, Марианна вся сжалась от ужаса, я скорее потащил ее вперед, ее и мертвого ребенка, нашего мертвого ребенка, поглубже в чащу, повинуясь какой-то странной части моего я, нечувствительной к боли и к горю, не обращающей внимания на ужас, на то, что мне бы действительно надо было признать себя побежденным и ждать развязки, а не поторапливать Марианну, – шевелись, скорее, вперед, давай, ради Флавия, – за нами послышался какой-то шум, хрустнула ветка, я не успел обернуться, как Марианна вырвалась и теперь бежала в сторону, прямо противоположную той, где, как мне казалось, можно было попытаться скрыться в посадках, а негр уже целился в меня из своего автомата; не надо, крикнул я, оставь нас в покое, будь любезен, я больше не могу, я действительно больше не могу, – учитывая нынешние обстоятельства, это было просто смешно, будь любезен, словно подобные глупости еще имели хождение; он нажал на гашетку, и я почувствовал, как пули проходят сквозь меня, странное ощущение: внутри у тебя дырки, а потом они затягиваются, как резина; черномазый ошалело глядел на меня; будь любезен, повторил я, оставь меня в покое, но уже увереннее; он заколебался, а потом я сказал кыш, уходи, кыш, подумав: я бессмертен, он в меня стрелял, а пули прошли насквозь, не причинив вреда, – я пошел, прихрамывая, меня по-прежнему мучила пульсирующая боль в спине, негр стоял в замешательстве; теперь я был уверен, что нахожусь посреди паззла, но у меня не хватает деталей, чтобы его собрать, а потом в моем сознании вдруг всплыла истина; пережитое мною было точь-в-точь комикс, поразивший меня в детстве, про Мандрейка-волшебника, его там взяли в плен, в рабство, и везли на грузовике, а ему удалось бежать, и, когда охранник в него стрелял, он увертывался от пуль благодаря своему дару отводить глаза; открой глаза, кричала Марианна, открой глаза, Флавий умер, – и тут я разом пришел в себя, мы все еще были в Париже, никто нас никуда не телепортировал и тем более не увозил на грузовике, зато, это я заметил сразу, Флавий, неподвижно лежащий на руках у Марианны, и в самом деле умер, и я закричал, закричал как резаный, как если бы все, что я пережил, весь ужас, весь страх сошлись в одном кошмарном, чудовищном факте: мой сын умер, а мы еще живы.
   Дальше я помню только вереницу каких-то мерцающих образов, реальность словно распалась, разрубленная на куски огнями, заливавшими прежде ночные бары, в их свете каждое вихляющееся тело, каждое наше движение становилось слепящим, не связанным с другим мгновением: вот Марианна повторяет как заклинание, нет, он не умер, он просто уснул, это только искус, это пройдет, он воскреснет, надо подождать, главное не терять надежды и мужества; вот мы оба, бедняги, как в моем сне, тащим этот груз через разоренный пригород, каким-то чудом избегая шаек грабителей и полоумных, что бродят в округе, согбенные, раздавленные жестокой судьбой родители покойного Мессии, пока еще, хотим мы или нет, не вернувшегося из мира мертвых; мы умираем от жажды, голода, Марианна на грани помешательства, дрожит в лихорадке; не знаю, как это случалось, но мы в конце концов приземлились на мостовой, на автостраде, словно то, что, как мне казалось, я пережил, было лишь прообразом уготованной нам мрачной судьбы, но на сей раз темноту не прорезал никакой свет фар, грузовик не приехал, мы были одни, на горизонте занималось что-то вроде сероватой зари; он оживает, бормотала Марианна, он оживает, я чувствую.
   Мы остановились, я приложил ухо к окоченевшей, ледяной груди, заранее скорбящий, нет, Марианна, мне очень жаль, но вместо этого я поднял голову и кивнул, да, ты права, по-моему, там что-то смутно слышится; она обливалась потом, вид у нее был безумный, она перекрестилась и поклонилась, бесконечно повторяя, встав на колени: благодарю тебя, спасибо, спасибо; по дороге мы нашли немного воды и какие-то травы, мы жевали их до тошноты; я знала, бормотала Марианна, мне об этом поведал голос; мы неподвижно сидели у маленького тельца, которое, несмотря на обнадеживающие признаки, еще не совсем вернулось к жизни.
