Страница:
Даже более старые, более унылые жилые здания, не слишком богато украшенные, но, тем не менее, чудовищные по размеру, были выкрашены в разные цвета, в настолько ярко розовый, что, казалось, его добыли из раздавленных лепестков, настолько густой зеленый, что его как будто смешали с самой мутной водой.
Мы прибыли на Пьяцца Сан-Марко, с обеих сторон обрамленной длинными, фантастически симметричными галереями.
Сотни толпящихся перед золотыми церковными куполами на горизонте, людей, произвели на меня впечатление скопления жителей рая. Золотые купола. Золотые купола.
Мне рассказывали какую-то старую повесть о золотых куполах, я и сам видел их на потемневшей картинке, не так ли? Священные купола, утраченные купола, охваченные пламенем купола, оскверненная церковь, как осквернили меня самого. Нет, развалины, развалины исчезли, их разнесло взрывом внезапного появления вокруг меня целого и невредимого, полного жизни мира! Как же оно возродилось из ледяного пепла? Как же мне удалось умереть среди снегов и дымящихся пожаров и оказаться здесь, под ласкающим солнцем?
В его теплых душистых лучах купилась и нищие, и торговцы; оно светило как на принцев, шествующих с пажами, чтобы те несли за ними их роскошные бархатные шлейфы, так и на книготорговцев, разложивших книги под алыми навесами, на лютнистов, игравших за мелочь.
В лавках и на рыночных прилавках выставлялись товары этого широкого дьявольского мира – стеклянная посуда, какой я никогда не видел, включая всевозможных цветов кубки, не говоря уже о маленьких стеклянных статуэтках, изображающих животных и людей, и прочих сияющих гладких безделушек. Там были и восхитительно яркие, потрясающей огранки бусин для четок; великолепные кружева с изящными утонченными узорами, даже с белоснежными изображениями настоящих колоколен и домиков с окнами и дверьми; огромные пушистые перья незнакомых мне птиц; экзотические их разновидности, хлопающие крыльями и хрипло кричащие в золоченых клетках; и самые изысканные, ослепительной работы разноцветные ковры, слишком живо напомнившие мне о могущественных турках и их столицы, откуда мне привезли. Тем не менее, кто устоит перед такими коврами? Так как закон запрещал им изображать людей, мусульмане воспроизводили цветы, арабески, лабиринты спиралей, и прочие узоры дерзкими красками с вызывающей благоговение аккуратностью. Там продавалось и масло для ламп, и тонкие свечки, и ладан, а также, в огромном изобилии, блестящие драгоценные камни неописуемой красоты, тончайшей работы изделия золотых и серебряных дел мастеров, как посуда, так и декоративные вещи, как старинные, так и новые. Находились лавки, торговавшие исключительно специями. Лавки, где продавались лекарства и микстуры. Бронзовые статуи, львиные головы, фонари и оружие. Попадались и торговцы тканями – восточными шелками, тончайшей шестью, выкрашенной в удивительные тона, хлопком, льном, отличными образчиками вышивки и разнообразными лентами.
Люди здесь казались баснословно богатыми, небрежно закусывая в тавернах свежими мясными пирожками, попивая прозрачное красное вино, поглощая сладкие пирожные с кремом.
Книготорговцы предлагали новые, напечатанные книги, о которых подмастерья рассказывали мне с энтузиазмом, описывая чудесное изобретение – печатный станок, который лишь недавно дал людям в разных странах возможность приобретать книги не только с буквами и словами, но и с изображениями.
В Венеции уже открылись десятки маленьких печатных мастерских и издателей, день и ночь печатающих книги на греческом языке, а также по-латыни и на местном наречии – на мягком певучем наречии, – на котором подмастерья переговаривались между собой.
Мне разрешили остановиться и проглотить глазами новое чудо – машины, производящие страницы для книг. Но у них, у Рикардо и у всех остальных, были и свои дела – они должны были сгрести литографии и гравюры немецких художников для нашего господина, удивительные старинные картины Мемлинга, Ван Эйка или Иеронимуса Босха, изготовленные новыми печатными станками. Наш господин всегда искал их на рынке. Такие рисунки сводили север с югом. Наш господин поддерживал подобные чудеса. Наш господин был доволен, что в городе появилось более сотни печатных станов, что появилась возможность выбросить примитивные, неточные копии Ливия и Виргилия и купить исправленные, напечатанные текста. Целая гора информации. И не менее важным, чем литература или картины, была моя одежда. Мы должны были заставить портных все бросить и одеть меня в соответствии с маленькими рисунками мелом, сделанными господином.
В банки следовало отнести рукописные аккредитивы. Мне нужно было получить деньги. Всем нужно было получить деньги. Я в жизни не прикасался к таким вещам, как деньги.
Деньги оказались красивыми – флорентийское золото и серебро, немецкие флорины, богемские грошены, замысловатые старинные монеты, отчеканенные при тех правителях Венеции, кого называли дожами, старые экзотические монеты из Константинополя. Мне выдали маленький мешочек со звенящими, бренчащими деньгами. Мы привязали наши «кошельки» к поясам.
Один мальчик купил мне маленькое чудо, потому что я смотрел на него во все глаза. Это были тикающие часы. Я не мог постичь их устройство, устройство крошечной тикающей вещицы, усыпанной драгоценными камнями, и ничьи указывающие на небо руки не могли объяснить мне, что это такое. Наконец я потрясенно осознал: за филигранной работой и краской, за странным стеклом и драгоценной рамкой скрываются крошечные часы!
Я сжал их в руке, и у меня закружилась голова. Я никогда не видел других часов, помимо огромных почтенных предметов в колокольнях или на стенах.
– Теперь у меня с собой время, – прошептал я по-гречески, взглянув на моих друзей.
– Амадео, – сказал Рикардо, – сосчитай мне часы.
Я хотел сказать, что это невероятное открытие исполнено смысла, смысла лично для меня. Это послание из другого мира, слишком поспешно и опасно забытого. Время перестало быть временем, и никогда больше им не будет. День уже не день, а ночь – не ночь. Я не мог этого выразить ни по-гречески, ни на любом другом языке, ни даже в моих бредовых мыслях. Я стер со лба пот. Я сощурился от яркого итальянского солнца. Я захлопал при виде птиц, огромными стаями носящихся в небе, как крошечные росчерки пера, по чьей-то воле замахавших в унисон крыльями. Кажется, я прошептал, как дурак:
– Мы – в мире.
