— А тот, толстый?
   — Знакомый без значения.
   — И ты назначала встречи, чтобы поговорить о бессмертии души?
   — Принимай, как хочешь.
   — Принимаю, как ты хочешь. Но не понимаю, почему ты отказываешь мне в квартире?
   — Нет, ну ты действительно зануда. И тупой ко всему прочему. Ты что, думаешь: стала бы я мотаться по улице, да еще с тобой — не с другим кем, а с таким, как ты, — если бы у меня действительно было куда идти? Но послушай, дуралей: хоть я и не хнычу и не говорю о крахе, положение у меня — точь-в-точь, как у тебя. У меня нет денег, нет и квартиры, или, вернее, квартира есть, но я не могу туда войти, не уладив один маленький счет…
   — Могла бы и раньше об этом сказать.
   — Раньше или позже — какая разница?
   — Ты стыдишься своей бедности. Бедная, но гордая девушка.
   — Ничего я не стыжусь. Просто не люблю нюни распускать, как ты. Только устаешь без толку.
   — Не говори мне про усталость, а то ноги у меня начинают болеть вдвое сильнее. Знаешь, если б мне предложили выбрать одно-единственное из всех благ, я бы выбрал светлую комнату с мягкой постелью и бутылкой «кальвадоса».
   — Это уже три блага. Ты просто ненасытен, Робер.
   Они оказались перед Оперой. Кафе при «Гранд-Отеле» было еще открыто. В свете, падавшем из широких витрин, официанты в белых смокингах разносили закрытые крышками серебряные блюда.
   — Могли бы перекусить, — предложила Mарианна, когда они проходили мимо.
   — Ты с ума сошла. Один ужин при самом скромном аппетите стоит здесь шестьдесят франков.
   — Я не говорю: здесь.
   — Да хоть где.
   — Хоть где мы можем взять по бутерброду с пивом, если твои пять франков — действительно реальность, а не наглая ложь.
   Робер сунул руку в карман — словно желая убедиться, что монеты действительно там, — но не ответил.
   Они свернули на Рю-Комартен и зашли в какое-то маленькое кафе, где истратили деньги по плану Mарианны.
   — Да, вот если бы нам сейчас и пятнадцать франков за гостиницу найти, то все проблемы на этот день были бы решены, — заметил Робер, допив свое пиво.
   Он достал пачку «Голуаз», чтоб закурить, и выругался:
   — Пусто!
   Марианна досадливо вздохнула.
   — А я-то на твои сигареты расчитывала. Ты только в галлюцинациях и силен: «Вот если бы это…», «Да кабы мне предложили то»… Если б вовремя проверил, обошлись бы и без пива.
   — Не говори мне, а то я взбешусь. Мог бы поспать и в лесу. Мог бы и не спать. Мог бы даже идти дальше, если бы только были сигареты…
   — Встаем! — прервала его она. — Ты и правда одни глупости творишь.
   Они вышли и вновь зашагали по бульвару, а потом свернули на Рю-дё-Сез.
   — Куда ты меня ведешь? — спросил Робер.
   — Обожди здесь.
   Она направилась к углу, где стояли две женщины, приостановилась, обменялась с ними несколькими словами, потом исчезла в другой улочке.
   Робер прислонился к стене, но легче ему от этого не стало. Он достал носовой платок, постелил на бордюр и сел.
   «Если бы мне предложили выбрать одно… Mарианна опять бы сказала, что у меня галлюцинации. Она не знает, она не понимает, что так легче проходит время…. Что после того, как проскитался годы и тысячи километров по этому городу, а не смог добиться ничего, ничего реального, то незаметно привыкаешь к галлюцинациям!»
   Робер оперся руками о колени и подпер голову.
   «Итак, на чем мы остановились?… Если бы я мог выбрать одно… Что бы я выбрал, в самом деле, если бы мог выбрать одно… Mарианну без сигарет… Или сигареты без Марианны… Трудный вопрос…»
   — …да ты спишь! Спит, кавалер, пока я тут с ног сбилась, запасы ему разыскивая.
