Когда за нами опускались драпировки, у меня бешено билось сердце. Господин стягивал с меня тунику, иногда даже весело разрывал ее, как простые лохмотья.
   Я опускался под ним на расшитые атласные покрывала; я раздвигал ноги и ласкал его коленями, немея и дрожа, когда суставы его пальцев задевали мои губы.
   Однажды я лежал в полусне. Воздух стал розовато-золотистым. В комнате было тепло. Я почувствовал, как его губы коснулись моих губ, и внутрь, как змея, двинулся его холодный язык. Мой рот наполнила какая-то жидкость, густой пылающий нектар, такое сильнодействующее зелье, что оно распространилось по всему телу до кончиков пальцев. Я почувствовал, как она спускается по торсу к самым интимным местам. Я был как в огне. Я горел.
   – Господин, – прошептал я. – Что это за новый прием, еще приятнее поцелуев?
   Он положил голову на подушку. Он отвернулся.
   – Дай мне это еще раз, господин, – сказал я.
   Он давал, но только в те моменты, когда ему было угодно, по каплям, с красными слезами, которые он иногда позволял мне слизывать с его глаз.
   Кажется, так прошел целый год, прежде чем я вернулся как-то вечером домой, раскрасневшись от зимнего воздуха, нарядившись ради него в свои самые изысканные темно-синие одежды, в небесно-голубые чулки и в самые дорогие в мире, покрытые золотом туфли, целый год, прежде чем я в тот вечер вошел, забросил свою книгу в угол спальни с видом великой, мировой усталости, положил руки на бедра и свирепо посмотрел на него – он сидел в своем высоком, глубоком кресле с изогнутой спинкой и смотрел на угли в жаровне, поднося к нам руки и наблюдая за языками пламени.
   – Так вот, – нахально начал я, откинув голову, очень по-светски, как искушенный венецианец, принц на рыночной площади, окруженный целой свитой желающих обслужить его купцов, школяр, перечитавший слишком много книг.
   – Так вот, – сказал я, – здесь есть какая-то важная тайна, сам знаешь. Пора тебе все мне рассказать.
   – Что? – спросил он довольно любезно.
   – Почему ты никогда… Почему ты никогда ничего не чувствуешь? Почему ты обращаешься со мной как с куклой? Почему ты никогда…
   Я впервые увидел, как он покраснел; его глаза заблестели, сузились, а потом широко раскрылись от подступивших красноватых слез.
   – Господин, ты меня пугаешь, – прошептал я.
   – А что ты хочешь, чтобы я чувствовал, Амадео? – спросил он.
   – Ты как ангел, как статуя, – сказал я, только на этот раз я ощущал себя наказанным и дрожал. – Господин, ты играешь со мной, и твоя игрушка все чувствует. – Я приблизился к нему. Я дотронулся до его рубашки, намереваясь распустить шнуровку. – Позволь мне…
   Он перехватил мою руку. Он поднес мои пальцы к губам и положил себе в рот, проводя по ним языком. Его глаза дрогнули, и он посмотрел на меня. Вполне достаточно, говорили его глаза. Я чувствую вполне достаточно.
   – Я дам тебе все, что угодно, – умоляюще сказал я. Я просунул ладонь между его ног. Он был удивительно твердым. Ничего необычного в этом не было, но он не должен на этом останавливаться; он должен довериться мне.
   – Амадео, – сказал он.
   С необъяснимой силой он потянул меня за собой на кровать. Нельзя даже сказать, что он поднялся с кресла. Казалось, только что мы были здесь, а через мгновение упали на знакомые подушки. Я моргнул. Казалось, полог опустился за нами по собственной воле, под действием бриза, подувшего в открытое окно. Да, прислушайся к голосам, доносящимся с канала. Как поют голоса, отражаясь от стен домов Венеции, города дворцов.
   – Амадео, – сказал он, в тысячный раз прижимаясь губами к моему горлу, но на этот раз я почувствовал мгновенный укус, острый, резкий. Внезапно дернулась нить, сшивавшая мое сердце. Я сам превратился в то, что у меня между ног, и больше себя не ощущал. Его рот прильнул к моей шее, и нить порвалась еще раз, а затем – еще и еще раз.
   У меня начались видения. Кажется, я увидел какое-то новое место. Кажется, я увидел откровения моих снов, которые никогда не оставались со мной после пробуждения. Кажется, ступил на дорогу к жгучим фантазиям, знакомым мне только по снам, только во сне. Вот – вот чего я от тебя хочу.