– Мы – в его сердце, в величайшем его городе! – прокричал Рикардо, подталкивая меня к толпе. – И, черт возьми, мы на него еще насмотримся, пока не заперли у портного.
Но сперва нам было нужно зайти в кондитерскую, где нас ждали чудеса из сахарного шоколада и густого варева безымянных, но ярко-красных и желтых сладостей.
Один из мальчиков показал мне свою книжку со страшными напечатанными изображениями мужчин и женщин, слившихся в плотских объятьях. Это были рассказы Боккаччо. Рикардо обещал мне их почитать и сказал, что это, на самом деле, отличная книжка, чтобы учить меня итальянскому языку. И он научит меня читать еще и Данте.
Боккаччо и Данте – флорентинцы, сказал один из мальчиков, но в целом они не так уж и плохи.
Наш господин любит всевозможные книги, сказали мне, трать на них деньги – не ошибешься, этим он всегда доволен. Я еще увижу, что приходящие учителя сведут меня с ума уроками. Все мы должны изучить stadia humanitatis, а в нее входит история, грамматика, риторика, философия и древние авторы… значение стольких поразительных слов открылось мне только в последующие дни, так как они часто повторялись и были продемонстрированы мне на деле.
Еще один урок нужно усвоить – наш господин очень поощряет, когда мы украшаем свою внешность. Мне купили и повесили на шею золотые и серебряные цепи, ожерелья с медальонами и прочие безделушки. Требовались еще кольца, кольца с камнями. Нам пришлось яростно поторговаться из-за них с ювелирами, но я вышел от них с настоящим изумрудом из нового мира и двумя рубиновыми кольцами, испещренными серебряными надписями, которые не мог прочитать.
Я не мог оторвать взгляд от своей руки с кольцом. Видишь, до этой самой ночи своей жизни, пятьсот лет спустя, я питаю слабость к кольцами. Только в те века в Париже, когда я был кающимся грешником, одним их преданных Сатане Детей Ночи, только в период того долгого сна, я отказался от моих колец. Но к этому кошмару я скоро перейду.
Пока что я был в Венеции, я был сыном Мариуса и развлекался с другими его детьми так, как нам часто предстояло развлекаться в последующие годы. К портному.
Пока с меня снимали мерку, кололи булавками и одевали, мальчики рассказывали мне истории о богатых венецианцах, приходивших к нашему господину, пытаясь заполучить хотя бы самую маленькую его картину. Однако наш господин утверждал, что его картины никуда не годятся, и почти ничего не продавал, но иногда мог написать портрет женщины или мужчины, если они привлекали его внимание. На этих портретах человека всегда окружали мифологические сюжеты – боги, богини, ангелы, святые. С языков мальчиков слетали знакомые и незнакомые мне имена. Мне казалось, что всякое эхо святыни сметает новым приливом.
Подступали воспоминания, но они быстро меня отпускали. Святые и боги, разве это одно и то же? Разве не существует определенного свода правил, которому я не должен изменять, объявляющих это просто искусной ложью? Я никак не мог прояснить это у себя в голове, а меня окружало сплошное счастье, да, счастье. Не может быть, чтобы за этими бесхитростными сияющими лицами скрывалась безнравственность. Я в это но верил. Но каждое удовольствие казалось мне подозрительным. Когда не мог уступить, блеск слепил мне глаза, а когда все-таки приходилось сдаваться, я лишался самообладания, и в последующие дни сдавался все легче и легче.
Этот день посвящения был всего лишь одним из сотен, нет, тысяч последующих дней, и я точно не знаю, когда я впервые начал понимать, что конкретно говорят мои спутники. Однако это время наступило, и наступило довольно быстро. Не помню, чтобы я очень долго оставался самым наивным.
Та первая экскурсия казалась мне истинным чудом. Высокое небо было идеально голубое, кобальтовое, а с моря дул свежий, влажный, прохладный бриз. Наверху сбивались в кучки несущиеся мимо облака, так потрясающе воспроизведенные на картинах в палаццо – первое указание на то, что картины моего господина не лгут.
И когда мы по особому разрешению вошли в церковь дожей, Сан-Марко, меня схватило за горло его великолепие – сияющие золотом мозаичные стены. Но мне, замурованному в богатства и солнце, предстояло испытать еще одно суровое потрясение. Здесь присутствовали окоченевшие мрачные фигуры, фигуры знакомых мне святых.
Они не представляли для меня тайны, обитатели этих обитых кованым золотом стен, строгие, с миндалевидными глазами, в прямых аккуратных одеяниях, с неизменно сложенными для молитвы руками. Я узнавал их нимбы, я узнавал крошечные дырочки в золоте, проделанные для того, чтобы оно сверкало еще волшебнее. Я знал, какое суждение вынесли бородатые патриархи, бесстрастно взиравшие на меня; я остановился на полпути, полумертвый, не в состоянии идти дальше. Я опустился на каменный пол. Мне стало плохо.
Им пришлось увести меня из церкви. На меня нахлынули шумные звуки площади, как будто я спустился к некоем чудовищной развязке. Я хотел сказать моим друзьям, что они не виноваты, что это все равно неизбежно случилось бы.
Мальчики разволновались. Я не смог ничего объяснить. Ошеломленный, весь в поту, я безвольно лежал, прислонясь к колонне, и слушал, как мне по-гречески объясняют, что, помимо этой церкви, я сегодня видел много всего остального. Почему же она так меня напугала? Да, она старинная, да, она византийская, в Венеции вообще много византийского.
– Наши корабли веками торгуют с Византией. Мы – морская империя.
Я старался воспринять их слова.
Но, несмотря на боль, мне стало ясно, что это место не создано специально мне в осуждение. Меня вывели оттуда с такой же легкостью, что и привели. Окружавшие меня мальчики с приятными голосами и ласковыми руками, протягивающие мне вино и фрукты, чтобы я поправился, не ждали со стороны этого меня какой-то ужасной угрозы.
Повернувшись налево, я заметил набережные, гавань. Я побежал прямо к ней, как громом пораженный от вида деревянных кораблей. Они стояли на якоре по четыре-пять в ряд, но за ними возвышалось самое большое чудо: громадные галеоны из широкого раздувшегося дерева, их паруса раздувались от ветра, а грациозные весла рассекали воду – они выплывали в море.