   Ожидание затянулось, было уже поздно, Марианна без устали суетилась вокруг Флавия, молилась, пела, жестикулировала, произносила что-то непонятное по-латыни, интересно, где она этого нахваталась? Меня начинало тошнить, мне хотелось сказать ей, прекрати, он умер, надо оставить его в покое и похоронить, мне казалось, что он начинает пованивать, разлагаться; когда снова стемнело, она принялась визжать все громче и громче, мало-помалу это превратилось в настоящий крик, прости нас, Господи, мы порождаем смерть, прости нас, Господи, еще раз прости,потом ее голос прервался, она больше не могла издать ни звука и наконец, бросившись на землю, стала раздирать грудь, рвать на себе волосы; хоть я и был усталый, опустошенный, бесчувственный, внутри у меня все перевернулось, и было отчего.
   Конечно, луны не было видно.
   Небо затянуто облаками.
   Не тепло и не холодно.
   Я вконец измочален и выдохся.
   Марианна умерла незадолго до рассвета, она дошла до предела, все время рыдала, а потом умолкла, как раз в ту минуту, когда я вспоминал свой сон – грузовик, изнасилование, бугая, что вырвал у соседа глаз – и спрашивал себя, может, действительно существует множество миров, параллельных измерений, как в научной фантастике, где герой несколько раз переживает в разных вариантах одну и ту же ситуацию.
   Я толкнул жену в бок, чтобы убедиться, что она действительно мертва, потом подождал, а вдруг я снова проснусь, всплыву в ином бытии, чтобы еще раз, с какими-то новыми подробностями, пройти через те же ужасы.
   Я был за гранью любых эмоций.
   Наверно, тут случился какой-то провал в пространстве и времени, разрыв той последовательности, с какой мы обычно имеем дело.
   Я спросил себя, а зачем, собственно, рисовать.
   Еще я понял, что, раз они умерли, значит, и речи быть не может ни о какой Новой Богоматери, ни о каком Мессии, а следовательно, и о покровительстве свыше. Я понял, что скоро тоже умру, и великое смирение овладело мною.
   Я глядел на плотную массу облаков, на пейзаж вокруг – что-то вроде песчаных ланд, окаймленных вдали скелетами кустов, – и на ворон, круживших над нами, – над двумя трупами и надо мной, все еще живым, – их полет завораживал. Я был почти в беспамятстве, уже вполне готовый окончательно провалиться в поджидавший меня бездонный колодец, но каждый раз в момент, когда я уже почти падал, передо мною вдруг возникал симпатичный домовой, встряхивал меня, не спи, паренек, – домовой, как в детских книжках про гномов, я нарисовал такого несколько лет назад для одного журнала, – он отряхивал мне рубашку, помогал сесть, Марианна поднималась и брала на руки Флавия, пахло горячим кофе, звучала музыка, Боб Марли; очнись, подбадривал домовой, гляди в оба, тебе идти дальше, я с усилием пришел в себя, вороны клевали мертвые тела, а я был как рухнувшая на песок глыба льда.
   Я уже чувствовал щекотание перьев, а птицы, бесстыжие, весело; как заведенные, продолжали свое дело: здоровенный грач клюнул меня в щеку, на грудь вскочила ворона, за ней сорока и воробей, – птицы, большие и маленькие, остекленевший глаз Марианны, недвижный, растерянный, мертвый глаз глядел на меня с укором, мне удалось пошевелить пальцами, параличное тело, казалось, налилось свинцовой тяжестью, у меня не было сил, моя рука сантиметр за сантиметром подползала к лапам вороны и в ту самую минуту, когда та готовилась совершить непоправимое, выклевать глаз трупа, я сгреб воздух своими скрюченными когтями и ухватил ее за глотку, изо всех сил, как одержимый, резко вскочив, вся прочая летучая живность снялась с места, а эта гадина вырывалась и била крыльями, стараясь меня оцарапать, но я держался молодцом и, почувствовав, что она действительно задыхается, нагнулся и впился зубами ей в шею, прямо в перья – во рту был вкус пыли и зверя, я стиснул зубы и почувствовал, как меня заливает горячая жидкость; эта сука орала, испуская дух, а я жадно впитывал каждую частичку ее ускользающей жизни, заглатывая жилы, кровь, наполнявшую меня своим кипением; ублюдки, зарычал я на птиц, ублюдки, всех вас убью, тут в моей голове мелькнула нелепая мысль: голубушка, как хороша, какие перышки, какой носок, и, верно, ангельский быть должен голосок, Ангел,настойчиво повторил голос, Ангел, Феникс, [8]и я расхохотался, я сожрал живую ворону, проглотил ее, словно червячка заморил, сильно проголодавшись. Прочая погань глядела на меня, держась поодаль, раз и нету, повторил я в их сторону, раз и нету, сейчас всех живьем сожру, я все хохотал и не мог остановиться, у меня началась икота, и во рту сразу появился мерзкий привкус.
