Деревья, изгнанники улиц и аллей, съежились – виднелись лишь их углем набросанные абрисы, а мертвые опавшие листья, повинуясь прихоти ветра, так и норовили, будто вражеская длань, нанести пощечину похлеще.
   Украшенные гербами печные трубы Мальпертюи изрыгали в серое небо дымные колонны – ведь в каждой комнате рокотало пламя, лакомое до дров и каменного угля.
   Когда стрелка настенных часов приближалась к четырем пополудни и серебристое эхо откликалось на последние шаги маятника, из недр кухни по дому победно расползался запах кофе, а супруги Грибуан спешили расставить зажженные лампы в специально отведенных местах: в углах коридоров, на лестничных площадках, в нишах холла.
   Неяркое рассеянное сияние этих отдаленных друг от друга звезд только усугубляло сумрак Мальпертюи.
   В такие минуты москательная лавчонка, прикорнувшая в глубине бокового вестибюля на первом этаже, становилась надежной обителью света. Я пытался найти там временное убежище и сталкивался с молчаливой враждебностью Нэнси и Матиаса Кроока.
   Это их территория, и они не скрывали, что ни с кем не намерены делиться преимуществами своего уютного владения.
   Иногда я натыкался на всхлипывающий и стенающий призрак, скрюченный на лестничных ступеньках: Лампернисс издали тосковал по своему утерянному раю.
   Я был непрочь с ним подружиться – Лампернисс вызывал у меня странное чувство жалости и даже нечто вроде инстинктивной симпатии; он же сторонился меня, как и всех прочих. И все–таки я не сдавался, нарочно попадаясь на его пути, чтобы сказать несколько приветливых слов.
   Отчасти я был вознагражден за упорство, если, конечно, можно назвать наградой первое из тревожных открытий, сделанных мною в Мальпертюи.
   Жизнь в замкнутом пространстве породила и первый призрак – скуку.
   Целыми днями лил дождь и завывал ветер: чудилось иногда, что это уже не просто ливень, а настоящий потоп.
   В саду с его омерзительными тайнами тоже невозможно было отвлечься от мрачных молчаливых будней дома. Деревья бились насмерть голыми ветвями, исхлестанное тело земли покрылось волдырями, которые лопались брызгами грязи; когда же ветви и сучья замирали для короткой передышки, слышно было, как раздраженно булькает и пузырится пруд.
   Поскольку я не большой любитель чтения, меня не прельщала и богатая домашняя библиотека; к тому же темные кожаные переплеты пахли отсыревшей обувью.
   Однажды я все же отважился наведаться в библиотеку и наткнулся там на дядю Диделоо и Алису Кормелон, младшую из трех сестер.
   Смешавшись, дядя попытался перейти в наступление.
   – Хорошо воспитанный юноша входит, предварительно постучав!
   – Значит, я не хорошо воспитанный юноша! К тому же здесь, кроме мышей, обычно никого не бывает!
   Хлопнув напоследок дверью – в стиле Нэнси, – я подумал, что Алиса Кормелон в общем–то совсем недурна собой.
   После этого случая дядя был со мной неизменно холоден, зато в обращенных ко мне взорах младшей Кормелон угадывалось не только беспокойство, но и намек на соучастие в чем–то забавном.
   Конечно, всегда можно было укрыться у Элоди, но она, если не колдовала у своих плит, то была целиком поглощена четками и молитвенником.
   – Вознесем молитву святой Венеранде, чтобы поскорей кончилась эта погода, выглянуло солнышко и ты смог поиграть в саду.
   Заступница святая Венеранда, Прими сей дар смиренный…
   Не знаю, что полагалось смиренно принести в дар святой Венеранде, – задолго до конца благочестивого обращения я улизнул из кухни и отправился искать убежища у кузена Филарета.
   Там мне, верно, удалось бы обрести отдохновение даже не на один день, если бы не воздух: меня начинало мутить от густых испарений карболки, чуть ли не облаком витающих в комнате.
   Таксидермист постоянно трудился над каким–нибудь омерзительным шедевром и очень любил давать тошнотворно–подробные пояснения.
   – Принес бы ты зверюшек, малыш, – мне их всегда не хватает, а здесь, по правде говоря, и вообще не разживешься. Как насчет того коростеля, конечно, когда дождь кончится, а?
   Однажды я было возрадовался, учуяв новый аромат среди удушающей вони:
   – Вот не знал, что вы курите, кузен Филарет!
   – А я и не курю, кузен Жан–Жак.
   – Однако здесь пахнет табаком, и очень даже неплохим!
   – Курил аббат Дуседам, а не я.
   – Как, разве аббат сюда заходит? – удивился я.
   – Приходил, – сухо ответил Филарет. И отвернулся.
   Я не только удивился, но и обиделся – как, мой добрейший наставник не известил меня о своих визитах в Мальпертюи?
   О дамах Элеоноре и Розалии Кормелон говорить нечего: я избегал их общества, да и они наверняка без меня не скучали.