Взад-вперед двигались суда – огромные деревянные барки на опасном, близком расстоянии друг от друга, проскальзывая в пасть Венеции или выскальзывая из нее, а тем временем остальные корабли, не менее изящные и невероятные, стояли на якоре, извергая обильные потоки товаров.
Мои товарищи отвели меня, спотыкающегося на ходу, к Арсеналу, где я успокоился наблюдением за занятыми своим делом кораблестроителями, обычными людьми. В последующие дни я буду часами болтаться на Арсенале, наблюдая за гениальным процессом постройки кораблей человеческими руками – люди строили барки таких размеров, что, по моим понятиям, они неизбежно затонули бы.
Периодически, урывками я видел образы ледяных рек, барж и лодок, грубых мужчин, провонявших животным жиром и прогорклой кожей. Но и эти последние неровные кусочки зимнего мира, откуда я пришел, погасли.
Наверное, если бы я попал не в Венецию, моя повесть была бы другой.
За все проведенные в Венеции годы мне никогда не надоедало ходить на Арсенал и наблюдать за строительством кораблей. Я без проблем добивался разрешения войти с помощью нескольких любезных слов и монет и с неизменным восторгом следил, как из гнутых каркасов, изогнутых досок и пронзающих небо мачт сооружают эти фантастические строения. В тот первый день мы промчались по этому чудесному двору в спешке. Мне было достаточно. Да, короче говоря, Венеция, и ничто другое стерло из моих мыслей, по крайней мере на какое-то время, сгустившееся мучительное воспоминание о некоем предыдущем существовании, об определенном скоплении истин, с которыми я сталкиваться не хотел.
Если бы не Венеция, со мной не было бы моего господина. И месяца не прошло, как он беспристрастно рассказал мне, что мог предложить ему каждый из итальянских городов, как он любил смотреть во Флоренции на поглощенного работой Микеланджело, великого скульптора, как он ездил послушать прекрасных римских учителей.
– Но история венецианского искусства насчитывает тысячу лет, – говорил он, поднимая кисть, чтобы расписать огромную, стоявшую перед ним тонкую доску. – Венеция сама по себе – произведение искусства, метрополия, состоящая из невероятных домашних храмов, стоящих бок о бок, как восковые соты, где бесконечный приток нектара осуществляет оживленное, как пчелы, население. Взгляни на наши дворцы, уже одни они – достойное зрелище.
По прошествии времени он, как и остальные, стал учить меня истории Венеции, особенно задерживаясь на природе Республики, которая, несмотря на деспотизм своих решений и яростную враждебность к чужакам, тем не менее, оставалась городом «равенства» людей. Флоренция, Милан, Рим – эти города попадали во власть небольшой элиты, состоящей из могущественных семей и отдельных личностей, в то время как Венеция, невзирая на все ее недостатки, отдавала бразды правления своим сенаторам, могущественным купцам и Совету Десяти.
В тот первый день во мне зародилась вечная любовь к Венеции. Она казалась мне удивительно лишенной кошмаров, гостеприимным домом, несмотря на хорошо одетых и ловких нищих, ульем благополучия и пылких страстей, а также потрясающих богатств.
И разве в мастерской у портного меня не переодели в настоящего принца, такого же, как мои новые друзья?
Послушайте, разве я не видел меча Рикардо? Все они были дворянами.
– Забудь все, что с тобой было раньше, – сказал Рикардо. – Наш господин – наш правитель, а мы – его принцы, его королевский двор. Теперь ты богат, и ничто не сможет причинить тебе вред.
– Мы не просто ученики-подмастерья в обычном смысле слова, – сказал Альбиний. – Нас пошлют в университет Падуи. Вот увидишь. Нас пропитывают музыкой, танцами и манерами не менее регулярно, чем науками и литературой. Ты еще успеешь посмотреть на мальчиков, возвращающихся погостить, все они – благородные господа со средствами. Правда, Джулиано стал преуспевающим адвокатом, а еще один мальчик – доктором в Торчелло, это недалеко, на острове.
Но все, кто покидает господина, получают независимые средства, – объяснял Альбиний. – Дело только в том, что господин, как все венецианцы, порицает безделье. Мы такие же богачи, как и иностранные лорды, которые бездельничают и только пробуют наш мир на вкус, как блюдо с едой.
К концу этого первого солнечного приключения, посвящения в сердце школы моего господина и его великолепного города, я был причесан, пострижен и одет в те цвета, которые он и впредь всегда будет выбирать для меня – небесно-голубой для чулок, более темный, синий, цвета полночи, бархат для короткой подпоясанной куртки и в тунику еще более светлого оттенка лазури, расшитого крошечными французскими ирисами – толстыми золотыми нитями. Можно добавить немного винно-красного – на подбой и мех; так как, когда зимой морской бриз задует сильнее, этот рай посетит то, что по понятиям этих итальянцев называется холодами.
К наступлению ночи я уже гарцевал на мраморных плитах с остальными и немного танцевал под звуки лютни, на которой играли мальчики помладше, а также под аккомпанемент спинета, первого увиденного мной в жизни клавишного инструмента.
Когда над каналом за узкими остроконечными аркообразными окнами палаццо померкла красота сумерек, я стал бродить по дому, ловя свои отражения в многочисленных темных зеркалах, выраставших от мраморного пола до самого потолка коридора, салона, алькова и прочих прекрасно обставленных комнат, попадавшихся мне на пути.
Я пел новые слова в унисон с Рикардо. Великое государство Венеции называлось Серениссима. Черные лодки на каналах – гондолы. Ветра, которым скоро предстояло свести нас с ума – сирокко. Верховный правитель этого волшебного города именовался дожем, книга, заданная на сегодня учителем – Цицерон, музыкальный инструмент, подхваченный Рикардо и перебираемый его пальцами – лютня. Огромный навес над царским ложем господина – балдахин, его каждые две недели подбивают новой золотой бахромой. Я пришел в экстаз.
Я получил не только меч, но и кинжал.
Какое доверие. Конечно, остальным я казался сущим ягненком, да и себе тоже. Но никогда еще никто не доверял мне такое оружие из бронзы и стали. Память опять начала свои фокусы. Я умел бросать деревянное копье, умел… Увы, все заволокло клубами дыма, а в воздухе витало сознание того, что мое предназначение – не оружие, а нечто другое, нечто всеобъемлющее, требующее всего, что я мог отдать. Оружие носить мне запрещалось.