   – Так получай же, – сказал я, бросив эти слова в почти забытое настоящее, плывя рядом с ним, чувствуя, как он дрожит, как он возбуждается, как он резко извлекает из меня эти нити, ускоряя биение моего сердца, чуть не заставляя меня кричать, чувствуя, какое он испытывает наслаждение, как напрягается его спина, как трепещут и танцуют его пальцы, когда он изгибается, прижимаясь ко мне. Пей, пей, пей. Он оторвался от меня и повернулся на бок.
   Лежа с закрытыми глазами, я улыбался. Я потрогал свои губы. Я почувствовал, что на нижней губе у меня до сих пор осталась крошечная капля нектара, я подобрал ее языком и замечтался.
   Он тяжело дышал и впал в мрачность. Он все еще вздрагивал, а когда его рука нащупала мою, она тоже дрожала.
   – А, – сказал я, все еще улыбаясь, и поцеловал его в плечо.
   – Я причинил тебе боль! – сказал он.
   – Нет, нет, что ты, мой милый господин, – сказал я. – А вот я причинил тебе боль! Теперь ты мой!
   – Амадео, ты играешь с огнем.
   – А разве ты не этого хочешь, господин? Тебе что, не понравилось? Ты взял мою кровь и стал моим рабом!
   Он засмеялся.
   – Так вот как ты все извращаешь?
   – Ммм. Люби меня. Какая разница? – спросил я.
   – Никогда никому не рассказывай, – сказал он. Без всякого страха, слабости или стыда.
   Я перевернулся, подтянулся на локтях и посмотрел на него, на его спокойный профиль, повернутый в другую сторону.
   – А что они сделают?
   – Ничего, – ответил он. – Важно, что они подумают и почувствуют. А у меня для этого нет ни времени, ни места. – Он посмотрел на меня. – Будь милосерден и мудр, Амадео.
   Я долго ничего не говорил. Я просто смотрел на него. Только постепенно я осознал, что мне страшно. На секунду мне даже показалось, что страх затмит теплоту этой сцены, ненавязчивое великолепие лучащегося света, бьющего в занавески, гладких граней его лица, доброты его улыбки. Потом страх уступил место другой, более серьезной проблеме.
   – Ведь ты вовсе мне не раб, да? – прошептал я.
   – Нет, – сказал он и чуть было не засмеялся. – Я твой раб, если тебе обязательно нужно знать.
   – А что произошло, что ты сделал, что случилось, когда…
   Он приложил палец к моим губам.
   – Ты думаешь, что я такой же, как остальные люди? – спросил он.
   – Нет, – сказал я, но от этого слова повеяло страхом, задушившим во мне обиду. Не успел я остановиться, как я обнял его и попытался уткнуться лицом в его шею. Для этого его плоть была слишком твердой, хотя он и обхватил рукой мою голову и поцеловал в макушку, хотя он отвел назад мои волосы и просунул большой палец мне за щеку.
   – Я хочу, чтобы когда-нибудь ты уехал отсюда, – сказал он. – Я хочу, чтобы ты ушел. Ты возьмешь с собой богатства и знания, которые я смог тебе дать. Ты заберешь свои таланты, освоенные тобой искусства, свое умение рисовать, умение сыграть любую музыку, какую я ни порошу – это ты уже можешь, – свое умение так изящно танцевать. Ты заберешь свои достижения и отправишься на поиски тех драгоценных вещей, которые тебе нужны…
   – Мне ничего не нужно, только ты.
   – …А когда ты будешь вспоминать об этих временах, когда в полусне по ночам ты будешь вспоминать меня, закрывая на подушке глаза, эти наши моменты покажутся тебе развратными и непонятными. Они покажутся тебе колдовством, выходками безумца, а эта теплая комната может превратиться в затерянное хранилище мрачных тайн, и это причинит тебе боль.
   – Я не уйду.
   – Вспоминай тогда, что это была любовь, – сказал он. – Что, несомненно, в школе любви ты залечил свои раны, здесь ты снова научился говорить, даже петь, что здесь ты возродился из сломанного ребенка, от которого осталась только скорлупа, а ты, как ангел, взлетел из нее, расправив новые, более сильные и широкие крылья.
   – А что, если я никогда не уйду по собственной воле? Ты выбросишь меня из окна, чтобы я взлетел или упал? Запрешь все ставни, чтобы я не вернулся? Лучше запри, потому что я буду стучать, стучать, стучать, пока не упаду замертво. У меня не будет крыльев, чтобы улететь от тебя.
