Это был низенький человечек, округлый и толстенький, как бочонок, с жизнерадостной физиономией, подобной полной луне, и всегда в запятнанной сутане.
Кроме хорошей кухни (здесь Элоди была на высоте), он любил доброе вино, голландский табак и старые книги.
Имя его вполне заслуженно не кануло в безвестность, ибо связано с некоторыми книжными изданиями, которые и посейчас не утратили определенного авторитета. Так, читатель обязан ему весьма углубленным исследованием гравюр Уэнделла Диттерлинга, своеобразно написанной биографией Жерара Доу, а также изысканиями в области кузнечного искусства XV века.
Кроме того, аббат Дуседам продолжил любопытные труды доктора Мизе из Лейпцига, имевшие предметом исследования лики, язык и сравнительную анатомию ангелов.
Аббат доказывал, что сии небесные духовные сущности выражают свои мысли посредством светоиспускания, а цвет используют вместо звуков.
Он регулярно служил мессу, ни минуты не экономил на ежедневном чтении требника, подавал пример целомудрия и смирения – при всем том начальство его не любило. Занятия темой доктора Мизе создало ему незаслуженную репутацию ересиарха и повлекло неоднократные ссылки в монастырские обители со строгим уставом. Однако самые придирчивые и мелочно–щепетильные сановники церкви не смели предать забвению прошлое: молодые годы сего пастыря прошли под далеким небом, в гибельных краях, где рядовые поборники Христовы отстаивали славу Божию ценой собственных мучений и крови.
При каких роковых обстоятельствах свел он знакомство с капитаном Николасом Грандсиром? Аббат никогда не касался этого вопроса, а отец ограничивался тем, что завершал свои письма «горячим дружеским приветом славному святому Тату, которого хранит Господь на радость бедным смертным, дабы могли приобщиться вечной благодати».
– И что за «Тату» такое? – подозрительно спрашивала Элоди.
– А это такая толстая тварь вроде меня, – пояснял аббат Дуседам, – только вот она осталась на берегах Амазонки, не то что я – пью здесь доброе вино, ем всякие лакомства и вовсе не заслуживаю милосердия Господня.
– Как истолкуете вы название дома, принадлежавшего дядюшке Кассаву, – название, подобное проклятию? – спросил я однажды, изображая любопытство научно–познавательного толка.
Аббат Дуседам напустил на себя озабоченно–сосредоточенный вид, весьма ему чуждый, и объяснил:
– Мудрые мужи, сочинители знаменитого и столь красочного «Романа о Лисе», наделили именем Мальпертюи самое логово лисовина–коварного. Не слишком отдаляясь от сути употребления этого слова, я разумею Мальпертюи как обитель зла, или, скорее, лукавства. Лукавство же является, по преимуществу, прерогативой Духа Тьмы. Основываясь на оном постулате и трактуя его расширительно, я заключаю, что Мальпертюи – прибежище Лукавого, то есть Дьявола…
Я скорчил испуганную гримасу.
Предпочитаю просто лиса. На оконных рамах – помните, те парные окна на фасаде, – вырезаны какие–то мерзкие фигурки…
– Кальмары–стрела, гюивры, герпетоны, – уточнил аббат.
– И среди них лисьи морды еще самые симпатичные; а на каменных консолях под этажными перекрытиями – такие же изображения.
– Это не более чем зловредная otosyonmegalotis, лисица большеухая. Однако не спешите, мой юный друг, не спешите. Лисий образ по праву относится к сфере демонологии. Японцы, признанные авторитеты в этой потаенной и грозной науке, недаром считают лиса кудесником, могущественным чародеем и ночным духом с весьма обширными возможностями инфернального толка. В некоторых гримуарах – кстати, я категорически против чтения и тем паче изучения подобных книг, – на гравюрах, изображающих борьбу святого Михаила с восставшим ангелом, поверженный Лукавый наделен притворной и нечестивой физиономией лиса.
К сожалению, сколько ни рылся я в архивах, выяснить мне не удалось, почему дом дядюшки Кассава был так назван. Полагаю, сим именем нарекли его монахи Барбускины – в прошлые века они владели большей частью служб и угодий, приписанных к дому. Лично у меня Мальпертюи вызывает печальные предчувствия и ощущение угрозы.
– Расскажите об ордене Барбускинов, – внезапно выпалил я, прекрасно зная, сколь неохотно Дуседам касался этой темы.
Его округлые толстенькие ручки беспомощно и досадливо задвигались.
– Орден… послушайте, мой мальчик, ордена как такового никогда не было – просто так говорилось в народе. Добрые монахи из обители, вами подразумеваемой, были бернардинцы, кои много претерпели от морских и сухопутных гёзов во время восстания Нижних провинций против Его Католического Величества…
Но я упорствовал.
– Верно, эти ваши монахи носили бороды, и потому…
– О нет, не впадайте в подобное вульгарное заблуждение: Барбускины носили не бороды, они надевали апостольники, монашеские куколи[4], в знак покаянного обряда. Возможно, по этой причине они и получили прозвище – я бы все же не осмелился настаивать, тем более в письменной форме, на таком предположении! Мир их праху, ведь они были святыми людьми, и заслуги их приумножены выпавшими на их долю страданиями и гонениями.
– Так ли, аббат? Мне сдается, предание говорит совсем другое на сей счет!
– Замолчите! – взмолился аббат Дуседам. – Все это не более чем мерзкие слухи, заблуждения, увы, с дьявольской помощью живучие и упорные.
В таком духе проходили наши беседы на упомянутые темы; передав их содержание, я чувствую себя более готовым вернуться к описанию Мальпертюи.
Нередко склонялся я над старинными гравюрами с изображениями улиц старого города: исполненных надменной скуки, враждебных любой попытке оживить их хотя бы на бумаге с помощью света и движения.
Без всякого труда мне удалось разыскать улицу Старой Верфи, где находится Мальпертюи; а вот и сам дом в компании высоких, зловещего вида соседних строений.
Огромные крытые балконы с балюстрадой; каждое крыльцо – а их несколько – обнесено массивными каменными перилами; башенки, увенчанные крестами; на парных окнах крестообразные переплеты; резные изображения драконов и тарасков; обитые гвоздями двери.
В облике дома словно запечатлелись, слившись воедино, высокомерие его властителей – грандов и вельмож – и униженный страх простых прохожих, спешащих побыстрей проскользнуть мимо.