Нет, теперь уже нет. Нет, нет, нет. Меня поглотила смерть и забросила меня в это место. Во дворец моего господина, в салон с блестяще нарисованными батальными сценами, с картами на потолке, с окнами из толстого литого стекла, где я со свистом выхватил меч и указал им в будущее. Кинжалом, предварительно рассмотрев изумруды и рубины на ручке, я, открыв рот, рассек надвое яблоко.
Остальные мальчики смеялись надо мной. Но по-дружески, по-доброму. Скоро придет господин. Смотри. Из комнаты в комнату быстро переходили наши самые младшие товарищи, маленькие мальчики, которые не ходили с нами в город – они подносили к факелам и канделябрам свои тонкие свечки. Я стоял в дверях, переводя взгляд с одного на другого. В каждой из комнат беззвучно вспыхивал свет.
Вошел высокий человек, очень мрачный и сухой, с потрепанной книгой в руке. Черные длинные жидкие волосы, длинное свободное одеяние – черное, простое, шерстяное. Несмотря на веселые глаза, бесцветный тонкий рот хранил воинственное выражение. Мальчики дружно застонали.
Высокие узкие окна закрыли, чтобы не впускать прохладу ночного воздуха. На канале под окнами, проплывая мимо в длинных узких гондолах пели люди, их голоса звенели в воздухе, разбрызгиваясь по стенам, искрящиеся, тонкие, а потом стихали вдали.
Я съел яблоко до последней сочной крошки. В тот день я съел больше фруктов, мяса, хлеба, конфет и сладостей, чем способен съесть человек. Но я не был человеком. Я был голодным мальчиком.
Учитель щелкнул пальцами, достал из-за пояса длинный хлыст и хлестнул им о собственную ногу.
– Пойдемте, – сказал он мальчикам.
При появлении господина я поднял глаза.
Все мальчики, большие и высокие, младенческого вида и мужественные, подбежали к нему, чтобы обнять его и прижаться к его рукам, пока он производил осмотр созданной за целый день картины.
Учитель молча ждал, отвесив господину смиренный поклон. Мы всей компанией прошлись по галереям, учитель следовал за нами.
Господин протянул руки, считалось привилегией ощутить прикосновение его холодных белых пальцев, привилегией поймать часть его длинных плотных свободных красных рукавов.
– Идем, Амадео, идем с нами.
Но мне хотелось только одного, и это наступило довольно скоро. Их отослали вместе с человеком, который должен был читать им Цицерона. Твердые руки господина со сверкающими ногтями развернули меня и направили в его личные покои. Здесь царило уединение, расписные деревянные двери тотчас закрылись на засов, зажженные горелки благоухали ладаном, от медных лам поднимался ароматный дым. На мягких подушках кровати цвел сад из расшитого по трафарету шелка, атласа с цветочными узорами, плотной синели, парчи с замысловатым рисунком. Он задернул алый полог кровати. На свету они казались прозрачными. Красный, красный и красный. Это его цвет, объяснил он мне, а мой будет синий.
Он обращался ко мне на каком-то универсальном языке, осыпая меня образами:
– Когда в твоих карих глазах отражается пламя, они похожи на янтарь, – прошептал он. – Да, но они блестящие, темные, два сияющих зеркала, где я вижу свое отражение, даже когда они хранят свои тайны, темные врата богатой души.
Сам я погрузился в застывшую голубизну его собственных глаз и гладкий блеск кораллового оттенка губ.
Он лег рядом со мной, поцеловал, заботливо и ровно провел пальцами по волосам, не дернув ни за один завиток, отчего у меня по коже головы и между ног пробежала дрожь. Его большие пальцы, такие холодные и твердые, гладили мои щеки, губы, подбородок, возбуждая всю мою плоть. Поворачивая мою голову справа налево, он со страстным, но изысканным голодом прижимался полуоткрытыми губами к внутренней поверхности моих ушей.
Для влажных удовольствий я был слишком маленьким.
Наверное, это было ближе к тому, что чувствуют женщины. Я думал, этому не будет конца. Я погрузился в мучительный восторг, запутавшись в его руках, не в состоянии выбраться, содрогаясь, изгибаясь и вновь и вновь переживая прежний экстаз.
Потом он научил меня словам нового языка: слову, обозначающему холодные твердые плиты на полу – каррарский мрамор, портьеры – шелк, именам «рыб», «черепах» и «слонов», вышитых на подушках, названию льва, изображенного на самом тяжелом покрывале-гобелене.
Я завороженно выслушивал все подробности, как мелкие, так и важные, и он рассказал мне о добыче жемчуга, усыпавшего мою тунику, о том, что его достают из морских раковин. В пучину моря ныряют мальчики и выносят на поверхность эти драгоценные круглые белые сокровища, держа их во рту. Изумруды поступают из рудников, из земных глубин. Из-за них люди убивают друг друга. А бриллианты, только посмотри на бриллианты. Он снял свое кольцо и надел его мне на палец, ласково погладив мою руку, проверяя, подошло ли оно. Бриллианты – белый свет Господа, сказал он. Бриллианты чисты.
Господь. Кто такой Господь? Меня затрясло. Мне показалось, что окружающая меня комната вот-вот рухнет.
Разговаривая, он следил за мной, и иногда мне казалось, что я отчетливо слышу его слова, хотя он не шевелил губами и не издавал не звука. Я нервничал. Бог, не позволяй мне думать про Бога. Будь моим Богом.
– Где твой рот, где твои губы? – прошептал я. Мой голод изумил его и привел в восторг.
Он тихо смеялся, отвечая мне новыми поцелуями, ароматными и безвредными. Его теплое дыхание обвевало мой пах тихим шелестящим ветром.
– Амадео, Амадео, Амадео, – говорил он.
– Что значит это имя, господин? Почему ты дал мне это имя? – Кажется, я услышал в своих словах отражение своего прежнего голоса, но, может быть, этот новорожденный принц, позолоченный, закутанный в дорогие вещи, сам избрал для себя почтительный, но, тем не менее, дерзкий тон.
– Возлюбленный Бога, – сказал он.
Нет, этого я не мог слышать! Бог, никуда от него не деться. Я встревожился, меня охватила паника.
Он взял мою протянутую руку и согнул мой палец, указывая на крошечного крылатого младенца, запечатленного золотыми каплями бисера на потертой квадратной подушке, лежавшей рядом с нами.
– Амадео, – сказал он, – возлюбленный бога любви.