   Настал вечер, а я все еще сидел там, не в силах двинуться с места; куда мне податься, что делать, – может, я последний остался на земле, да, скорее всего это так, все остальные ушли и бросили меня одного, единственного; в конце концов я улегся подле Марианны и Флавия, желая только смерти или небытия, я хотел исчезнуть и не мог; наутро я все еще был на этом свете, и, раз уж приходилось с чего-то начать, я дотащился до лесочка и стал есть листья – живая ворона и чудная сырая трава, экий пир, милые мои, – а потом взялся за то, чего боялся и избегал накануне, за погребение мертвых, им нужна достойная усыпальница, могила, им нужна могила, всем могила, погребение мертвых – одно из начал человечества, в голове все мешалось, вырыть яму, руками, пальцами, рыхлый песок был только на поверхности, потом сразу шла твердая земля, я видел поодаль их обоих, как они лежат здесь годами, отданные во власть разным кошмарам, гниющие, потом их побелевшие кости, руки у меня были в крови, пальцы ободраны, временами во мне закипали слезы ярости: ну почему, зачем, какой смысл, если Флавий не был Мессией, то на кой ляд вся эта комедия; когда наконец я смог подтащить их к последнему приюту, во мне не осталось ничего, кроме омерзения и тошноты, я, как последний мерзавец, собственными руками похоронил семью, я больше ни во что не верил.
   Ставить крест, да, впрочем, и что угодно, мне было противно, но я все же решил выложить кружок из камушков, кружок или нуль, я расположил гальку примерно на уровне сердца Марианны, птицы все выжидали, мерзкие стервятники подстерегали добычу, мне хотелось увидеть море, поесть рыбы, полежать на пляже, в шалаше, развести костер из выброшенных на берег, высохших на солнце деревяшек… до свидания, сказал я могиле, до свидания и спите спокойно, – надо признать, не самая удачная эпитафия; и я пошел, ковыляя, последний живой обитатель погибшей планеты, пошел, ковыляя, и все-таки у меня была мысль добраться до Луары, а потом идти вдоль реки до самого океана; в сущности, не доказано, что какие-то районы бедствие не обошло стороной, что где-нибудь не сохранились осколки цивилизации, а в одиночку, без этой парочки на горбу, у меня было больше шансов найти выход из положения.
   Я должен найти выход из положения.
   И в тот момент, когда я формулировал свою мысль, до меня дошло, какой это все бред.
   Передо мной простиралась пустыня.
   Унылые ланды с чахлой, облезлой растительностью, и ни души на горизонте, даже ворон и тех нет, пустота и одиночество.
   Я исхудал.
   Я был истощен и грязен.
   Я сумею найти выход, повторил я себе.
   Чего не бывает.
   Я сожрал птицу живьем.
   А моя жена и сын не выдержали и умерли.
   Теперь я уже нисколько не сомневался в жестокой истине: в самом деле, никакие мы не Избранные, и не Мессия, и не Новая Богоматерь, и не рыцарь, сопровождающий их, гарцуя на коне.
   Ветер хлестнул меня по лицу. У меня не было особого выбора, я попробовал перенести вперед одну ногу, потом другую и как умел, хромая, опираясь на подвернувшуюся палку, снова двинулся вперед.
   Мир вокруг меня казался странным, затаившимся.