Фасад – мрачная маска, чуждая безмятежного покоя, искаженная личина, которой не утаить сжигающие ее изнутри горячку, страдание, гнев. Заснуть в одной из огромных спален дома – значит обречь себя на кошмар; постоянные его жильцы поневоле знаются с кровавыми призраками жертв, – замученных, заживо ободранных, замурованных, – а может, с чем–то и пострашнее.
Так, по–видимому, думает случайный зевака, замешкавшийся в тени здания, – и вот он уже спешит прочь, к деревьям на перекрестке, к журчанию фонтана, белокаменной голубятне и соседней часовне Пресвятой Девы Семи Скорбей.
Увы!… Я слишком уклонился от намеченной цели…
Аббат Дуседам упомянул как–то о старых архивах, где многое могло бы открыться об этом доме – могло бы, но не открылось.
Я вошел в Мальпертюи, проникся его настроением, для меня нет тайн в его закоулках. Ни одной упорно запертой двери, необследованной залы, запретной комнаты или потайного хода, и все же…
Все же на каждом шагу – тайна, и каждый шаг отбрасывает новую сумрачную тень – темница неотступно следует за пленником.
Аббат Дуседам неединожды интересовался прилегающим садом: просторный, словно парк, окруженный такой устрашающе высокой стеной, что остроконечные металлические стержни наверху отбрасывали тень лишь перед самым полуднем.
Если смотреть из стрельчатых окон дома, кажется, вся обширная площадь сада покрыта ровным газоном, на котором волнистыми зелеными шапками выделяются вековые деревья. А на самом деле растет здесь редкая и жесткая трава, куцые деревца бересклета да чахлый кустарник; лишь у самого основания стены заросли овсюга и кислицы торжествуют над бесплодием почвы.
Угрюмые деревца бережно охраняют от дневного света непонятно чьи личинки, копошащиеся в земле, и пышную мертвенно–бледную поросль из семейства споровых.
Но привычные формы жизни, неотлучные от жизни нормального дерева, изгнаны отсюда: в ветвях не углядишь нагловатой побежки дрозда, не спугнешь дикого голубя, не вызовешь гневного возмущения соек.
Однажды в полночь я услышал неуверенный голос лесного жаворонка, таинственной ночной птички, и его робкую песнь аббат Дуседам счел за вещий знак несчастья и опасности.
На берегу центрального пруда в зарослях стрелолиста обитает лишь голенастый коростель: время от времени он подает о себе весть – словно напильник работает по металлу; да еще в пасмурную погоду где–то в хмуром поднебесье жалобно плачут ржанки.
Упомянутый пруд, довольно большой, внезапно открывается за барьером из скальных дубов, которые сомкнутым строем стоят плечом к плечу, переплетя короткие узловатые ветви.
Вода в пруду похожа на чернила – несомненный признак безмерной глубины; а уж температура – руку отдергиваешь, словно от укуса. И все–таки пруд рыбный – Грибуан вершей ловит зеркальных карпов, зеркальных окуней и великолепных, отливающих синевой угрей. Метрах в сорока за крутым склоном южного берега еще одна живая преграда – из высоких тяжеловесных дерев хвойной породы: впечатление столь негостеприимное, что поневоле замешкаешься перед этим рубежом.
По ту сторону ощеренной иглами тьмы предстает омерзительное зрелище: вся изъеденная язвами каменная кладка стен в черных наростах, пустые глазницы окон, провалившаяся кровля – развалины старинного монастыря Барбускинов.
Чтобы подняться на исполинское крыльцо и приблизиться к единственной окованной железом двери, нужно сначала одолеть пятнадцать высоченных ступеней, стиснутых с обеих сторон вмурованными в камень перилами.
Только прилив необычайной отваги позволил моему добрейшему учителю Дуседаму взойти туда и приняться за обследование печальных останков здания, охраняемого собственным безобразием.
Предполагалось, что результаты изысканий увидят свет в печатном виде. Аббат и в самом деле записал кое–какие свои впечатления – отрывистые и сумбурные, – но так и не собрался закончить сочинение, хотя и прочил ему читательское внимание. Вот один фрагмент его заметок: «Удивительно, в каком неудобстве жили добрые монахи; я полагаю, сие обстоятельство весьма способствовало священному покаянию. Кельи узкие, низкие, без доступа свежего воздуха и света. Столы и скамьи рефекториума вытесаны из грубого серого камня. Часовня столь высока и темна, что свод ее виднеется, будто на дне колодца. За исключением просторных, но крайне неприглядных кухонных помещений, нигде нет и следа очага либо камина. Часть подвала служила, по–видимому, лабораторией: сохранились мощная кладка вытяжных отверстий, а также сложенный из кирпича перегонный куб внушительных размеров, водопровод и ложницы от кузнечного горна. Хотя занятия спагирией строго осуждались в минувшие века, некоторые монастырские ученые страстно увлекались этой наукой.
Не меньшее изумление вызывает необычайная протяженность подземных ходов и закоулков, ныне доступных лишь местами по причине обвалов, частичных затоплений и рудеральной растительности, вполне заслуживающей внимания сведущего ботаника. Очевидно, во времена, печально известные всевозможными гонениями, добрые монахи стремились обеспечить себе убежища и пути сообщения или бегства».
Я пытался было побудить аббата и к исследованию самого Мальпертюи – задача несравненно более легкая, но он отказывался с упорством, граничащим с явным недовольством.
После редких визитов в какую–либо неосвоенную часть дома Дуседам долго сидел на своем стуле, нахохлившись, опустив голову и поджав губы, вспотевшие руки мелко подрагивали; подозреваю, в эти минуты он твердил про себя какие–нибудь экзорцизмы против нечистой силы. Вполне возможно, смиренному и верному служителю Господа свыше дано было провидеть ужасную участь, уготованную ему в этом прибежище великого зла, и он принял свою судьбу, как святые принимают мученический венец.
Только в нашей мрачноватой кухне в его глазах пропадало выражение ужаса: творения и общество Элоди придавали силы выносить некое таинственное постороннее присутствие, а быть может, и решимость бросить вызов скрытым и невидимым, но тем более грозным силам.
Бедный, милый аббат страдал оттого, что чревоугодие не просто предосудительно, но и большой смертный грех. Суфле из костного мозга, нашпигованная чесноком баранья нога и точащая сок домашняя птица, поданные нашей няней на огромный стол полированного дуба, исторгали у аббата сокрушенные вздохи.