   Он необычайно долго всматривался в меня. Никогда еще я так долго не наслаждался его непрерывным взглядом, никогда еще мне не позволялось так долго прикасаться к его рту любопытными пальцами.
   Наконец он поднялся рядом со мной и мягко опустил меня на кровать. Его губы, всегда нежно-розового цвета, как внутренние лепестки розовеющих белых роз, на моих глазах постепенно краснели. Между его губ показалась блестящая красная полоска, потом она распространилась по всем тонким линиям, составлявшим его губы, придавая им определенный цвет, словно вино, только она сверкала, эта жидкость, так что его губы замерцали, а когда он приоткрыл их, красная жидкость вырвалась оттуда, как свернувшийся язык. Он приподнял мою голову. Я поймал ее ртом. Мир выскользнул из-под меня. Я накренился и поплыл по течению, мои глаза открылись, но ничего не увидели, и он накрыл мой рот своим.
   – Господин, я от этого умру! – прошептал я. Я метался под его тяжестью, пытаясь найти твердое место в этой дремотной упоительной пустоте. Мое тело тряслось и вращалось от удовольствия, ноги и руки напрягались, потом расслаблялись, все мое тело вытекало из него, из его губ через мои, мое тело превратилось в его дыхание и вздохи.
   За эти последовал укол, лезвие, крошечное и несоизмеримо острое, пронзившее всю мою душу. Я извивался на нем, как будто меня насадили на вертел. О, это могло бы научить богов любви, что такое любовь. Вот мое освобождение, если только я до него доживу.
   Я слепо слился с ним. Я почувствовал, как его рука прикрыла мне рот, и только тогда услышал собственные крики, теперь уже заглушенные.
   Я обвил руками его шею, все крепче прижимая его к своему горлу.
   – Давай, давай, давай!
   Проснулся я уже днем.
   Он давно ушел, согласно своему обычаю, которому он никогда не изменял. Я лежал в кровати один. Мальчики еще не приходили.
   Я выбрался из постели и подошел к высокому узкому окну – такие окна были очень распространены в Венеции, – не впускающему неистовую летнюю жарищу и преграждавшую путь неизбежному приходу холодных ветров Адриатики.
   Я отпер толстые стеклянные окна и выглянул из своего убежища на соседские стены, что я делал нередко.
   На верхнем балконе простая служанка вытряхивала свою тряпку. Я смотрел на нее с противоположной стороны канала. У нее было мертвенно синее и какое-то ползучее лицо, словно ее покрывали некие крошечные живые виды, словно на нем, например, буйствовали муравьи. Она и не знает! Я положил руки на подоконник и присмотрелся еще внимательнее. Это всего лишь жизнь внутри нее, результат работы плоти, от которого маска ее лица производит подвижное впечатление.
   Но ее руки казались мне жуткими, узловатые, опухшие, в каждую морщину набилась пыль, поднятая метлой.
   Я покачал головой. Для таких наблюдений я находился от нее слишком далеко. В отдаленной комнате болтали мальчики. Пора за работу. Пора вставать, даже в палаццо ночного властелина, который днем ничего не проверяет и никого не подгоняет. Они слишком далеко, чтобы мне их слышать.
   А этот бархат, эта драпировка из любимой ткани господина, на ощупь она не бархат, а мех, я различаю каждое тончайшее волокно! Я уронил ее. Я пошел к зеркалу.
   В доме их были десятки, огромных декоративных зеркал, все – с причудливыми рамами и обильно украшенные крошечными херувимчиками. В передней я нашел высокое зеркало – оно висело в нише за покоробленными, но прекрасно расписанными дверцами, там я хранил свою одежду. Свет из окна следовал за мной. Я увидел свое отражение. Но оказался не закипающей, разлагающейся массой, какой виделась мне та женщина. У меня было по-детски гладкое лицо, и абсолютно белое.
   – Я этого хочу! – прошептал я. Я точно знал.
   – Нет, – ответил он.
   Это было, когда он вернулся той ночью. Я делал торжественные заявления, бегал по комнате и кричал на него.
   Он не стал вдаваться в длинные объяснения, мистические или научные, хотя оба варианта были для него вполне просты. Он только сказал, что я еще маленький, что нужно насладиться тем, что будет навсегда потеряно.
   Я заплакал. Я не хотел ни работать, ни рисовать, ни учиться, ни вообще что бы то ни было делать.