   Робер действительно задремал.
   — На, держи!
   Марианна подала ему сигарету — немного помятую, но целую. Он зажег ее, жадно вдохнул дым, потом опомнился:
   — Это что — всё?
   — И деньги на одну пачку. Тебе что, мало?
   — Да я ничего не говорю. У проституток взаймы взяла?
   — Да. И сигарету, которую ты куришь, тоже. Можешь выбросить.
   Робер не ответил. Они снова вышли на бульвар и отправились к «Mагдалине». Церковь темнела в глубине — огромная и мрачная, напоминающая своими тяжелыми колоннами не церковь, а языческий храм.
   — Вот, значит, в чем дело, — словно про себя сказал Робер. — Это — твое ремесло. Как я раньше не догадался.
   — Не угадал.
   — Да, да, это — твое ремесло. Поэтому, значит, ты и вертишься тут, в этом квартале. «Святая Mагдалина». Библейская блудница. Покровительница.
   — Не угадал, говорю тебе.
   — Да ты что, за идиота меня принимаешь? С чего это какая-нибудь проститутка в сумку к себе полезть соизволит, если ты ей не коллега?
   — По твоей логике нельзя знать ни одной уличной женщины, если ты сама не уличная женщина…
   — Именно так.
   — Послушай, дурень, а ты разве не знаком с массой людей в этом городе, не входя непременно в гильдию каждого из них?
   — Это — другое дело. Не увертывайся, Марианна.
   — Впрочем, у меня нет ни малейшего намерения тебя разубеждать. Продолжай себе думать, что я уличная, и отшатнись от меня.
   — Не вижу связи. Я не говорил, что если это — твое ремесло, то я отшатнусь. Просто хотелось выяснить подробность.
   — Для тебя это — подробность?
   — Да, более или менее. Допустим, что нет. Но ведь не станешь же ты утверждать, что все эти годы оставалась при одном-единственном мужчине, а не сменила их хотя бы несколько. Значит, вопрос лишь в количестве.
   — Ты циник, Робер. Вот ты кто.
   — Нет, я просто человек без иллюзий.
   Кафе на углу Рю-Руаяль было еще открыто.
   — Возьмем сигарет, — предложил он.
   — Даже на шлюхские деньги?
   — Почему нет. Деньги, говорят, не пахнут.
   Марианна сделала гримасу в смысле «ты мне противен» и вошла в заведение.
   «В сущности, деньги проституток пахнут. Но это — запах любых женских денег, которые лежат в надушенных сумках. Смешанный запах нечистоты и духов. Значит, разница лишь в качестве духов.»
   Марианна зажгла сигарету и подала ему пачку. Робер тоже закурил и вернул пачку ей.
   — Оставь у себя. А то будешь просить постоянно…
   — Нет, пусть у тебя будут. Так на дольше хватит. Двадцать сигарет — не так уж много, когда они есть. У нас еще вся ночь впереди.
   Они пошли вдоль Рю-Руаяль, затем наобум свернули на Фобур-Сент-Оноре.
   — Не понимаю, почему ты берешь в расчет только ночь, — сказала Марианна после краткого молчания. — Можно подумать, день после нее у тебя полностью застрахован.
   — Днем легче. Можно попросить у приятелей.
   — Знаешь что, — осенило Марианну, — у меня идея. Если найду одну личность, то вопрос с гостиницей будет решен. Надо только пройтись до Елисейских Полей.
   — Еще одна «панель»…
   — Так точно. А тебя это, что, раздражает?
   — Ни в малейшей степени, я тебе уже сказал. Я не в том положении, чтобы угождать предрассудкам.
   — Человек с твоей широтой был бы чудесным «макро».[1]
   — Почему бы и нет. Это — следующий шаг. После того, как был «жиголо».[2]
   — Вот, значит, почему тебе так уличной женщиной меня выставить не терпелось. На одну доску с самим собой хотел поставить.