Терзаясь раскаяньем, вонзал он вилку в трепещущие нежным жирком аппетитные куски, кромсал филе, изничтожал компоты; в процессе еды он изо всех сил пытался сложить лоснящиеся соусом губы в горькую сокрушенную усмешку, но улыбка его становилась все более блаженной, все более счастливой.
Впрочем, всякий раз ему удавалось убедить себя в невинности гурманства.
– Коли соизволением Господним по уютным ложбинкам и полянам растут грибы, коли мясистый гребешок венчает петушиную голову, в глубине укромных долин цветет дикий чеснок, а виноград Мадейры наливается жаром послеполуденных южных сиест – не для того же они оттеняют вкус рагу из дичи, чтобы явить из сего кушанья орудие погибели и проклятья. Между прочим, у Миноса стол не отличался изобилием.
Так рассуждал он. Но, произнеся имя верховного судьи Аида, оратор содрогнулся, и тревога проснулась в добрых голубых глазах.
Мои вопросы часто смущали достойного аббата, в особенности когда речь заходила о Мальпертюи, дядюшке Кассаве и даже моем отце, Николасе Грандсире.
– Есть книги, коих прочитанную страницу уже не открывают вновь, – изрекал он. – Жизнь страдает от хронического прострела в шее и не в состоянии обернуться назад. Последуем же ее примеру, не будем касаться былого: над прошлым властвует смерть и ревниво охраняет свои владения.
– Да ведь позволила же она улизнуть Лазарю, – возразил я.
– Умолкни, несчастный!
– Только вот Лазарь оказался неразговорчивым… Ах, если бы он оставил мемуары!
Тут аббат Дуседам окончательно расстроился.
– Твои безрассудные и непочтительные речи, – жаловался он, – мне придется искупать дополнительным строжайшим покаянием.
Прощаясь с ним на пороге Мальпертюи, я удерживал его за полу старой сутаны.
– А зачем дядюшка Кассав завел москательную лавку?
Мы выходили на улицу, и я заставлял аббата обернуться: странным образом соседствовали породнившиеся фасады надменного господского дома и невзрачной лавчонки с тусклыми витринами.
Это маленькое строение не отличалось архитектурным изыском, хотя принадлежало давно минувшей эпохе художественного вкуса и гармонии.
Щипец, контуром схожий со старинным шлемом, увенчанный фонарем из красного кирпича и флюгером, отклонился гребнем назад, словно обладателю шлема нанесли жестокий удар в лицо. В сдвоенных, узких, как бойницы, окнах блестели, будто надраенные воском, стекла зеленого бутылочного оттенка.
Над дверью еще висела старая вывеска: «Лампернисс. Лаки и краски».
– А все же зачем эта лавка? – настаивал я. – Ведь Нэнси и Матиас Кроок даже не всякий день и на сто су наторгуют.
И Дуседам ответствовал с таинственным видом:
– Краски… ах, мой бедный мальчик, вспомни о чудесных изысканиях доктора Мизе. Краски… цвет… речь ангелов. Дядюшка Кассав возжелал кое–что похитить у наших друзей с неба, но… тсс! Об этом лучше не говорить, ведь никогда не знаешь, кто подстерегает наши неосторожные слова и даже мысли!
Резким движением он высвобождал сутану из моих рук и, не оглядываясь, спешил прочь; случалось, под порывом ветра его накидка взмывала, точно большие черные крылья.
Славная Элоди, женщина простая и здравомыслящая, отвечала на мои праздные разглагольствования так:
– Господь хранит свои таинства и карает святотатца, на них посягающего. Отчего же дьявол, божья обезьяна, не может ему подражать и в этом? Надо лишь жить по законам Божьим, Жан–Жак, избегать Сатаны и его соблазнов да читать каждый вечер молитву. Полезно также носить освященное оплечье и поминать святых угодников.
Да, возможно… Как будет видно из дальнейшего, бурлящий поток ужаса застиг Элоди вместе с остальными, но черные чары Мальпертюи не в силах были ее погубить.
Возведение в сан (охотно признаю – звучит несколько напыщенно) новых жильцов Мальпертюи свершилось без особых заминок и столкновений.
Первым прибыл кузен Филарет, самолично управляя тачкой, куда была свалена вся его скудная поклажа.
Нэнси отвела ему большую комнату с окнами в сад, коей кузен Филарет остался премного доволен, – через два часа она уже вся пропахла формалином, йодоформом и этиловым спиртом.
На столе громоздились чашечки и скальпели, пинцеты и ватные тампоны вперемежку с блюдечками, наполненными стеклянными глазами и порошками красителей. На полках и прочей мебели, словно по волшебству, появилось разное зверье – мертвая фауна, пугающая мнимым жизнеподобием; взгляд перебегал с драгоценной лазури зимородка на элегантно–черного алкиона, фиксировал воплощенное лукавство серебристой ласки и настороженно–угрожающую позитуру австралийской бородатой ящерицы, погружался в пушистое тепло розовых крохалей и скользил в бледном отблеске змеиной чешуи.
– Братец Жан–Жак, – обратился ко мне кузен Филарет, – мы с тобой чудно поладим. В здешнем здоровенном саду наверняка водится сколько угодно всяких тварей, ты их наловишь, и, будь они в перьях или в шерсти, я их тебе оформлю краше всех живых.
– Единственное живое в саду – мерзкий коростель, – ответил я без всякого энтузиазма.
– Поймай его, увидишь: из моих рук он выйдет совсем не таким гадким.
Семейство Диделоо въехало тихо и незаметно.
Когда я наведался в просторные апартаменты на втором этаже, назначенные им незлопамятной Нэнси, тетя Сильвия уже вышивала по голубой канве, а дядя Шарль сметывал готовые лоскуты. Кузина Эуриалия не соизволила показаться из своей комнаты.
Как и следовало ожидать, дамы Кормелон оказались не столь покладисты. Правда, сестра выделила им весьма отдаленные покои, до которых приходилось добираться длинным, мощенным каменной плиткой коридором, под гулкое эхо собственных шагов; потолки спален терялись где–то в неимоверной высоте, словно в часовне. Поэтому дамы настроились всецело скептически и не смягчились даже при виде чудесных настенных гобеленов.
– От этих образин кошмары будут сниться!
– Здесь в комнату нужно не меньше тридцати свечей, – заявила Элеонора.
– В каждой комнате приготовлено по шесть свечей, – сухо отозвалась Нэнси. – Впрочем, каждый волен докупить недостающие две дюжины – ведь нотариус Шамп уже выдал деньги за первый месяц.
– Свои деньги мы потратим по своему усмотрению, мадмуазель, и обойдемся без советов!