В кипе моей одежды, валявшейся у кровати, он нашел тикающие часы. Он взял их в руки, рассмотрел их и улыбнулся. Он нечасто встречал такие часы. Просто отличные. Такие ценные, что подошли бы любому королю или королеве.
Мы прибыли на Пьяцца Сан-Марко, с обеих сторон обрамленной длинными, фантастически симметричными галереями.
Сотни толпящихся перед золотыми церковными куполами на горизонте, людей, произвели на меня впечатление скопления жителей рая. Золотые купола. Золотые купола.
Мне рассказывали какую-то старую повесть о золотых куполах, я и сам видел их на потемневшей картинке, не так ли? Священные купола, утраченные купола, охваченные пламенем купола, оскверненная церковь, как осквернили меня самого. Нет, развалины, развалины исчезли, их разнесло взрывом внезапного появления вокруг меня целого и невредимого, полного жизни мира! Как же оно возродилось из ледяного пепла? Как же мне удалось умереть среди снегов и дымящихся пожаров и оказаться здесь, под ласкающим солнцем?
В его теплых душистых лучах купилась и нищие, и торговцы; оно светило как на принцев, шествующих с пажами, чтобы те несли за ними их роскошные бархатные шлейфы, так и на книготорговцев, разложивших книги под алыми навесами, на лютнистов, игравших за мелочь.
В лавках и на рыночных прилавках выставлялись товары этого широкого дьявольского мира – стеклянная посуда, какой я никогда не видел, включая всевозможных цветов кубки, не говоря уже о маленьких стеклянных статуэтках, изображающих животных и людей, и прочих сияющих гладких безделушек. Там были и восхитительно яркие, потрясающей огранки бусин для четок; великолепные кружева с изящными утонченными узорами, даже с белоснежными изображениями настоящих колоколен и домиков с окнами и дверьми; огромные пушистые перья незнакомых мне птиц; экзотические их разновидности, хлопающие крыльями и хрипло кричащие в золоченых клетках; и самые изысканные, ослепительной работы разноцветные ковры, слишком живо напомнившие мне о могущественных турках и их столицы, откуда мне привезли. Тем не менее, кто устоит перед такими коврами? Так как закон запрещал им изображать людей, мусульмане воспроизводили цветы, арабески, лабиринты спиралей, и прочие узоры дерзкими красками с вызывающей благоговение аккуратностью. Там продавалось и масло для ламп, и тонкие свечки, и ладан, а также, в огромном изобилии, блестящие драгоценные камни неописуемой красоты, тончайшей работы изделия золотых и серебряных дел мастеров, как посуда, так и декоративные вещи, как старинные, так и новые. Находились лавки, торговавшие исключительно специями. Лавки, где продавались лекарства и микстуры. Бронзовые статуи, львиные головы, фонари и оружие. Попадались и торговцы тканями – восточными шелками, тончайшей шестью, выкрашенной в удивительные тона, хлопком, льном, отличными образчиками вышивки и разнообразными лентами.
Люди здесь казались баснословно богатыми, небрежно закусывая в тавернах свежими мясными пирожками, попивая прозрачное красное вино, поглощая сладкие пирожные с кремом.
Книготорговцы предлагали новые, напечатанные книги, о которых подмастерья рассказывали мне с энтузиазмом, описывая чудесное изобретение – печатный станок, который лишь недавно дал людям в разных странах возможность приобретать книги не только с буквами и словами, но и с изображениями.
В Венеции уже открылись десятки маленьких печатных мастерских и издателей, день и ночь печатающих книги на греческом языке, а также по-латыни и на местном наречии – на мягком певучем наречии, – на котором подмастерья переговаривались между собой.
Мне разрешили остановиться и проглотить глазами новое чудо – машины, производящие страницы для книг. Но у них, у Рикардо и у всех остальных, были и свои дела – они должны были сгрести литографии и гравюры немецких художников для нашего господина, удивительные старинные картины Мемлинга, Ван Эйка или Иеронимуса Босха, изготовленные новыми печатными станками. Наш господин всегда искал их на рынке. Такие рисунки сводили север с югом. Наш господин поддерживал подобные чудеса. Наш господин был доволен, что в городе появилось более сотни печатных станов, что появилась возможность выбросить примитивные, неточные копии Ливия и Виргилия и купить исправленные, напечатанные текста. Целая гора информации. И не менее важным, чем литература или картины, была моя одежда. Мы должны были заставить портных все бросить и одеть меня в соответствии с маленькими рисунками мелом, сделанными господином.
В банки следовало отнести рукописные аккредитивы. Мне нужно было получить деньги. Всем нужно было получить деньги. Я в жизни не прикасался к таким вещам, как деньги.
Деньги оказались красивыми – флорентийское золото и серебро, немецкие флорины, богемские грошены, замысловатые старинные монеты, отчеканенные при тех правителях Венеции, кого называли дожами, старые экзотические монеты из Константинополя. Мне выдали маленький мешочек со звенящими, бренчащими деньгами. Мы привязали наши «кошельки» к поясам.
Один мальчик купил мне маленькое чудо, потому что я смотрел на него во все глаза. Это были тикающие часы. Я не мог постичь их устройство, устройство крошечной тикающей вещицы, усыпанной драгоценными камнями, и ничьи указывающие на небо руки не могли объяснить мне, что это такое. Наконец я потрясенно осознал: за филигранной работой и краской, за странным стеклом и драгоценной рамкой скрываются крошечные часы!
Я сжал их в руке, и у меня закружилась голова. Я никогда не видел других часов, помимо огромных почтенных предметов в колокольнях или на стенах.
– Теперь у меня с собой время, – прошептал я по-гречески, взглянув на моих друзей.
– Амадео, – сказал Рикардо, – сосчитай мне часы.
Я хотел сказать, что это невероятное открытие исполнено смысла, смысла лично для меня. Это послание из другого мира, слишком поспешно и опасно забытого. Время перестало быть временем, и никогда больше им не будет. День уже не день, а ночь – не ночь. Я не мог этого выразить ни по-гречески, ни на любом другом языке, ни даже в моих бредовых мыслях. Я стер со лба пот. Я сощурился от яркого итальянского солнца. Я захлопал при виде птиц, огромными стаями носящихся в небе, как крошечные росчерки пера, по чьей-то воле замахавших в унисон крыльями. Кажется, я прошептал, как дурак:
– Мы – в мире.
– Мы – в его сердце, в величайшем его городе! – прокричал Рикардо, подталкивая меня к толпе. – И, черт возьми, мы на него еще насмотримся, пока не заперли у портного.