   — Никем я тебя не хотел выставить. Просто подумал, что когда человек — в таком положении, как мы сейчас с тобой, то он ничего не рискует потерять, если будет искренен.
   — Может быть. Но что он приобретет?
   — Откуда я знаю… Просто выговорится, ему станет легче.
   — Смотри-ка! Вот лекарство, какого еще ни разу не пробовала.
   — Это видно и без твоих слов. Видно, что ты закрыта и тверда, как кокосовый орех.
   — Верно, я такая. И не собираюсь себя менять. Но один-единственный разок… Да перед другом детства… Могла бы и исключение сделать, а?
   — Твое дело.
   — Хорошо играешь бесстрастность. Все голову ломал, как биографию из меня вытянуть, а теперь безучастного изображаешь.
   — Потому что не верю тебе. Одной ложью больше, что толку?
   — А чего ты так печешься о правде?
   — Потому что она касается тебя. Потому что была бы правдой о Марианне. Потому что готов принять тебя любой, но именно такой, какая ты есть, а не такой, какой тебе взбредет в голову представить себя сейчас, чтобы преподнести мне другую роль назавтра и кто знает какую третью послезавтра…
   — Завтра… послезавтра… Ты что, правда думаешь, что мы сможем пробыть вместе так долго?
   — Я вообще об этом не думал.
   — Страшно болят ноги, — простонала Марианна. — А то чуть было не поддалась на искушение рассказать тебе одну историю…
   — Расскажи и забудешь, что болят ноги.
   — Какая отеческая забота. Ты вообще-то о ногах моих печешься или о собственном любопытстве?
   — Хорошо, молчи, если хочешь. Только перестань заедаться.
   — Молчать… или заедаться. Ставишь меня перед очень трудным выбором. Молчать — разумнее. Но заедаться — забавнее. К тому же улица эта так и кишит воспоминаниями. Ты ее знаешь?
   — Знаю ее название. Во всяком случае, одеждой я снабжаюсь не отсюда.
   — А я снабжалась отсюда. И с «Елисейских Полей». И с «Матиньон». Уличная женщина вряд ли позволила бы себе такую роскошь. И уже одно это должно заставить тебя задуматься о своей логике.
   — Принимаю к сведению.
   — В первый раз это произошло совершенно случайно, — сказала Марианна, тронувшись дальше. — Я тогда еще работала статисткой. Просто в тот день работы не было и я слонялась по улицам — глазела на витрины. А когда остановилась перед «Дюрером», услышала за спиной голос:
   — Вам это нравится, эти вещи?
   Это был один «папаша», как тот, с кем ты меня видел в тот раз, только чуть постарше.
   — За кого вы меня принимаете? — отпарировала я. — Просто смотрю, что нынче носят простолюдины.
   Он взглянул мне на туалет, а туалет у меня был совсем не от Кристиана Диора, слегка усмехнулся и спросил:
   — А вы… Что бы вы хотели носить?
   — О, — сказала я, — такой вопрос требует обсуждения.
   Через два часа мы вышли с «Ревийон» и поехали на папашином «бьюике». Перед этим ходили еще в два места, и я была еще очень глупа и слишком явно выказывала свою жадность, и если не испугала «папашу», то лишь потому, что бумажник у него был такого калибра, что трудно было нагнать на него страху. Не знаю, нужно ли добавлять, что я стала его содержанкой. Ты доволен?
   — Дай мне сигарету, — только сказал Робер.
   Марианна подала пачку.
   — Так ты доволен или нет?
   — Начало многообещающее…
   Он зажег сигарету, глубоко вдохнул, после чего прилепил сигарету в уголок рта и вернул пачку.
   — А потом?