Доктору Самбюку досталось помещение причудливое и забавное – абсолютно круглая комнатка в башне, замыкающей западный фасад дома. Доктор был полностью удовлетворен, поскольку предпочитал, по его словам, смягченное великолепие солнечных закатов откровенной горячке восходов.
Завидев в холле Лампернисса, заправлявшего маслом лампу, Нэнси и ему предложила светлую и уютную каморку в южном флигеле.
Лампернисс встревожился.
– Нет, нет, не хочу… о, Богиня… нельзя, чтобы Он знал, где я живу. Я прячусь в разных местах, где Ему меня не сыскать и не украсть свет и краски!
Нэнси спокойно и привычно улыбнулась, а Лампернисс убежал с жалобными причитаниями.
Ежедневно – за завтраком в двенадцать часов и за ужином в семь – все обитатели дома обязаны были присутствовать в трапезной зале, просторной и поистине роскошной.
Мебель черного дерева, инкрустированная эбеном и розовым перламутром, в свете ламп и высоких витых восковых свечей обретала прозрачную глубину драгоценного камня; лучи полуденного солнца пронизывали оконные витражи – и в воздухе россыпями, каскадами переливались авантюрины.
Когда в громадном очаге разгорались поленья, казалось, именно здесь – собственное жилище самого огня, куда он каждый раз возвращается после временного отсутствия; по сторонам стояли массивные серебряные таганы и подставки для дров.
Супруги Грибуан, при добровольном содействии Элоди, прислуживали за столом, и, согласно воле покойного дядюшки Кассава, каждый завтрак или ужин больше походил на пиршество.
Хотя участники застолья собирались с единственной целью – сколь возможно продемонстрировать свою холодность и неприступность, должен сознаться, что первая же трапеза получилась чуть ли не забавной.
Дамы Кормелон ели за четверых и брали добавку к каждому блюду с очевидной решимостью не упустить ничего, по праву им причитающегося.
Тетя Сильвия пожеманилась над закусками, зато храбро атаковала жаркое и откровенно объедалась, перепачкав всю салфетку и заляпав скатерть.
Дядя Диделоо быстро оценил редкостные достоинства выставленных вин и теперь то и дело бросал горящий взгляд на мою чудесно красивую сестру.
Доктор Самбюк мгновенно нашел общий язык с кузеном Филаретом, своим соседом по столу.
– М…ням…м…ням…, – возглашал чучельщик, преисполненный гастрономического энтузиазма, – не знаю, что я такое ем, но это чертовски вкусно!
– Это тушенное в портвейне филе с ореховым пюре, – пояснил старый врач.
– А завтра нам такого еще дадут? – спросил Филарет, игриво подтолкнув собеседника локтем.
В полное восхищение его привели фигурки, украшающие каждую чашу великолепного фарфорового сервиза из Мустье, – в них подали приготовленный в роме рис со сметаной.
– У меня чертенок с шестью рожками! А у вас, доктор… ага, какой–то парень пьет прямо из бочки!
Он собирался обследовать фарфор и у других присутствующих, чем навлек на себя гнев дам Кормелон: защитив свои владения салфетками, они вопросили кузена Филарета, знаком ли он хоть немного с обычаями света.
Добрый малый не почуял подвоха и простодушно ответил, вполне–де знаком, коль скоро с самого дня своего рождения живет на этом свете и, кстати, вполне им доволен.
Нэнси, не такая уж злая в глубине души, видимо, одобряла зарождающиеся взаимоотношения, а меня тревожило поведение Эуриалии.
Держалась она за столом прямо и чопорно, ела мало и с откровенным неудовольствием. Ни искорки в затуманенных глазах, незрячих, даже когда они останавливались на мне.
Скверное блеклое платьице к тому же было ей мало и безжалостно стесняло, искажало очертания тела; казалось, свободно жили в ней только волосы – пышная грива, отбрасывающая красные отсветы при малейшем движении головы.
Когда со стола было убрано, дядя Шарль предложил во что–нибудь сыграть.
К моему изумлению, дамы Кормелон согласились на партию в вист с дядюшкой в качестве четвертого партнера.
Доктор Самбюк осчастливил кузена Филарета согласием на игру в шашки.
Тетя Сильвия умостилась в кресле и заснула. Нэнси внезапно исчезла, к явному разочарованию дяди Диделоо. Я не успел заметить, как рядом со мной вдруг очутилась Эуриалия. Необычное, почти болезненное ощущение пронизало меня, когда Эуриалия коснулась моей шеи холодными и твердыми, словно каменными пальцами. Рука ее медлила – долго, так долго, что все мое существо словно погрузилось в вечное оцепенение.
Чистый хрустальный звон настенных часов возвестил одиннадцать.
Дамы Кормелон, довольные, клохтали – дядюшка Диделоо проиграл четыре су.
– А вы играете гораздо лучше, чем я ожидал, Филарет, – с некоторым сожалением отметил доктор Самбюк.
– Я регулярно сражался в шашки в «Маленьком Маркизе», – оправдывался таксидермист, – только один Пикенбот, сапожник, частенько меня обставлял.
– Надо будет научить вас в шахматы, – объявил Самбюк.
Тетя Сильвия, просыпаясь, зевнула, и во рту у нее блеснуло золотом.
– Жан–Жак… – прошептала Эуриалия.
– Что? – тихо промолвил я, с трудом шевеля губами, потому что рука ее все еще касалась моей шеи и странное онемение не проходило.
– Слушай меня, а сам молчи.
– Хорошо, Эуриалия.
– Когда все остальные умрут, ты женишься на мне…
Мне хотелось повернуться, чтобы увидеть ее, но рука на моей шее стала еще тяжелей и холодней, и я не мог пошевельнуться. Однако прямо передо мной стояло трюмо.
Два неподвижных зеленых огня светились, словно огромные лунные камни сквозь толщу сумрачных вод.
Глава третья. Песнь Песней
В город безрадостно и бесславно пришла осень. Возможно, за городской стеной в золото оделись леса, дорожные колеи устлал мягкий, упругий ковер, фруктовые сады во плоти явили хвалу изобилию, и вокруг царили чистая радость и благое довольство. Но в стан сынов человеческих осень пришла скупой на дары и улыбки.
Исторгнутые неизбывными страданиями, слезы текли по фасадам – лицам домов; улицы полнились резким клекотом водных потоков и в такт шквальным порывам ветра призрачные руки нетерпеливо стучались в каждую дверь и окно.