   Что до Грибуанов, то привратницкая так же мало располагала к веселью, как и сами ее обитатели. Пару раз я к ним наведывался, был принят вежливо и почтительно – так встречают случайного путника, которого не ждали и не рассчитывают увидеть вновь. Осведомившись о моем здоровье, прокомментировав вчерашнюю и сегодняшнюю погоду и высказав прогноз на завтра, со мной прощались, словно спроваживая подальше.
   Тетушка Сильвия – в ее салоне я словно навещал недвижную и немую статую; увы, с Эуриалией увидеться тоже не удавалось! А меня сжигала лихорадка, знакомая разве охотникам за сокровищами, и имя ей было Эуриалия. После общих застолий она исчезала, подобно тени; все попытки случайно встретиться с ней в коридоре или столкнуться на пороге открывшейся двери, застать в одном из салонов или увидеть ее в окне, закончились неудачей. Вокруг меня на морщинистых нетопырьих крыльях кружила скука и вынуждала искать встреч с этим необъяснимым манекеном, которого преследовали загадочные тени и сама тень теней, – с Ламперниссом.
   Как–то кузен Филарет поведал мне с глазу на глаз:
   – Я тут смастерил новую мышеловку. Отличная штука вышла, вместительная – такая не поранит, да и шкурку не попортит, даже если кто и покрупнее мыши попадет. Ты, кузен, все закутки здесь знаешь, так поставь ее получше – может, где на чердаке?
   – Там кроме мышей да крыс ничего не поймаешь.
   – Может быть, может быть, а кто знает? На этих старых чердаках чего только не водится. Вот, помню, жил по соседству с портом некий господин
   Ликкендорф, так ему попалась роскошная розовая крыса неизвестной породы, а мой друг Пикенбот, сапожник, ручался, на чердаке, дескать, у его бабушки жили мыши с хоботом. А еще…
   Тут моего собеседника окликнул доктор Самбюк:
   – Эй, Филарет, как насчет урока в шахматы?
   Чучельщик сунул мне в руки ловушку – целую клетку из жесткой проволоки: на нескольких крючках уже была приманка – кусочки сала и сыра.
   – Удачной охоты, кузен… Как знать?
   Это охотничье предприятие меня отнюдь не воодушевляло, но исследовать чердаки Мальпертюи занятно, хоть на время избавишься от скуки.
   Я взбирался по бесконечным лестницам: одни, прямые и широкие, казалось, должны вести в залы храмов, другие устремлялись вверх тесной спиралью и упирались в люки, приподнять которые удавалось, только изо всех сил надавив плечом.
   Совершенно неожиданно я очутился там, где хотел.
   Анфилада сводчатых многогранников; кое–где сквозь вентиляционные отверстия и смотровые окошки пробивался серый свет. Повсюду абсолютно пусто: ни одного хромоногого стула, задвинутого в угол, ни старого комода, прислоненного к стене из потемневших кирпичей, чтобы не рассыпался в прах; пол не заставлен источенными жучком сундуками – чистота, будто на мостике пассажирского лайнера.
   Мне стало холодно. Ветер, разгуливавший по кровельным черепицам снаружи, наполнял пустоту то завываниями, то вздохами.
   Я поставил ловушку на первое попавшееся место и поспешил прочь, обещая себе, что этим коротким вторжением в верхние приделы Мальпертюи и ограничится моя помощь кузену Филарету.
   Прошло два дня.
   Утром я проснулся раньше обычного – сильнейший порыв ветра чуть не высадил застекленную дверь моей спальни. За окном в серых предрассветных сумерках, зловеще подкрашенных лимонно–желтым на востоке, потоки воды с неистовым ревом низвергались на сад.
   Холод скользкой змеей заполз под одеяло, я содрогнулся. И вспомнил, что Элоди, верно, уже разожгла в кухне огонь, и там тепло и уютно.
   Скорей туда!
   В сумерках коридоров уже кое–где проступали блекло–серые провалы; от погасших ламп исходил густой, жирный чад остывающего масла и обугленных фитилей.
   Я спустился в холл первого этажа, откуда вели лестницы в кухонные помещения, как вдруг из мрака протянулась мертвенно–бледная рука и вцепилась в мое плечо.
   Я испустил вопль.
   – Тише! Тише! Не кричите… нельзя никого звать! – раздался умоляющий шепот.
   Передо мной стоял Лампернисс.
   Он дрожал всем телом – в полутьме его истощенный силуэт ходил ходуном, точно деревце под порывами шквального ветра.
   – Ведь это вы поставили ловушку, – прошептал он, – так, значит… вы знали?… Я бы никогда не посмел… Вот один и попался! Вы должны пойти, я боюсь. Думаете, это они гасят лампы?
   Возражать было бесполезно; его рука сжала мое предплечье, как тисками, и с неожиданной силой старик увлек меня к лестнице наверх.