   — А потом то же самое. Быть статисткой — не бескрайнее наслаждение, можешь мне поверить. С самого утра идешь занимать очередь и ждешь, а когда начинают выбирать, то нет никакой гарантии, что выберут непременно тебя, потому что и другие на морду не хуже, да даже если и выберут, то только на два-три дня, а какая усталость, боже мой, и какое занудство, а в конце заплатят тебе по тарифу — как раз за съеденные бутерброды да изорванные чулки. Могла бы проституткой стать, верно, но это вызывало у меня отвращение — менять мужчин по пять раз в день без права выбора, — и я знала, что меня непременно заарканят: и придется тогда относить деньги грубияну какому-нибудь или банде, а самой на крохах пировать, так ведь?
   — Сейчас ты говоришь.
   — Поэтому история с «папашей» заставила меня взглянуть на другую сторону. Если б она продолжилась подольше, эта история, я бы, может, даже и достаточно разбогатела, и стала бы порядочной, да только «папаша» мой не знал меры — в этих делах, я хочу сказать — и наверняка вообще ни в чем не знал меры, и однажды схлопотал небольшой удар — на счастье, не у меня дома, — а потом прислал открытку, что он на отдыхе и скоро даст о себе знать, но так и не дал, а я, разумеется, в моем положении не могла ждать целую вечность, если не хотела отправиться по ломбардам со своими пальто с Ревийон да другими подарками. Поэтому снова начала свои небольшие прогулки по Фобур-сент-Оноре и разглядывала витрины, и подолгу задерживалась, и ждала, чтобы кто-нибудь спросил: «нравятся ли вам эти вещи?», и после скольки-то дней впустую кто-то действительно меня спросил что-то в этом роде, и это был второй «папаша», правда потоще первого, но с более солидным сердцем и человек продолжительных привычек, так что с ним я провела около двух лет, и он еще с самого начала мне сказал: «Не заставляй меня сорить деньгами на дорогие вещи, которые потом продашь за бесценок», а вместо этого каждый месяц выплачивал мне скромную ренту — такую ренту, какую мы с тобой, как экономно живем эту ночь, могли бы года на два-на три растянуть.
   Она замолчала, потому что остановилась перед витриной с роскошным бельем, оставшейся в этот поздний час освещенной.
   — Боже, какие вещи носят люди. Какое расточительство, чтобы обернуть себе тело. И все же…
   Робер терпеливо ждал и курил, уставившись в глубину улицы.
   — Нет, ну ты посмотри только на эту комбинацию — пастельно-лиловую, с кружевами.
   — Не производит на меня никакого впечатления.
   — Варвар. Ты что, никогда не смотришь на витрины?
   — Никогда. Впрочем, однажды смотрел, потому что торговец один заказал мне написать картину с его магазином на переднем плане.
   — Вот так идея! Ну, хоть хорошо заплатил?
   — Ни сантима.
   — Вот негодяй. А почему?
   — Потому что я нарисовал ему витрину не снаружи, а изнутри. Одну лишь витрину, на которой обратными буквами выведено «Симеон и К°», а перед витриной встала девушка, устремила глаза внутрь — одна бедная девушка из народа, — одним словом, тебе надо было это видеть, этого не расскажешь.
   — А… В таком случае торговец был прав. Я бы на его месте тоже такую картину не взяла. Ты, наверно, социалист.
   — Я социалист? Ты не приболела случайно?
   — Тогда с чего такая идея — с девушкой?
   — Как с чего? С того, что я вижу — с того, что есть. С того, что было с тобой, скажем. Впрочем, не имеет значения… Расскажи о «папашах». Наверняка, у тебя их много было.
   — Не считала, — сказала Марианна, снова тронувшись в путь.
   Она шагала еле-еле, и Роберу пришло в голову, что, может быть, следует подать ей руку, но он продолжал идти рядом с ней, как прежде.