Кроме хорошей кухни (здесь Элоди была на высоте), он любил доброе вино, голландский табак и старые книги.
Имя его вполне заслуженно не кануло в безвестность, ибо связано с некоторыми книжными изданиями, которые и посейчас не утратили определенного авторитета. Так, читатель обязан ему весьма углубленным исследованием гравюр Уэнделла Диттерлинга, своеобразно написанной биографией Жерара Доу, а также изысканиями в области кузнечного искусства XV века.
Кроме того, аббат Дуседам продолжил любопытные труды доктора Мизе из Лейпцига, имевшие предметом исследования лики, язык и сравнительную анатомию ангелов.
Аббат доказывал, что сии небесные духовные сущности выражают свои мысли посредством светоиспускания, а цвет используют вместо звуков.
Он регулярно служил мессу, ни минуты не экономил на ежедневном чтении требника, подавал пример целомудрия и смирения – при всем том начальство его не любило. Занятия темой доктора Мизе создало ему незаслуженную репутацию ересиарха и повлекло неоднократные ссылки в монастырские обители со строгим уставом. Однако самые придирчивые и мелочно–щепетильные сановники церкви не смели предать забвению прошлое: молодые годы сего пастыря прошли под далеким небом, в гибельных краях, где рядовые поборники Христовы отстаивали славу Божию ценой собственных мучений и крови.
При каких роковых обстоятельствах свел он знакомство с капитаном Николасом Грандсиром? Аббат никогда не касался этого вопроса, а отец ограничивался тем, что завершал свои письма «горячим дружеским приветом славному святому Тату, которого хранит Господь на радость бедным смертным, дабы могли приобщиться вечной благодати».
– И что за «Тату» такое? – подозрительно спрашивала Элоди.
– А это такая толстая тварь вроде меня, – пояснял аббат Дуседам, – только вот она осталась на берегах Амазонки, не то что я – пью здесь доброе вино, ем всякие лакомства и вовсе не заслуживаю милосердия Господня.
– Как истолкуете вы название дома, принадлежавшего дядюшке Кассаву, – название, подобное проклятию? – спросил я однажды, изображая любопытство научно–познавательного толка.
Аббат Дуседам напустил на себя озабоченно–сосредоточенный вид, весьма ему чуждый, и объяснил:
– Мудрые мужи, сочинители знаменитого и столь красочного «Романа о Лисе», наделили именем Мальпертюи самое логово лисовина–коварного. Не слишком отдаляясь от сути употребления этого слова, я разумею Мальпертюи как обитель зла, или, скорее, лукавства. Лукавство же является, по преимуществу, прерогативой Духа Тьмы. Основываясь на оном постулате и трактуя его расширительно, я заключаю, что Мальпертюи – прибежище Лукавого, то есть Дьявола…
Я скорчил испуганную гримасу.
Предпочитаю просто лиса. На оконных рамах – помните, те парные окна на фасаде, – вырезаны какие–то мерзкие фигурки…
– Кальмары–стрела, гюивры, герпетоны, – уточнил аббат.
– И среди них лисьи морды еще самые симпатичные; а на каменных консолях под этажными перекрытиями – такие же изображения.
– Это не более чем зловредная otosyonmegalotis, лисица большеухая. Однако не спешите, мой юный друг, не спешите. Лисий образ по праву относится к сфере демонологии. Японцы, признанные авторитеты в этой потаенной и грозной науке, недаром считают лиса кудесником, могущественным чародеем и ночным духом с весьма обширными возможностями инфернального толка. В некоторых гримуарах – кстати, я категорически против чтения и тем паче изучения подобных книг, – на гравюрах, изображающих борьбу святого Михаила с восставшим ангелом, поверженный Лукавый наделен притворной и нечестивой физиономией лиса.
К сожалению, сколько ни рылся я в архивах, выяснить мне не удалось, почему дом дядюшки Кассава был так назван. Полагаю, сим именем нарекли его монахи Барбускины – в прошлые века они владели большей частью служб и угодий, приписанных к дому. Лично у меня Мальпертюи вызывает печальные предчувствия и ощущение угрозы.
– Расскажите об ордене Барбускинов, – внезапно выпалил я, прекрасно зная, сколь неохотно Дуседам касался этой темы.
Его округлые толстенькие ручки беспомощно и досадливо задвигались.
– Орден… послушайте, мой мальчик, ордена как такового никогда не было – просто так говорилось в народе. Добрые монахи из обители, вами подразумеваемой, были бернардинцы, кои много претерпели от морских и сухопутных гёзов во время восстания Нижних провинций против Его Католического Величества…
Но я упорствовал.
– Верно, эти ваши монахи носили бороды, и потому…
– О нет, не впадайте в подобное вульгарное заблуждение: Барбускины носили не бороды, они надевали апостольники, монашеские куколи[4], в знак покаянного обряда. Возможно, по этой причине они и получили прозвище – я бы все же не осмелился настаивать, тем более в письменной форме, на таком предположении! Мир их праху, ведь они были святыми людьми, и заслуги их приумножены выпавшими на их долю страданиями и гонениями.
– Так ли, аббат? Мне сдается, предание говорит совсем другое на сей счет!
– Замолчите! – взмолился аббат Дуседам. – Все это не более чем мерзкие слухи, заблуждения, увы, с дьявольской помощью живучие и упорные.
В таком духе проходили наши беседы на упомянутые темы; передав их содержание, я чувствую себя более готовым вернуться к описанию Мальпертюи.
Нередко склонялся я над старинными гравюрами с изображениями улиц старого города: исполненных надменной скуки, враждебных любой попытке оживить их хотя бы на бумаге с помощью света и движения.
Без всякого труда мне удалось разыскать улицу Старой Верфи, где находится Мальпертюи; а вот и сам дом в компании высоких, зловещего вида соседних строений.
Огромные крытые балконы с балюстрадой; каждое крыльцо – а их несколько – обнесено массивными каменными перилами; башенки, увенчанные крестами; на парных окнах крестообразные переплеты; резные изображения драконов и тарасков; обитые гвоздями двери.
В облике дома словно запечатлелись, слившись воедино, высокомерие его властителей – грандов и вельмож – и униженный страх простых прохожих, спешащих побыстрей проскользнуть мимо.
Фасад – мрачная маска, чуждая безмятежного покоя, искаженная личина, которой не утаить сжигающие ее изнутри горячку, страдание, гнев. Заснуть в одной из огромных спален дома – значит обречь себя на кошмар; постоянные его жильцы поневоле знаются с кровавыми призраками жертв, – замученных, заживо ободранных, замурованных, – а может, с чем–то и пострашнее.