Но сперва нам было нужно зайти в кондитерскую, где нас ждали чудеса из сахарного шоколада и густого варева безымянных, но ярко-красных и желтых сладостей.
Один из мальчиков показал мне свою книжку со страшными напечатанными изображениями мужчин и женщин, слившихся в плотских объятьях. Это были рассказы Боккаччо. Рикардо обещал мне их почитать и сказал, что это, на самом деле, отличная книжка, чтобы учить меня итальянскому языку. И он научит меня читать еще и Данте.
Боккаччо и Данте – флорентинцы, сказал один из мальчиков, но в целом они не так уж и плохи.
Наш господин любит всевозможные книги, сказали мне, трать на них деньги – не ошибешься, этим он всегда доволен. Я еще увижу, что приходящие учителя сведут меня с ума уроками. Все мы должны изучить stadia humanitatis, а в нее входит история, грамматика, риторика, философия и древние авторы… значение стольких поразительных слов открылось мне только в последующие дни, так как они часто повторялись и были продемонстрированы мне на деле.
Еще один урок нужно усвоить – наш господин очень поощряет, когда мы украшаем свою внешность. Мне купили и повесили на шею золотые и серебряные цепи, ожерелья с медальонами и прочие безделушки. Требовались еще кольца, кольца с камнями. Нам пришлось яростно поторговаться из-за них с ювелирами, но я вышел от них с настоящим изумрудом из нового мира и двумя рубиновыми кольцами, испещренными серебряными надписями, которые не мог прочитать.
Я не мог оторвать взгляд от своей руки с кольцом. Видишь, до этой самой ночи своей жизни, пятьсот лет спустя, я питаю слабость к кольцами. Только в те века в Париже, когда я был кающимся грешником, одним их преданных Сатане Детей Ночи, только в период того долгого сна, я отказался от моих колец. Но к этому кошмару я скоро перейду.
Пока что я был в Венеции, я был сыном Мариуса и развлекался с другими его детьми так, как нам часто предстояло развлекаться в последующие годы. К портному.
Пока с меня снимали мерку, кололи булавками и одевали, мальчики рассказывали мне истории о богатых венецианцах, приходивших к нашему господину, пытаясь заполучить хотя бы самую маленькую его картину. Однако наш господин утверждал, что его картины никуда не годятся, и почти ничего не продавал, но иногда мог написать портрет женщины или мужчины, если они привлекали его внимание. На этих портретах человека всегда окружали мифологические сюжеты – боги, богини, ангелы, святые. С языков мальчиков слетали знакомые и незнакомые мне имена. Мне казалось, что всякое эхо святыни сметает новым приливом.
Подступали воспоминания, но они быстро меня отпускали. Святые и боги, разве это одно и то же? Разве не существует определенного свода правил, которому я не должен изменять, объявляющих это просто искусной ложью? Я никак не мог прояснить это у себя в голове, а меня окружало сплошное счастье, да, счастье. Не может быть, чтобы за этими бесхитростными сияющими лицами скрывалась безнравственность. Я в это но верил. Но каждое удовольствие казалось мне подозрительным. Когда не мог уступить, блеск слепил мне глаза, а когда все-таки приходилось сдаваться, я лишался самообладания, и в последующие дни сдавался все легче и легче.
Этот день посвящения был всего лишь одним из сотен, нет, тысяч последующих дней, и я точно не знаю, когда я впервые начал понимать, что конкретно говорят мои спутники. Однако это время наступило, и наступило довольно быстро. Не помню, чтобы я очень долго оставался самым наивным.
Та первая экскурсия казалась мне истинным чудом. Высокое небо было идеально голубое, кобальтовое, а с моря дул свежий, влажный, прохладный бриз. Наверху сбивались в кучки несущиеся мимо облака, так потрясающе воспроизведенные на картинах в палаццо – первое указание на то, что картины моего господина не лгут.
И когда мы по особому разрешению вошли в церковь дожей, Сан-Марко, меня схватило за горло его великолепие – сияющие золотом мозаичные стены. Но мне, замурованному в богатства и солнце, предстояло испытать еще одно суровое потрясение. Здесь присутствовали окоченевшие мрачные фигуры, фигуры знакомых мне святых.
Они не представляли для меня тайны, обитатели этих обитых кованым золотом стен, строгие, с миндалевидными глазами, в прямых аккуратных одеяниях, с неизменно сложенными для молитвы руками. Я узнавал их нимбы, я узнавал крошечные дырочки в золоте, проделанные для того, чтобы оно сверкало еще волшебнее. Я знал, какое суждение вынесли бородатые патриархи, бесстрастно взиравшие на меня; я остановился на полпути, полумертвый, не в состоянии идти дальше. Я опустился на каменный пол. Мне стало плохо.
Им пришлось увести меня из церкви. На меня нахлынули шумные звуки площади, как будто я спустился к некоем чудовищной развязке. Я хотел сказать моим друзьям, что они не виноваты, что это все равно неизбежно случилось бы.
Мальчики разволновались. Я не смог ничего объяснить. Ошеломленный, весь в поту, я безвольно лежал, прислонясь к колонне, и слушал, как мне по-гречески объясняют, что, помимо этой церкви, я сегодня видел много всего остального. Почему же она так меня напугала? Да, она старинная, да, она византийская, в Венеции вообще много византийского.
– Наши корабли веками торгуют с Византией. Мы – морская империя.
Я старался воспринять их слова.
Но, несмотря на боль, мне стало ясно, что это место не создано специально мне в осуждение. Меня вывели оттуда с такой же легкостью, что и привели. Окружавшие меня мальчики с приятными голосами и ласковыми руками, протягивающие мне вино и фрукты, чтобы я поправился, не ждали со стороны этого меня какой-то ужасной угрозы.
Повернувшись налево, я заметил набережные, гавань. Я побежал прямо к ней, как громом пораженный от вида деревянных кораблей. Они стояли на якоре по четыре-пять в ряд, но за ними возвышалось самое большое чудо: громадные галеоны из широкого раздувшегося дерева, их паруса раздувались от ветра, а грациозные весла рассекали воду – они выплывали в море.
Взад-вперед двигались суда – огромные деревянные барки на опасном, близком расстоянии друг от друга, проскальзывая в пасть Венеции или выскальзывая из нее, а тем временем остальные корабли, не менее изящные и невероятные, стояли на якоре, извергая обильные потоки товаров.