   Мне виделось, что земля вымирает, цикл завершен и люди потрясенно глядят, как вокруг воцаряется полярная стужа, парализуя их, цепенеющих в горьком изумлении, до конца не верящих в злую судьбу; ледяной холод простирался повсюду, накрывал все, застилая солнце, пальмовые рощи и радость жизни, люди ходили в странных одеждах, нечто среднее между марсианами и древними римлянами, затерянный континент доносил сквозь века утраченную память о себе, образы были четкие, как на большом телеэкране, Гренландия, исчезающая цивилизация, и все же я продолжал шагать вперед, наполовину уйдя в свои странные видения, шагать как автомат какой-то неведомой цели, к Луаре или к морю, к океану или прямиком к пылающим адским кострам, к извечным мукам и страданиям.
   Невидимый пес бросился на меня, вцепился в ногу слюнявыми клыками, пес, выпрыгнувший из эфира, он сразу пресек все мои попытки остановиться, загнал обратно, на дорогу, полную призраков и странных людей, они шли мимо, не обращая на меня внимания, куда-то вдаль, погруженные в собственные терзания, и я вдруг понял, в чем смысл боли, одна из ее функций – позволить нам присутствовать в этом мире, целиком и полностью, никуда не ускользая, без пробелов, быть здесь целиком, так, чтобы тело и душа слились в едином крике; я снова хотел пить, горло превратилось в один невыносимый ожог, какая-то ведьма выдернула меня из толпы и протянула фляжку, колдовство помогло, ибо через несколько минут моим глазам предстал колодец – совершенно неуместный образ посреди степи, ведро было привязано, мне оставалось лишь размотать веревку, просто, как в рекламе маленьких сельских радостей – прошу, доставайте воду из колодца, – я пил, Господи, как не пил ни разу в жизни, так, словно никогда не пробовал такой восхитительной, бархатистой жидкости, вода – сладчайший из нектаров; я разделся догола и окатывался, отмывался, отскребался, наконец-то я чистый, не такой, как после хорошей ванны с мылом, но все же я почувствовал себя гораздо лучше, ко мне вернулась толика надежды и мужества.
   Я подождал в тревоге, не рассеется ли этот новый мираж, но ничего подобного не случилось, ни дыма, ни прочей абракадабры, колодец был вполне реальный, чуть дальше шла асфальтированная дорога, виднелись развалины фермы, разрушенной явно не так давно, среди обломков я нашел топор и большой нож, незримый пес явился опять, а за ним ведьма, она подавала мне знаки, вперед, пошел, за работу, и я пустился дальше, голова была пуста, я был как паяц, болтающийся при каждом толчке, в помрачении, на сей раз граничащем уже с утратой самого себя, того, что я всегда считал стержнем своей личности: способности принимать решения.
   Дорога вилась по равнине, точно длинная черная лента, осторожно положенная поверх полей, прежде, должно быть, изобильных и плодородных; временами у меня были галлюцинации, мне виделись возникшие из пустоты гигантские портики, необъятные металлические воротца для крокета, под ними непременно надо было проскочить, я увертывался, и тут появлялся громадный деревянный шар, я различал на нем все сучки и трещинки, он катился на меня, заставляя бежать, бежать сломя голову, а я и без того устал, я хотел сойти с дороги, с меня хватит, но незримый пес бросался на меня, ведьма пихала метлой, и мне пришлось пройти под первыми воротцами; немедленно включился какой-то сложнейший, дьявольский механизм: мои родители и сестра висели на крючьях; когда я пересек роковую черту, они упали вниз, на острые колья, их немые вопли оледенили меня ужасом и страхом; шар позади меня остановился, воротца не пропускали его, я бросился дальше, вглубь; у сестры пика вошла под подбородок и вышла у носа, ее окровавленное лицо приобрело гротескное выражение, а я бежал, бежал так быстро, как только мог, бежал и кричал.