Так, по–видимому, думает случайный зевака, замешкавшийся в тени здания, – и вот он уже спешит прочь, к деревьям на перекрестке, к журчанию фонтана, белокаменной голубятне и соседней часовне Пресвятой Девы Семи Скорбей.
Увы!… Я слишком уклонился от намеченной цели…
Аббат Дуседам упомянул как–то о старых архивах, где многое могло бы открыться об этом доме – могло бы, но не открылось.
Я вошел в Мальпертюи, проникся его настроением, для меня нет тайн в его закоулках. Ни одной упорно запертой двери, необследованной залы, запретной комнаты или потайного хода, и все же…
Все же на каждом шагу – тайна, и каждый шаг отбрасывает новую сумрачную тень – темница неотступно следует за пленником.
Аббат Дуседам неединожды интересовался прилегающим садом: просторный, словно парк, окруженный такой устрашающе высокой стеной, что остроконечные металлические стержни наверху отбрасывали тень лишь перед самым полуднем.
Если смотреть из стрельчатых окон дома, кажется, вся обширная площадь сада покрыта ровным газоном, на котором волнистыми зелеными шапками выделяются вековые деревья. А на самом деле растет здесь редкая и жесткая трава, куцые деревца бересклета да чахлый кустарник; лишь у самого основания стены заросли овсюга и кислицы торжествуют над бесплодием почвы.
Угрюмые деревца бережно охраняют от дневного света непонятно чьи личинки, копошащиеся в земле, и пышную мертвенно–бледную поросль из семейства споровых.
Но привычные формы жизни, неотлучные от жизни нормального дерева, изгнаны отсюда: в ветвях не углядишь нагловатой побежки дрозда, не спугнешь дикого голубя, не вызовешь гневного возмущения соек.
Однажды в полночь я услышал неуверенный голос лесного жаворонка, таинственной ночной птички, и его робкую песнь аббат Дуседам счел за вещий знак несчастья и опасности.
На берегу центрального пруда в зарослях стрелолиста обитает лишь голенастый коростель: время от времени он подает о себе весть – словно напильник работает по металлу; да еще в пасмурную погоду где–то в хмуром поднебесье жалобно плачут ржанки.
Упомянутый пруд, довольно большой, внезапно открывается за барьером из скальных дубов, которые сомкнутым строем стоят плечом к плечу, переплетя короткие узловатые ветви.
Вода в пруду похожа на чернила – несомненный признак безмерной глубины; а уж температура – руку отдергиваешь, словно от укуса. И все–таки пруд рыбный – Грибуан вершей ловит зеркальных карпов, зеркальных окуней и великолепных, отливающих синевой угрей. Метрах в сорока за крутым склоном южного берега еще одна живая преграда – из высоких тяжеловесных дерев хвойной породы: впечатление столь негостеприимное, что поневоле замешкаешься перед этим рубежом.
По ту сторону ощеренной иглами тьмы предстает омерзительное зрелище: вся изъеденная язвами каменная кладка стен в черных наростах, пустые глазницы окон, провалившаяся кровля – развалины старинного монастыря Барбускинов.
Чтобы подняться на исполинское крыльцо и приблизиться к единственной окованной железом двери, нужно сначала одолеть пятнадцать высоченных ступеней, стиснутых с обеих сторон вмурованными в камень перилами.
Только прилив необычайной отваги позволил моему добрейшему учителю Дуседаму взойти туда и приняться за обследование печальных останков здания, охраняемого собственным безобразием.
Предполагалось, что результаты изысканий увидят свет в печатном виде. Аббат и в самом деле записал кое–какие свои впечатления – отрывистые и сумбурные, – но так и не собрался закончить сочинение, хотя и прочил ему читательское внимание. Вот один фрагмент его заметок: «Удивительно, в каком неудобстве жили добрые монахи; я полагаю, сие обстоятельство весьма способствовало священному покаянию. Кельи узкие, низкие, без доступа свежего воздуха и света. Столы и скамьи рефекториума вытесаны из грубого серого камня. Часовня столь высока и темна, что свод ее виднеется, будто на дне колодца. За исключением просторных, но крайне неприглядных кухонных помещений, нигде нет и следа очага либо камина. Часть подвала служила, по–видимому, лабораторией: сохранились мощная кладка вытяжных отверстий, а также сложенный из кирпича перегонный куб внушительных размеров, водопровод и ложницы от кузнечного горна. Хотя занятия спагирией строго осуждались в минувшие века, некоторые монастырские ученые страстно увлекались этой наукой.
Не меньшее изумление вызывает необычайная протяженность подземных ходов и закоулков, ныне доступных лишь местами по причине обвалов, частичных затоплений и рудеральной растительности, вполне заслуживающей внимания сведущего ботаника. Очевидно, во времена, печально известные всевозможными гонениями, добрые монахи стремились обеспечить себе убежища и пути сообщения или бегства».
Я пытался было побудить аббата и к исследованию самого Мальпертюи – задача несравненно более легкая, но он отказывался с упорством, граничащим с явным недовольством.
После редких визитов в какую–либо неосвоенную часть дома Дуседам долго сидел на своем стуле, нахохлившись, опустив голову и поджав губы, вспотевшие руки мелко подрагивали; подозреваю, в эти минуты он твердил про себя какие–нибудь экзорцизмы против нечистой силы. Вполне возможно, смиренному и верному служителю Господа свыше дано было провидеть ужасную участь, уготованную ему в этом прибежище великого зла, и он принял свою судьбу, как святые принимают мученический венец.
Только в нашей мрачноватой кухне в его глазах пропадало выражение ужаса: творения и общество Элоди придавали силы выносить некое таинственное постороннее присутствие, а быть может, и решимость бросить вызов скрытым и невидимым, но тем более грозным силам.
Бедный, милый аббат страдал оттого, что чревоугодие не просто предосудительно, но и большой смертный грех. Суфле из костного мозга, нашпигованная чесноком баранья нога и точащая сок домашняя птица, поданные нашей няней на огромный стол полированного дуба, исторгали у аббата сокрушенные вздохи.
Терзаясь раскаяньем, вонзал он вилку в трепещущие нежным жирком аппетитные куски, кромсал филе, изничтожал компоты; в процессе еды он изо всех сил пытался сложить лоснящиеся соусом губы в горькую сокрушенную усмешку, но улыбка его становилась все более блаженной, все более счастливой.