Мои товарищи отвели меня, спотыкающегося на ходу, к Арсеналу, где я успокоился наблюдением за занятыми своим делом кораблестроителями, обычными людьми. В последующие дни я буду часами болтаться на Арсенале, наблюдая за гениальным процессом постройки кораблей человеческими руками – люди строили барки таких размеров, что, по моим понятиям, они неизбежно затонули бы.
Периодически, урывками я видел образы ледяных рек, барж и лодок, грубых мужчин, провонявших животным жиром и прогорклой кожей. Но и эти последние неровные кусочки зимнего мира, откуда я пришел, погасли.
Наверное, если бы я попал не в Венецию, моя повесть была бы другой.
За все проведенные в Венеции годы мне никогда не надоедало ходить на Арсенал и наблюдать за строительством кораблей. Я без проблем добивался разрешения войти с помощью нескольких любезных слов и монет и с неизменным восторгом следил, как из гнутых каркасов, изогнутых досок и пронзающих небо мачт сооружают эти фантастические строения. В тот первый день мы промчались по этому чудесному двору в спешке. Мне было достаточно. Да, короче говоря, Венеция, и ничто другое стерло из моих мыслей, по крайней мере на какое-то время, сгустившееся мучительное воспоминание о некоем предыдущем существовании, об определенном скоплении истин, с которыми я сталкиваться не хотел.
Если бы не Венеция, со мной не было бы моего господина. И месяца не прошло, как он беспристрастно рассказал мне, что мог предложить ему каждый из итальянских городов, как он любил смотреть во Флоренции на поглощенного работой Микеланджело, великого скульптора, как он ездил послушать прекрасных римских учителей.
– Но история венецианского искусства насчитывает тысячу лет, – говорил он, поднимая кисть, чтобы расписать огромную, стоявшую перед ним тонкую доску. – Венеция сама по себе – произведение искусства, метрополия, состоящая из невероятных домашних храмов, стоящих бок о бок, как восковые соты, где бесконечный приток нектара осуществляет оживленное, как пчелы, население. Взгляни на наши дворцы, уже одни они – достойное зрелище.
По прошествии времени он, как и остальные, стал учить меня истории Венеции, особенно задерживаясь на природе Республики, которая, несмотря на деспотизм своих решений и яростную враждебность к чужакам, тем не менее, оставалась городом «равенства» людей. Флоренция, Милан, Рим – эти города попадали во власть небольшой элиты, состоящей из могущественных семей и отдельных личностей, в то время как Венеция, невзирая на все ее недостатки, отдавала бразды правления своим сенаторам, могущественным купцам и Совету Десяти.
В тот первый день во мне зародилась вечная любовь к Венеции. Она казалась мне удивительно лишенной кошмаров, гостеприимным домом, несмотря на хорошо одетых и ловких нищих, ульем благополучия и пылких страстей, а также потрясающих богатств.
И разве в мастерской у портного меня не переодели в настоящего принца, такого же, как мои новые друзья?
Послушайте, разве я не видел меча Рикардо? Все они были дворянами.
– Забудь все, что с тобой было раньше, – сказал Рикардо. – Наш господин – наш правитель, а мы – его принцы, его королевский двор. Теперь ты богат, и ничто не сможет причинить тебе вред.
– Мы не просто ученики-подмастерья в обычном смысле слова, – сказал Альбиний. – Нас пошлют в университет Падуи. Вот увидишь. Нас пропитывают музыкой, танцами и манерами не менее регулярно, чем науками и литературой. Ты еще успеешь посмотреть на мальчиков, возвращающихся погостить, все они – благородные господа со средствами. Правда, Джулиано стал преуспевающим адвокатом, а еще один мальчик – доктором в Торчелло, это недалеко, на острове.
Но все, кто покидает господина, получают независимые средства, – объяснял Альбиний. – Дело только в том, что господин, как все венецианцы, порицает безделье. Мы такие же богачи, как и иностранные лорды, которые бездельничают и только пробуют наш мир на вкус, как блюдо с едой.
К концу этого первого солнечного приключения, посвящения в сердце школы моего господина и его великолепного города, я был причесан, пострижен и одет в те цвета, которые он и впредь всегда будет выбирать для меня – небесно-голубой для чулок, более темный, синий, цвета полночи, бархат для короткой подпоясанной куртки и в тунику еще более светлого оттенка лазури, расшитого крошечными французскими ирисами – толстыми золотыми нитями. Можно добавить немного винно-красного – на подбой и мех; так как, когда зимой морской бриз задует сильнее, этот рай посетит то, что по понятиям этих итальянцев называется холодами.
К наступлению ночи я уже гарцевал на мраморных плитах с остальными и немного танцевал под звуки лютни, на которой играли мальчики помладше, а также под аккомпанемент спинета, первого увиденного мной в жизни клавишного инструмента.
Когда над каналом за узкими остроконечными аркообразными окнами палаццо померкла красота сумерек, я стал бродить по дому, ловя свои отражения в многочисленных темных зеркалах, выраставших от мраморного пола до самого потолка коридора, салона, алькова и прочих прекрасно обставленных комнат, попадавшихся мне на пути.
Я пел новые слова в унисон с Рикардо. Великое государство Венеции называлось Серениссима. Черные лодки на каналах – гондолы. Ветра, которым скоро предстояло свести нас с ума – сирокко. Верховный правитель этого волшебного города именовался дожем, книга, заданная на сегодня учителем – Цицерон, музыкальный инструмент, подхваченный Рикардо и перебираемый его пальцами – лютня. Огромный навес над царским ложем господина – балдахин, его каждые две недели подбивают новой золотой бахромой. Я пришел в экстаз.
Я получил не только меч, но и кинжал.
Какое доверие. Конечно, остальным я казался сущим ягненком, да и себе тоже. Но никогда еще никто не доверял мне такое оружие из бронзы и стали. Память опять начала свои фокусы. Я умел бросать деревянное копье, умел… Увы, все заволокло клубами дыма, а в воздухе витало сознание того, что мое предназначение – не оружие, а нечто другое, нечто всеобъемлющее, требующее всего, что я мог отдать. Оружие носить мне запрещалось.
Нет, теперь уже нет. Нет, нет, нет. Меня поглотила смерть и забросила меня в это место. Во дворец моего господина, в салон с блестяще нарисованными батальными сценами, с картами на потолке, с окнами из толстого литого стекла, где я со свистом выхватил меч и указал им в будущее. Кинжалом, предварительно рассмотрев изумруды и рубины на ручке, я, открыв рот, рассек надвое яблоко.