   – Пока что ты утратил к этому интерес, ненадолго, – терпеливо сказал он. – Но ты удивился бы.
   – Чему?
   – Насколько ты пожалел бы об этом, когда оно навсегда бы исчезло, когда ты стал бы совершенным и застывшим, как я, а все человеческие ошибки торжествующе вытеснила бы новая, еще более ошеломительная цепочка провалов. Не проси меня об этом, больше не проси.
   Я тогда чуть не умер, забившись в угол, потемнев от злости, слишком ожесточившись, чтобы отвечать. Но он не закончил.
   – Амадео, – сказал он глухим от печали голосом. – Молчи. Не надо слов. Ты получишь это, и достаточно скоро, когда я решу, что время пришло.
   Услышав такое, я побежал к нему, как маленький, кинулся ему на шею и тысячу раз поцеловал его ледяную щеку, невзирая на его насмешливую, презрительную улыбку.
   Наконец его руки застыли, как металл. Сегодня – никаких кровавых игр. Я должен учиться. Я должен наверстать занятия, которыми пренебрег днем.
   Он должен был встретиться с учениками, вернуться с своим делами, к гигантскому холсту, над которым работал, и я сделал так, как он велел.
   Но задолго до наступления утра я заметил в нем перемену. Остальные давно ушли спать. Я послушно переворачивал страницы книги, когда увидел, что он уставился на меня со своего кресла, как зверь, словно в него вселился какой-то хищник, отогнав подальше все признаки цивилизации, оставив только голод, остекленевшие глаза и краснеющий рот, на шелковых губах которого по мириадам тропинок бежала кровь.
   Он поднялся, как пьяный, и направился ко мне ритмичными шагами, чужими, вызвавшими во мне леденящий душу ужас. Его пальцы вспыхивали, сжимались, звали к себе.
   Я побежал к нему. Он поднял меня обеими руками, мягко сжал меня за плечи и уткнулся лицом мне в шею. Я почувствовал ее всем телом – с ног до спины, руками, шеей, кожей головы.
   Куда он меня бросил, я не понял. На нашу кровать или же поспешно собранные подушки в другой комнате неподалеку?
   – Дай ее мне, – сонно сказал я, и когда она потекла мне в рот, меня просто не стало.

4

   Он сказал, что я должен отправляться в бордели и узнать, что значит совокупляться по-настоящему, не в играх, как мы делали с мальчиками.
   В Венеции таких мест было много, они были поставлены на хорошую ногу и специализировались на наслаждениях в самой роскошной обстановке. Общепринято было считать, что такие наслаждения в глазах Христа – не намного серьезнее, чем незначительный грех, и молодые щеголи посещали эти заведения, не таясь.
   Я знал один дом с особенно изящными и одаренными женщинами, высокими, пышными, очень бледноглазыми красавицами с севера Европы, некоторые из этих блондинок обладали практически белыми волосами; считалось, что они отличаются от менее высоких итальянок, которых мы видели каждый день. Не знаю, насколько важным такое отличие было лично для меня, так как меня с того момента, как я попал в Венецию, просто ослепляла красота итальянских мальчиков и женщин. Венецианские девушки с лебедиными шеями с замысловатыми взбитыми прическами, в широких прозрачных вуалях оказались практически неотразимы. Но, с другой стороны, в борделе водились всякие женщины, а суть игры заключалась в том, чтобы одолеть столько, сколько получится.
   Мой господин отвел меня в это место, заплатил за меня целое состояние в дукатах и сказал пышнотелой очаровательной хозяйке, что заберет меня через несколько дней. Дней!
   Я бледнел от ревности и сгорал от любопытства, глядя, как он уходит – как знакомая царственная фигура в привычных малиновых мантиях забирается в гондолу и хитро подмигивает мне, пока лодка уносит его прочь. Выяснилось, что я в результате провел три дня в доме самых сладострастных девиц Венеции – спал до полудня, сравнивал оливковую кожу с белой, позволял себе неспешный осмотр нижних волос каждой из красавиц, отличая более шелковистые от более гибких и вьющихся.
   Я научился мелким прелестям наслаждения, например, как приятно бывает, когда в соответствующий момент тебя покусывают в грудь (слегка, причем не вампиры) или любовно подергивают волосы подмышками, которых у меня было совсем немного. Мои нижние органы намазывали золотистым медом, который тут же слизывали хихикающие ангелы.