   — Вообще-то, как-то вечером на меня напала бессонница, и я попыталась их пересчитать, но сбилась и бросила. Потому что, знаешь, все это очень сложно. Когда человек пускается на такие авантюры, он не может на одних лишь богатых «папаш» расчитывать. «Папаши» не прибывают по расписанию, и иногда целые месяцы бродишь впустую, а иногда приходится вообще бросить бродить, чтоб в лапы к «фликам»[3] не попасть или к сутенерам, да чтоб тебя не взяли на карандаш, и тогда начинаешь тратить свои сбережения, а расходы — немалые, потому что одеваться всегда нужно по хорошей моде, если хочешь, чтоб тебя считали не за уличную, а за приличную женщину, которая готова продать часть своего времени, но лишь за соответствующую цену… Поэтому много тратишь, и часто сбережения вообще идут ко всем чертям, и идешь закладывать, и случается даже — чтобы совсем не обнищать да продержаться до следующего везения, примешь в постель на раз-другой в гостинице какого-нибудь клиента не на полгода, а на полчаса — и как ты хочешь при всей этой путанице, чтоб я вела статистику лишь потому, что одним летним вечером один знакомый из прошлого может потребовать от меня точных сведений.
   Робер не возражал.
   — А потом бывают и промашки, бывают обманщики, на которых невозможно не напороться, какой бы хитрой ни была, как бы ни была начеку. Я, например, всегда с подозрением относилась к франтам помоложе, потому что такие, если они не с мордой Мишеля Симона и имеют деньги, то могут найти себе что-нибудь подходящее, не кидая на ветер тысячи, значит, раз клеятся к тебе, то лишь делают вид, что готовы на щедрость. Но со стариками тоже нет гарантии, и этот, например, которого ты моим любовником объявил, сыграл со мной как раз такой грязный номер, что зажарила бы его, как бифштекс, на медленном огне. Любовник! Если уж это — любовник! Обещал мне луну с неба, морочил голову сказками про отдельную квартиру — собственную квартиру на мое имя, — а целый месяц только и делал, что по гостиницам водил, и единственное, что я получила от него не как обещание, — это пузырек «Карвен» за двадцать франков, если не считать еды, — только ведь еда, один раз проглотил — и все, а он исчез и даже еда кончилась, и это в то время, когда я и без того прогорела, и хозяйка конфисковала у меня чемоданы, потому что я должна за квартиру уже триста франков, и иди теперь — ищи эти триста франков, чтобы если не что другое, так хоть тряпки продать, скопленные в добрые дни.
   Она снова остановилась, нагнулась и схватилась за лодыжки.
   — Ох, ноженьки мои. Рассказывай, как же, что я о них позабуду. Горят, как огонь.
   — Это плохо, — согласился Робер. — Но это лишь первая фаза. Потом вообще перестаешь их ощущать — и все в порядке.
   — Не ври. Если говорить о ходьбе, так я ее знаю лучше тебя. Ноги свои я всегда ощущаю. И все хуже и хуже.
   Он не возражал. Марианна снова зашагала и Робер с ней, думая, что сейчас действительно бы надо дать ей опереться ему на руку.
   Они пересекли площадь «Сен-Филип-де-Рул», освещенную и пустую, и вошли на Рю-Ля-Буэси. Тут было темно, фонари бледным светом мерцали через один — лишь вдалеке блестела неоновая реклама «Нью-Йорк Геральд Трибьюн».
   — Скажи что-нибудь, — подала голос Марианна.
   — Что сказать?
   — Неважно что.
   — Ничего не приходит на ум. Голова у меня совершенно пуста.
   — Признался наконец.
   Он не отвечал и они вдвоем продолжали молча идти в темноте и тишине, в которой лишь эхом отдавались их медленные шаги.
   На углу Елисейских Полей Марианна остановилась.
   — Можешь подождать меня здесь.
   — Согласен.
   Она ушла и наверняка сейчас пойдет на Рю-Вашингтон, где торчат уличные женщины, или, может, в какое-нибудь из заведений по соседству, где женщины сидят за баром, и Робер спрашивал себя, отчего Марианна оставила его здесь, а не пошла с ним вместе, — теперь, после того, как она выговорилась, и ей уже все равно нечего больше скрывать. Но вопрос этот не слишком его занимал, и он продолжал ждать, ощущая свою голову действительно пустой, совсем пустой, хотя именно сейчас в ней все должно было бурлить и клокотать.