Остальные мальчики смеялись надо мной. Но по-дружески, по-доброму. Скоро придет господин. Смотри. Из комнаты в комнату быстро переходили наши самые младшие товарищи, маленькие мальчики, которые не ходили с нами в город – они подносили к факелам и канделябрам свои тонкие свечки. Я стоял в дверях, переводя взгляд с одного на другого. В каждой из комнат беззвучно вспыхивал свет.
Вошел высокий человек, очень мрачный и сухой, с потрепанной книгой в руке. Черные длинные жидкие волосы, длинное свободное одеяние – черное, простое, шерстяное. Несмотря на веселые глаза, бесцветный тонкий рот хранил воинственное выражение. Мальчики дружно застонали.
Высокие узкие окна закрыли, чтобы не впускать прохладу ночного воздуха. На канале под окнами, проплывая мимо в длинных узких гондолах пели люди, их голоса звенели в воздухе, разбрызгиваясь по стенам, искрящиеся, тонкие, а потом стихали вдали.
Я съел яблоко до последней сочной крошки. В тот день я съел больше фруктов, мяса, хлеба, конфет и сладостей, чем способен съесть человек. Но я не был человеком. Я был голодным мальчиком.
Учитель щелкнул пальцами, достал из-за пояса длинный хлыст и хлестнул им о собственную ногу.
– Пойдемте, – сказал он мальчикам.
При появлении господина я поднял глаза.
Все мальчики, большие и высокие, младенческого вида и мужественные, подбежали к нему, чтобы обнять его и прижаться к его рукам, пока он производил осмотр созданной за целый день картины.
Учитель молча ждал, отвесив господину смиренный поклон. Мы всей компанией прошлись по галереям, учитель следовал за нами.
Господин протянул руки, считалось привилегией ощутить прикосновение его холодных белых пальцев, привилегией поймать часть его длинных плотных свободных красных рукавов.
– Идем, Амадео, идем с нами.
Но мне хотелось только одного, и это наступило довольно скоро. Их отослали вместе с человеком, который должен был читать им Цицерона. Твердые руки господина со сверкающими ногтями развернули меня и направили в его личные покои. Здесь царило уединение, расписные деревянные двери тотчас закрылись на засов, зажженные горелки благоухали ладаном, от медных лам поднимался ароматный дым. На мягких подушках кровати цвел сад из расшитого по трафарету шелка, атласа с цветочными узорами, плотной синели, парчи с замысловатым рисунком. Он задернул алый полог кровати. На свету они казались прозрачными. Красный, красный и красный. Это его цвет, объяснил он мне, а мой будет синий.
Он обращался ко мне на каком-то универсальном языке, осыпая меня образами:
– Когда в твоих карих глазах отражается пламя, они похожи на янтарь, – прошептал он. – Да, но они блестящие, темные, два сияющих зеркала, где я вижу свое отражение, даже когда они хранят свои тайны, темные врата богатой души.
Сам я погрузился в застывшую голубизну его собственных глаз и гладкий блеск кораллового оттенка губ.
Он лег рядом со мной, поцеловал, заботливо и ровно провел пальцами по волосам, не дернув ни за один завиток, отчего у меня по коже головы и между ног пробежала дрожь. Его большие пальцы, такие холодные и твердые, гладили мои щеки, губы, подбородок, возбуждая всю мою плоть. Поворачивая мою голову справа налево, он со страстным, но изысканным голодом прижимался полуоткрытыми губами к внутренней поверхности моих ушей.
Для влажных удовольствий я был слишком маленьким.
Наверное, это было ближе к тому, что чувствуют женщины. Я думал, этому не будет конца. Я погрузился в мучительный восторг, запутавшись в его руках, не в состоянии выбраться, содрогаясь, изгибаясь и вновь и вновь переживая прежний экстаз.
Потом он научил меня словам нового языка: слову, обозначающему холодные твердые плиты на полу – каррарский мрамор, портьеры – шелк, именам «рыб», «черепах» и «слонов», вышитых на подушках, названию льва, изображенного на самом тяжелом покрывале-гобелене.
Я завороженно выслушивал все подробности, как мелкие, так и важные, и он рассказал мне о добыче жемчуга, усыпавшего мою тунику, о том, что его достают из морских раковин. В пучину моря ныряют мальчики и выносят на поверхность эти драгоценные круглые белые сокровища, держа их во рту. Изумруды поступают из рудников, из земных глубин. Из-за них люди убивают друг друга. А бриллианты, только посмотри на бриллианты. Он снял свое кольцо и надел его мне на палец, ласково погладив мою руку, проверяя, подошло ли оно. Бриллианты – белый свет Господа, сказал он. Бриллианты чисты.
Господь. Кто такой Господь? Меня затрясло. Мне показалось, что окружающая меня комната вот-вот рухнет.
Разговаривая, он следил за мной, и иногда мне казалось, что я отчетливо слышу его слова, хотя он не шевелил губами и не издавал не звука. Я нервничал. Бог, не позволяй мне думать про Бога. Будь моим Богом.
– Где твой рот, где твои губы? – прошептал я. Мой голод изумил его и привел в восторг.
Он тихо смеялся, отвечая мне новыми поцелуями, ароматными и безвредными. Его теплое дыхание обвевало мой пах тихим шелестящим ветром.
– Амадео, Амадео, Амадео, – говорил он.
– Что значит это имя, господин? Почему ты дал мне это имя? – Кажется, я услышал в своих словах отражение своего прежнего голоса, но, может быть, этот новорожденный принц, позолоченный, закутанный в дорогие вещи, сам избрал для себя почтительный, но, тем не менее, дерзкий тон.
– Возлюбленный Бога, – сказал он.
Нет, этого я не мог слышать! Бог, никуда от него не деться. Я встревожился, меня охватила паника.
Он взял мою протянутую руку и согнул мой палец, указывая на крошечного крылатого младенца, запечатленного золотыми каплями бисера на потертой квадратной подушке, лежавшей рядом с нами.
– Амадео, – сказал он, – возлюбленный бога любви.
В кипе моей одежды, валявшейся у кровати, он нашел тикающие часы. Он взял их в руки, рассмотрел их и улыбнулся. Он нечасто встречал такие часы. Просто отличные. Такие ценные, что подошли бы любому королю или королеве.