   Конечно, там имели место и более интимные приемы, включая зверские акты, которые, строго говоря, считались преступлениями, но в этом доме служили просто разнообразными дополнительными украшениями в принципе здоровых, но дразнящих празднеств. Все делалось элегантно, в больших глубоких деревянных кадках постоянно устраивались горячие ароматизорованные ванны, на поверхности подкрашенной в розовый цвет воды плавали цветы, и я периодически сдавался на милость стайки мягкоголосых женщин, ворковавшей вокруг меня, как птички на карнизе, облизывавших меня, как котята, и завивавших мне волосы, накручивая их на пальцы.
   Я был маленьким Ганимедом Зевса, ангелком, выпавшим из непристойной картины Ботичелли (многие из них, кстати сказать, висели в этом борделе, спасенные от Костров суетности, устроенных во Флоренции непрошибаемым реформистом Савонаролой, подстрекавшим великого Ботичелли не больше, ни меньше… сжигать свои прекрасные произведения!), херувимом, упавшим с потолка собора, венецианским принцем (технически таковых в Республике не существовало), доставленным врагами в их руки, чтобы стать абсолютно беспомощным от желания.
   А желание мое накалялось. Если приходится на всю жизнь оставаться человеком, то очень весело валяться на турецких подушках с такими нимфами, которых большинство мужчин видят только мельком, да и то в волшебном лесу своей мечты. Каждый мягкий и гладкий пах становился новым экзотическим вместилищем для моего приподнятого настроения.
   Вино было великолепным, пища – просто чудесной, причем в меню входили изобретенные арабами подслащенные блюда со специями, и в целом кухня была намного экстравагантнее и экзотичнее, чем блюда, подаваемые дома у моего господина.
   (Когда я рассказал ему об этом, он нанял четырех новых шеф-поваров.)
   Я, очевидно, спал, когда за мной явился мой господин, и он в своей загадочной манере тайно забрал меня домой, так что я проснулся уже в собственной постели.
   Не успев открыть глаза, я понял, что, кроме него, мне никто не нужен. Такое впечатление, что плотские утехи последних нескольких дней только воспламенили меня, добавили мне голода и желания посмотреть, отреагирует ли его зачарованное белое тело на изученные мной более тонкие приемы. Когда он наконец пришел ко мне под полог, я набросился на него, расстегнул у него на груди рубашку и впился губами в его соски, обнаружив, что несмотря на свою приводящую в замешательство белизну и холодность, они мягкие и, несомненно, интимным, естественным, на первый взгляд, образом связаны с корнями его желаний.
   Он лежал спокойно и грациозно, позволяя мне играть с ним так же, как со мной играли мои учительницы. Когда же он наконец начал свои кровавые поцелуи, они полностью затмили все мои воспоминания о человеческих контактах, и я лежал в его объятьях беспомощный, как всегда. Казалось, в эти моменты наш мир становился не просто миром плоти, но миром каких-то общих чар, которому уступали все законы природы.
   Ближе к утру во вторую ночь я нашел его в студии, где он рисовал в одиночестве, пока ученики спали каждый в своем углу, как неверные апостолы в Гефсиманском саду.
   Мои вопросы его не остановили бы. Я встал у него за спиной, обвил его руками и, приподнявшись на цыпочки, прошептал свои вопросы ему на ухо.
   – Расскажи мне, господин, ты должен рассказать, как ты получил свою волшебную кровь? – Я укусил мочки его ушей и провел руками по его волосам. Он не отрывался от картины. – Ты родился уже в таком состоянии, неужели я ошибаюсь, когда предполагаю, что тебя превратили…
   – Прекрати, Амадео, – прошептал он, продолжая рисовать. Он неистово работал над лицом Аристотеля, бородатого, лысеющего старца со своей великой картины «Академия».
   – Бывает ли, господин, что ты испытываешь одиночество, побуждающее тебя с кем-нибудь поговорить, с кем угодно, завести друга своей же породы, излить сердце тому, кто сможет тебя понять?
   Он обернулся, пораженный моим вопросом.
   – А ты, избалованный ангелок, – сказал он, понизив голос, чтобы сохранить в нем нежность, – думаешь, ты сможешь стать таким другом? Ты невинный! И останешься невинным до конца своих дней. У тебя невинное сердце. Ты отказываешься воспринимать истину, противоречащую глубокой неистовой вере, которая превращает тебя в вечного монашка, в служителя…
   Я отступил от него, я еще никогда не злился на него до такой степени.