   Вокруг полыхали электрические разряды, раздавались крики и стоны, небо над моей головой набрякло грозой, напряжение в столько вольт, что нож и топор, которыми я все размахивал, казалось, одновременно и кривились, и уплотнялись, на моем пути толпились причудливые персонажи, мои кузены, наш сосед, которого мы забавы ради дразнили, когда я был маленький, и который дал мне пощечину за то, что я стащил велик его дочки, мясник, на которого я нападал с пластмассовым мечом, весь этот мир выглядывал и говорил мне ку-ку, словно зрители чудовищного Тур-де-Франс; старики, сотни стариков, которых я ограбил, обобрал, напичкал тысячей лживых россказней, вся изреченная чепуха возникала зримо, плавала в воздухе; под вечер гонка кончилась так же внезапно, как и началась, я смог передохнуть в гостинице-баре-ресторане, естественно, пустом, но там оставалась заначенная консервная банка и немного апельсиновой фанты; я уснул без сновидений, вымотанный настолько, что даже думать было невозможно, а наутро вся эта петрушка повторилась: за работу, за работу, – ведьма щипала меня, а пес кусал, – за работу, подонок, за работу; я попытался ударить их топором, но лезвие прошло сквозь пустоту, мой мир населяли лишь призраки, воспоминания и видения, я перешел в иное измерение, в безумие, собачьи клыки снова разодрали мне лодыжку, и я опять побежал.
   Чистилище – должно быть, я каким-то загадочным образом оказался в этом странном месте, описанном католиками, в преддверии ада; напрасно я тужился и напрягал память, мне не удавалось вспомнить, что точно имеется в виду – то ли после него обязательно следует самое худшее, то ли рай тоже возможен; беги, мразь, беги – люди на обочине, моя собственная семья, мои друзья швыряли в меня мусором, камнями, дразнили, – беги, падаль, беги, подонок… но я, на сей раз действительно без сил, затормозил, меня ждала верная смерть, меня задавит, но лучше так, чем этот бред; я обернулся, шар, что преследовал меня, был уже не из дерева, а из плоти, плоти всех, кого я видел со вчерашнего дня, сплавленной в блевотную жижу, в чудовищную мертвецкую вонь, оттуда торчали руки, головы, с высунутым языком, задыхающиеся, слипшиеся в плотную кашу, из которой время от времени, в зависимости от наклона шара, возникали черты тех несчастных, что гнались за мною.
   Но хуже всего было то, что мерзкое, неописуемое ощущение смерти и разложения шло не извне, не от всего этого кошмарного сплетения трупов и умирающих, а из самых сокровенных глубин моего я, моей изначальной сущности, приходилось с грустью признать: да, я попросту проклят, осужден на адское пламя, обречен вечно гнить изнутри, мне конец.
   Я даже не представлял, что можно так устать.
   Наум пришла мысль о карме, и я спросил себя, каких же пакостей надо было мне натворить в прошлом, чтобы нынче докатиться до такого состояния.
   К полупрозрачным привидениям, по-прежнему несущимся по дороге, добавились саддху, почитатели Шивы, чье присутствие я ощутил в ту ночь, когда спал среди трупов.
   Шар из расчлененной плоти покатился быстрее, я хотел было остановиться, чтобы он раздавил меня и я наконец исчез, но страх пересилил, и я нечеловеческим усилием еще прибавил скорость.
   Какая-то сила завладела мной, подменила собой мою волю.
   Этот кошмар длился неделю. За семь дней я повидал всех, кого встречал с момента своего рождения, и еще множество других людей, незнакомых, ужас начинался с утра – за работу, за работу – и кончался вечером, с паузой для второго завтрака, обеденный перерыв, ха-ха, всякий раз мне полагался небольшой сэндвич или зверушка и немножко воды, какая-нибудь крыса, подброшенная Святым духом, заботящимся, чтобы жертва не умерла с голоду, строгий минимум, только чтобы выжить; вечером я проваливался в черную кому, которую иногда прорезало смутное ощущение, что я ореховая скорлупа и какие-то чужие силы раскалывают меня пополам, ко мне подлетала тарелка и выбрасывала за борт веревочную лестницу, помогите, я вас умоляю, помогите, пожалуйста, но инопланетяне оставались глухи к моим мольбам, так или иначе они уже улетели, скорлупа закрывалась, и снова начиналась страшилка с ведьмой, она трясла меня – за работу, за работу, – и я опять бежал кросс.
   Моя жизнь, моя судьба разматывалась перед глазами, словно бесконечная лента страданий, адский рулон кальки, на которой с жестокой ясностью отпечатывались все до единого закоулки моего бытия,