Впрочем, всякий раз ему удавалось убедить себя в невинности гурманства.
– Коли соизволением Господним по уютным ложбинкам и полянам растут грибы, коли мясистый гребешок венчает петушиную голову, в глубине укромных долин цветет дикий чеснок, а виноград Мадейры наливается жаром послеполуденных южных сиест – не для того же они оттеняют вкус рагу из дичи, чтобы явить из сего кушанья орудие погибели и проклятья. Между прочим, у Миноса стол не отличался изобилием.
Так рассуждал он. Но, произнеся имя верховного судьи Аида, оратор содрогнулся, и тревога проснулась в добрых голубых глазах.
Мои вопросы часто смущали достойного аббата, в особенности когда речь заходила о Мальпертюи, дядюшке Кассаве и даже моем отце, Николасе Грандсире.
– Есть книги, коих прочитанную страницу уже не открывают вновь, – изрекал он. – Жизнь страдает от хронического прострела в шее и не в состоянии обернуться назад. Последуем же ее примеру, не будем касаться былого: над прошлым властвует смерть и ревниво охраняет свои владения.
– Да ведь позволила же она улизнуть Лазарю, – возразил я.
– Умолкни, несчастный!
– Только вот Лазарь оказался неразговорчивым… Ах, если бы он оставил мемуары!
Тут аббат Дуседам окончательно расстроился.
– Твои безрассудные и непочтительные речи, – жаловался он, – мне придется искупать дополнительным строжайшим покаянием.
Прощаясь с ним на пороге Мальпертюи, я удерживал его за полу старой сутаны.
– А зачем дядюшка Кассав завел москательную лавку?
Мы выходили на улицу, и я заставлял аббата обернуться: странным образом соседствовали породнившиеся фасады надменного господского дома и невзрачной лавчонки с тусклыми витринами.
Это маленькое строение не отличалось архитектурным изыском, хотя принадлежало давно минувшей эпохе художественного вкуса и гармонии.
Щипец, контуром схожий со старинным шлемом, увенчанный фонарем из красного кирпича и флюгером, отклонился гребнем назад, словно обладателю шлема нанесли жестокий удар в лицо. В сдвоенных, узких, как бойницы, окнах блестели, будто надраенные воском, стекла зеленого бутылочного оттенка.
Над дверью еще висела старая вывеска: «Лампернисс. Лаки и краски».
– А все же зачем эта лавка? – настаивал я. – Ведь Нэнси и Матиас Кроок даже не всякий день и на сто су наторгуют.
И Дуседам ответствовал с таинственным видом:
– Краски… ах, мой бедный мальчик, вспомни о чудесных изысканиях доктора Мизе. Краски… цвет… речь ангелов. Дядюшка Кассав возжелал кое–что похитить у наших друзей с неба, но… тсс! Об этом лучше не говорить, ведь никогда не знаешь, кто подстерегает наши неосторожные слова и даже мысли!
Резким движением он высвобождал сутану из моих рук и, не оглядываясь, спешил прочь; случалось, под порывом ветра его накидка взмывала, точно большие черные крылья.
Славная Элоди, женщина простая и здравомыслящая, отвечала на мои праздные разглагольствования так:
– Господь хранит свои таинства и карает святотатца, на них посягающего. Отчего же дьявол, божья обезьяна, не может ему подражать и в этом? Надо лишь жить по законам Божьим, Жан–Жак, избегать Сатаны и его соблазнов да читать каждый вечер молитву. Полезно также носить освященное оплечье и поминать святых угодников.
Да, возможно… Как будет видно из дальнейшего, бурлящий поток ужаса застиг Элоди вместе с остальными, но черные чары Мальпертюи не в силах были ее погубить.
Возведение в сан (охотно признаю – звучит несколько напыщенно) новых жильцов Мальпертюи свершилось без особых заминок и столкновений.
Первым прибыл кузен Филарет, самолично управляя тачкой, куда была свалена вся его скудная поклажа.
Нэнси отвела ему большую комнату с окнами в сад, коей кузен Филарет остался премного доволен, – через два часа она уже вся пропахла формалином, йодоформом и этиловым спиртом.
На столе громоздились чашечки и скальпели, пинцеты и ватные тампоны вперемежку с блюдечками, наполненными стеклянными глазами и порошками красителей. На полках и прочей мебели, словно по волшебству, появилось разное зверье – мертвая фауна, пугающая мнимым жизнеподобием; взгляд перебегал с драгоценной лазури зимородка на элегантно–черного алкиона, фиксировал воплощенное лукавство серебристой ласки и настороженно–угрожающую позитуру австралийской бородатой ящерицы, погружался в пушистое тепло розовых крохалей и скользил в бледном отблеске змеиной чешуи.
– Братец Жан–Жак, – обратился ко мне кузен Филарет, – мы с тобой чудно поладим. В здешнем здоровенном саду наверняка водится сколько угодно всяких тварей, ты их наловишь, и, будь они в перьях или в шерсти, я их тебе оформлю краше всех живых.
– Единственное живое в саду – мерзкий коростель, – ответил я без всякого энтузиазма.
– Поймай его, увидишь: из моих рук он выйдет совсем не таким гадким.
Семейство Диделоо въехало тихо и незаметно.
Когда я наведался в просторные апартаменты на втором этаже, назначенные им незлопамятной Нэнси, тетя Сильвия уже вышивала по голубой канве, а дядя Шарль сметывал готовые лоскуты. Кузина Эуриалия не соизволила показаться из своей комнаты.
Как и следовало ожидать, дамы Кормелон оказались не столь покладисты. Правда, сестра выделила им весьма отдаленные покои, до которых приходилось добираться длинным, мощенным каменной плиткой коридором, под гулкое эхо собственных шагов; потолки спален терялись где–то в неимоверной высоте, словно в часовне. Поэтому дамы настроились всецело скептически и не смягчились даже при виде чудесных настенных гобеленов.
– От этих образин кошмары будут сниться!
– Здесь в комнату нужно не меньше тридцати свечей, – заявила Элеонора.
– В каждой комнате приготовлено по шесть свечей, – сухо отозвалась Нэнси. – Впрочем, каждый волен докупить недостающие две дюжины – ведь нотариус Шамп уже выдал деньги за первый месяц.
– Свои деньги мы потратим по своему усмотрению, мадмуазель, и обойдемся без советов!