   – Ну уж нет, я не такой! – заявил я. – Я уже мужчина, хотя и выгляжу, как подросток, тебе это прекрасно известно. Кто, кроме меня, размышляет о том, кто ты такой, об алхимии твоего могущества? Жаль, что я не могу нацедить чашку твоей крови, исследовать ее, как врач, определить ее состав и узнать, чем она отличается от жидкости, текущей в моих венах? Да, я твой ученик, да, я учусь у тебя, но для этого мне приходится быть мужчиной. Когда это ты терпел невинность? Когда мы ложимся вместе в постель, это, по-твоему, невинность? Я – мужчина.
   Он разразился изумленным хохотом. Приятно было видеть, как он удивился.
   – Расскажите мне вашу тайну, сударь, – сказал я. Я обхватил руками его шею и положил голову ему на плечо. – Существовала ли мать, такая же белая и сильная, как и вы, родившая вас, как богородица, из своего небесного чрева?
   Он взял меня за руки и отстранил, чтобы поцеловать, и поцелуй получился такой настойчивый, что я даже испугался. Потом он передвинулся к моей шее, всасывая мою кожу, лишая меня сил и заставляя всем сердцем соглашаться стать тем, кем ему будет угодно.
   – Да, я создан из луны и звезд, из царственной белизны, составляющей суть как облаков, так и невинности, – сказал он. – Но ты сам понимаешь, что не мать родила меня таким. Когда-то я был человеком, человеком, стареющим год от года. Смотри… – Он поднял мое лицо обеими руками и заставил рассмотреть его лицо. – Видишь, в углах глаз еще виднеются остатки морщин, когда-то отмечавших мое лицо.
   – Да их почти не видно, сударь, – прошептал я, стремясь успокоить его, если его волновало подобное несовершенство. Он блистал в собственном сиянии, в своей глянцевой отшлифованности. Простейшие выражения горели на его лице сверкающим огнем.
   Представь себе ледяную фигуру, такую же совершенную, как Галатея Пигмалиона, брошенную в пламя, обожженную, тающую, но чьи черты чудом остаются неизменными… вот таким и был мой господин, когда им овладевали человеческие эмоции, как в тот момент. Он сжал мои руки и поцеловал меня еще раз.
   – Маленький мужчина, карлик, эльф, – прошептал он. – Ты хочешь остаться таким навеки? Разве ты недостаточно спал со мной, чтобы знать, чем я могу наслаждаться, а чем – не могу?
   Я победил его, и на оставшийся до его ухода час он стал моим пленником. Но на следующую ночь он отправил меня в более нелегальный и еще более роскошный дом удовольствий, дом, содержавший для услаждения страстей только молодых мальчиков. Он был оформлен в восточном стиле, и, думаю, в нем смешивалась роскошь Египта с пышностью Вавилона, маленькие отсеки, образуемые золотыми решетками и латунными колоннами, усеянными ляпис-лазурью, поддерживающими над позолоченными деревянными кушетками с кисточками, обитыми дамастом, задрапированные потолки лососевого цвета. От ладана воздух становился тяжелым, а освещение было успокаивающе неярким.
   Обнаженные мальчики, откормленные, зрелые, с гладкими, округлыми руками и ногами, горели энтузиазмом, были сильными и цепкими, и при этом оживляли игры своими собственными бурными мужскими желаниями.
   Казалось, моя душа превратилась в маятник, раскачивающийся между здоровой радостью от завоевания и полуобморочной отдачей более сильным телам, более сильным намерениям и более сильным рукам, ласково подбрасывавшим меня из стороны в сторону.
   Захваченного двумя умелыми и своевольными любовниками, меня пронзали и вскармливали, молотили и опустошали, пока я не заснул так же крепко, как спал дома без чудес моего господина. Это было только начало.
   Посреди своего пьяного сна я очнулся и обнаружил, что меня окружают существа, не производящие впечатления ни мужчин, ни женщин. Только двое из них были евнухами, обрезанными с таким мастерством, что они могли поднимать свои надежные орудия не хуже любого мальчика. Остальные же просто разделяли пристрастие своих товарищей к краске. Глаза каждого из них были подведены и оттенены фиолетовым, ресницы закручены вверх и покрыты лаком, придавая их лицам жутковатое, бездонно отчужденное выражение. Их накрашенные губы казались тверже, крепче, чем у женщин, и более требовательными, подстрекая меня своими поцелуями, словно мужское начало, наделившее их мускулами и твердым членом, добавило потенции даже их ртам. Улыбались они, как ангелы. Грудь каждого из них украшали золотые кольца. Волосы внизу были напудрены золотой пыльцой.