   Ноги у него все еще болели болью первой фазы и он отошел в тень, достал свой платочек и сел на бордюр. Мог бы вздремнуть, пока не вернется Mарианна, однако сон прошел, и он лишь сидел так, без мыслей, сидел, кто знает сколько времени, пока до него неожиданно не дошло, что он сидит уже наверно с час и что Марианна давно уже должна была вернуться, и что, даже если бы она обошла все заведения на авеню, и даже по два раза их обошла, то все равно уже давно должна быть здесь.
   Он встал, прошелся до угла и заглянул за него. Бульвар простирался необычайно пустой и бескрайне широкий, странный этой своей ярко освещенной пустотой, словно комната, в которой зажжены все лампы, но нет ни одной живой души. Витрины разных кафе то здесь, то там были еще освещены. По асфальту время от времени пролетала с недозволенной скоростью легковая машина. По тротуарам прогуливалось несколько запоздалых пар. Но Марианны не было.
   «Бросила меня, — подумал Робер. — Не может быть, чтобы она все еще их обходила. Просто бросила меня.»
   Он пошел обратно, потом снова постелил платочек и сел. Куда идти! И какое имеет значение, пойдет он или будет ждать здесь, хотя и без смысла. Если ждать здесь, то есть еще один шанс из тысячи дождаться ее. Все же шанс, хотя и никакой.
   — Вы пьяны или что?
   Над Робером навис «флик» в ночной пелерине.
   — Просто устал.
   — Тротуары сделаны не для отдыха. Что будет, если все решат рассесться вдоль тротуара.
   — Весело будет.
   — Ах, мы еще и остроумны! Только, знаешь, сейчас не тот час, чтобы острить. Вставай!
   Робер поднялся, не спеша подобрал платочек, встряхнул, бережно сложил и засунул в карман.
   — Давай, пошевеливайся! А не то до участка — недалеко.
   Робер все так же медленно зашагал по улице.
   — Робер!
   Он услышал за спиной торопливое щелканье каблучков и обернулся.
   — Робер!
   Это была Марианна.
   — Наконец-то. И то в тот самый момент, когда я чуть было не нашел себе ночлег в участке.
   — Раньше не могла. Той, которую я искала, нигде не было и пришлось идти аж на Ваграм увидеться с другой, а ее тоже не было и пришлось ее ждать, и все это ради одной такой мелочи, из-за которой никто не дает комнаты в гостинице.
   — Хорошо, хорошо, — пробормотал Робер. — Не имеет значения.
   — Сигарету хочешь?
   Робер молча взял из пачки одну сигарету. Они снова вышли на авеню, не потому что там было что делать, а так, не думая, — может быть, просто привлеченные светом, — и отправились к «Обелиску», — может быть, просто потому, что вниз идти легче, чем наверх.
   Марианна еще немного поговорила о своей неудаче, но Робер ничего не отвечал, и она скоро тоже замолкла, и они оба шли так, едва-едва, каждый со своими мыслями или со своей пустотой.
   — Дальше вниз? — спросила Мaрианна, когда они дошли до «Руи-Пуан».
   Робер только пожал плечами.
   Здесь уже не было витрин и на бульваре стало темнее, а налетавший с Сены ветер шелестел в ветвистых черных деревьях и колыхал свет и тени по аллее.
   — Ты и правда совсем онемел.
   — Не могу разогнать сон. Пока тебя ждал, уснул.
   — Дело не во сне. У тебя просто пропал аппетит к разговорам. И сказать тебе, с каких пор?
   Он не проявил любопытства.
   — С тех пор, как я сказала тебе кое-что из того, что тебе так не терпелось услышать.
   Он не возражал.
   — Потому что ты напрасно пытаешься разыгрывать циника, Робер. Ты — провинциальный мещанин и мораль твоя сейчас шокирована, и ты наверняка спрашиваешь себя, должен ли ты даже в таком положении, в каком сейчас оказался, идти рядом с женщиной, так погрязшей в пороке, как я.