Доктору Самбюку досталось помещение причудливое и забавное – абсолютно круглая комнатка в башне, замыкающей западный фасад дома. Доктор был полностью удовлетворен, поскольку предпочитал, по его словам, смягченное великолепие солнечных закатов откровенной горячке восходов.
Завидев в холле Лампернисса, заправлявшего маслом лампу, Нэнси и ему предложила светлую и уютную каморку в южном флигеле.
Лампернисс встревожился.
– Нет, нет, не хочу… о, Богиня… нельзя, чтобы Он знал, где я живу. Я прячусь в разных местах, где Ему меня не сыскать и не украсть свет и краски!
Нэнси спокойно и привычно улыбнулась, а Лампернисс убежал с жалобными причитаниями.
Ежедневно – за завтраком в двенадцать часов и за ужином в семь – все обитатели дома обязаны были присутствовать в трапезной зале, просторной и поистине роскошной.
Мебель черного дерева, инкрустированная эбеном и розовым перламутром, в свете ламп и высоких витых восковых свечей обретала прозрачную глубину драгоценного камня; лучи полуденного солнца пронизывали оконные витражи – и в воздухе россыпями, каскадами переливались авантюрины.
Когда в громадном очаге разгорались поленья, казалось, именно здесь – собственное жилище самого огня, куда он каждый раз возвращается после временного отсутствия; по сторонам стояли массивные серебряные таганы и подставки для дров.
Супруги Грибуан, при добровольном содействии Элоди, прислуживали за столом, и, согласно воле покойного дядюшки Кассава, каждый завтрак или ужин больше походил на пиршество.
Хотя участники застолья собирались с единственной целью – сколь возможно продемонстрировать свою холодность и неприступность, должен сознаться, что первая же трапеза получилась чуть ли не забавной.
Дамы Кормелон ели за четверых и брали добавку к каждому блюду с очевидной решимостью не упустить ничего, по праву им причитающегося.
Тетя Сильвия пожеманилась над закусками, зато храбро атаковала жаркое и откровенно объедалась, перепачкав всю салфетку и заляпав скатерть.
Дядя Диделоо быстро оценил редкостные достоинства выставленных вин и теперь то и дело бросал горящий взгляд на мою чудесно красивую сестру.
Доктор Самбюк мгновенно нашел общий язык с кузеном Филаретом, своим соседом по столу.
– М…ням…м…ням…, – возглашал чучельщик, преисполненный гастрономического энтузиазма, – не знаю, что я такое ем, но это чертовски вкусно!
– Это тушенное в портвейне филе с ореховым пюре, – пояснил старый врач.
– А завтра нам такого еще дадут? – спросил Филарет, игриво подтолкнув собеседника локтем.
В полное восхищение его привели фигурки, украшающие каждую чашу великолепного фарфорового сервиза из Мустье, – в них подали приготовленный в роме рис со сметаной.
– У меня чертенок с шестью рожками! А у вас, доктор… ага, какой–то парень пьет прямо из бочки!
Он собирался обследовать фарфор и у других присутствующих, чем навлек на себя гнев дам Кормелон: защитив свои владения салфетками, они вопросили кузена Филарета, знаком ли он хоть немного с обычаями света.
Добрый малый не почуял подвоха и простодушно ответил, вполне–де знаком, коль скоро с самого дня своего рождения живет на этом свете и, кстати, вполне им доволен.
Нэнси, не такая уж злая в глубине души, видимо, одобряла зарождающиеся взаимоотношения, а меня тревожило поведение Эуриалии.
Держалась она за столом прямо и чопорно, ела мало и с откровенным неудовольствием. Ни искорки в затуманенных глазах, незрячих, даже когда они останавливались на мне.
Скверное блеклое платьице к тому же было ей мало и безжалостно стесняло, искажало очертания тела; казалось, свободно жили в ней только волосы – пышная грива, отбрасывающая красные отсветы при малейшем движении головы.
Когда со стола было убрано, дядя Шарль предложил во что–нибудь сыграть.
К моему изумлению, дамы Кормелон согласились на партию в вист с дядюшкой в качестве четвертого партнера.
Доктор Самбюк осчастливил кузена Филарета согласием на игру в шашки.
Тетя Сильвия умостилась в кресле и заснула. Нэнси внезапно исчезла, к явному разочарованию дяди Диделоо. Я не успел заметить, как рядом со мной вдруг очутилась Эуриалия. Необычное, почти болезненное ощущение пронизало меня, когда Эуриалия коснулась моей шеи холодными и твердыми, словно каменными пальцами. Рука ее медлила – долго, так долго, что все мое существо словно погрузилось в вечное оцепенение.
Чистый хрустальный звон настенных часов возвестил одиннадцать.
Дамы Кормелон, довольные, клохтали – дядюшка Диделоо проиграл четыре су.
– А вы играете гораздо лучше, чем я ожидал, Филарет, – с некоторым сожалением отметил доктор Самбюк.
– Я регулярно сражался в шашки в «Маленьком Маркизе», – оправдывался таксидермист, – только один Пикенбот, сапожник, частенько меня обставлял.
– Надо будет научить вас в шахматы, – объявил Самбюк.
Тетя Сильвия, просыпаясь, зевнула, и во рту у нее блеснуло золотом.
– Жан–Жак… – прошептала Эуриалия.
– Что? – тихо промолвил я, с трудом шевеля губами, потому что рука ее все еще касалась моей шеи и странное онемение не проходило.
– Слушай меня, а сам молчи.
– Хорошо, Эуриалия.
– Когда все остальные умрут, ты женишься на мне…
Мне хотелось повернуться, чтобы увидеть ее, но рука на моей шее стала еще тяжелей и холодней, и я не мог пошевельнуться. Однако прямо передо мной стояло трюмо.
Два неподвижных зеленых огня светились, словно огромные лунные камни сквозь толщу сумрачных вод.
Глава третья. Песнь Песней
Я увидел Капитана: голова его была прибита гвоздем к мачте, и я понял, что его покарали боги.
Гауф (Корабль–призрак)
В город безрадостно и бесславно пришла осень. Возможно, за городской стеной в золото оделись леса, дорожные колеи устлал мягкий, упругий ковер, фруктовые сады во плоти явили хвалу изобилию, и вокруг царили чистая радость и благое довольство. Но в стан сынов человеческих осень пришла скупой на дары и улыбки.
Исторгнутые неизбывными страданиями, слезы текли по фасадам – лицам домов; улицы полнились резким клекотом водных потоков и в такт шквальным порывам ветра призрачные руки нетерпеливо стучались в каждую дверь и окно.