   — А, ну да. Именно над этими вопросами я и ломаю себе голову. Поэтому и ждал тебя два часа на тротуаре.
   — Брось. Я тебя вижу насквозь.
   — Допускаю. Только ничего ты не понимаешь. Я не говорю, что история твоя доставила мне бескрайнюю радость. Она действительно была для меня подлым ударом, твоя история…
   — Я так и знала.
   — …но не потому что мораль моя шокирована. Если хочешь знать правду, то должен тебе сказать, что ожидал услышать кое-что и похуже. Что ты меняла их по пять раз в день в какой-нибудь из тех грязных гостиниц возле «Мадлены» или еще где-нибудь.
   — Стой, — прервала его Марианна. — Я больше не могу. Давай сядем…
   Она рухнула на скамейку у аллеи и простонала.
   — Положи ноги на сиденье, — сказал Робер. — Обопрись спиной мне о спину и расслабься.
   Они посидели так, привалившись спина к спине, и Робер ощущал всем своим существом ее усталое дыхание, ее пульсирующее тело — тело уличной женщины, но теплое и живое среди мрака и одиночества ночи.
   — Дай сигарету.
   Марианна подала ему пачку через плечо.
   — Значит, ты должен быть доволен, что не слышал самого худшего?
   — Должен быть, но вот нá тебе, не доволен. Только не потому, что столкнулся с женщиной, которая шокировала мою мораль, а потому что женщина эта оказалась в точности того же качества, что и я, — испорченная и испачканная точь-в-точь, как я сам.
   — Что? Уж не занимался ли и ты этим ремеслом?
   — Почти.
   — Нет, ну ты не станешь меня убеждать, что ты — один из «теть».
   Он рассмеялся кратким невеселым смехом.
   — Это не единственный способ. Человек не обязательно продает себя мужчине. Женщины-клиентки тоже попадаются.
   — Богатая была?
   — Очень.
   — И страшная?
   — Очень.
   — Естественно. Красивые находят себе мужчин, не покупая. Продать себя красивой трудно.
   — Дело не в том, что я себя продал. Я продал другое, Марианна. Свое искусство.
   — Ну, что ж тут такого плохого. Насколько я знаю, человек для того и рисует, чтобы продавать.
   — Ты не понимаешь. Душу я свою продал. Вот что я хотел сказать.
   — Извини меня, но в таких вещах я действительно не разбираюсь. Не сильна я в тоске по невидимому.
   — Только должна ты знать, — и говорю я это не из хвастовства, — что я долго боролся и не упал от первого удара, а мне пришлось получить много ударов, и тяжелых, прежде чем я упал. И если я себя продал, то продал не по доброй воле, как ты.
   — Не вижу разницы. Впрочем, если тебя это успокаивает…
   Она отодвинулась от его спины.
   — Ох, ноги мои. Задавила тебя?
   — Нисколько. Наваливайся свободно.
   Он снова ощутил полную теплую спину.
   — Мы связаны, как сиамские близнецы…
   — Какие близнецы?
   — Нет, ничего.
   — Расскажи про ту, страшную.
   — Чтобы рассказать тебе про страшную, нужно рассказать сначала про те десять лет нищеты и про то, как я ходил от торговца к торговцу с картинами под мышкой и как производил серийно акварели по два франка за штуку для старьевщиков по набережным, и как стал уличным фотографом, и как потом меня взяли фотографом порнографических снимков, и как я сидел два месяца в тюрьме, и как много раз чуть не умирал с голоду и разное другое такое же.
   — Ничего, хорошо, не перечисляй. Рассказывай. Это снимает с меня усталость — слушать.
   — Брось! Запутанные это дела. И забытые.
   — Ну, расскажи тогда про страшную.
   — Страшная и богатая. Этим исчерпывается все. И надменная, ко всему прочему, как английская королева. У отца ее магазин картин, но всеми делами заправляет она. Если это тебя живо интересует, могу дать адрес дома.