   И я вновь проделал путь на чердак, только на сей раз с пугающей быстротой – Лампернисс буквально тащил меня. Никогда я не видел его таким разговорчивым, как в эти лихорадочные минуты, – и таким счастливым: сквозь заросли на его лице глаза пылали, как две раскаленные жаровни, и причиной тому была радость.
   Лампернисс наклонился ко мне с таинственным видом, словно собираясь доверить важный секрет:
   – Я, конечно, понимаю – это Он… Но ведь Он мог бы забыть. Если бы Он забылся и забыл про меня, а? И время, и законы природы – все здесь во власти каких–то загадочных сил, которые то погружают в забвение, то пробуждают память. А вдруг Он забыл, и кто–то другой гасит лампы? Я кое–что о них знаю. Они злы оттого, что такие маленькие, и издеваются над всеми, кто больше них. В судьбах грядущего им не отведено никакой роли. И значит, их можно ловить в эту противную крысоловку… ага, так им и надо! Я бы их убивал и мучил – тогда ведь мои лампы не гасли бы и никто не посмел бы украсть у меня краски?
   – Не знаю, о ком вы говорите, Лампернисс, и вообще ничего не понимаю, – как можно мягче сказал я.
   – Ах да, ведь здесь и нельзя отвечать по–иному.
   В конце крутого подъема, на самых подступах к чердаку, его лихорадочный порыв внезапно угас.
   – Послушайте, – прошептал он, – вы ничего не слышите?
   Он так затрясся, что и по мне словно пробежали разряды из лейденской банки.
   Да, я тоже слышал…
   Высокий пронзительный звук, вгрызающийся в барабанные перепонки, – звук бешено работающего по металлу тонкого напильника.
   Временами звук затихал, и в эти мгновенные передышки слышалось что–то вроде раздраженного птичьего чириканья.
   – Бог мой, – полувсхлипнул, полусглотнул Лампернисс, – его СПАСАЮТ!
   Я оттолкнул Лампернисса и попытался пошутить:
   – С каких это пор крысы распиливают ловушки, чтобы освободить своих соплеменников?
   Точно пернатый хищник, старик впился в меня желтыми скрюченными пальцами.
   – Молчите… и не вздумайте открыть люк – они разбегутся по всему дому! И погаснет свет! Слышите вы, несчастный? Ни ламп, ни солнца, ни луны… вечная проклятая ночь… Бежим отсюда!
   По ту сторону люка – резкий лопающийся звук поддавшегося стального прута, громкий писк, пронзительные смешки.
   Да–да, тоненькие смешки впивались в уши, как заточенные щипцы, резали слух, как лезвие бритвы…
   Я начал вырываться от Лампернисса: лягнув старика так, что он громко застонал от боли, я наконец освободился и крикнул ему:
   – Хочу посмотреть!
   Лампернисс с хриплым клекотом осел на пол, но уже через секунду, невнятно причитая, мчался вниз по лестницам.
   За люком воцарилась тишина.
   Я уперся плечами в крышку люка и приподнял ее.
   Бледные отсветы зари чуть проникали сквозь слуховые окна; в паре футов от меня стояла ловушка с погнутыми и выломанными прутьями.
   С ужасом и отвращением я поднял клетку: красная бисеринка слабо поблескивала на гладком дне – отполированной самшитовой дощечке, – капля свежей крови.
   А в дюйме от нее за кусочек приманки цеплялась…
   Рука.
   Отрубленная кисть руки, с чистым и розовым срезом.
   Рука прекрасной формы, с ухоженной смуглой кожей, величиной с… обыкновенную муху.
   На каждом пальце этой кошмарной миниатюрной руки рос непропорционально длинный ноготь, заостренный, как игла. Я отбросил ловушку с ее омерзительным содержимым подальше в темный угол.
   На чердаке было почти темно, заря только–только осторожно закрадывалась сюда, и в этой полутьме я увидел…
   Я увидел нечто размером не больше крысы.
   Существо в человеческом облике, но безобразно уменьшенном. А за ним толпились еще абсолютно такие же. Эти гротескные фигурки, эти гнусные насекомые святотатственно присвоили образ и подобие Божье… Хоть и миниатюрные, твари эти так и сочили ужас, злобу, ненависть и угрозу.
   Еще секунда – и крошечные монстры набросятся на меня. Я испустил душераздирающий вопль и последовал примеру Лампернисса: свалился кувырком через весь первый пролет, прыгал вниз с верхней ступени каждого следующего марша, стрелой пролетал широкие лестничные площадки.
   Внезапно я вновь наткнулся на Лампернисса.
   Вприпрыжку преодолевая длинный коридор, он размахивал факелом, пылавшим ярким красным пламенем. Старик бросался от лампы к лампе, подносил к фитилям огонь – и в темноте рождались желтые шары света.
   И тут я оказался испуганным и беспомощным свидетелем могущества темных сил в Мальпертюи.
   Едва фитиль лампы успевал разгореться, как бесформенная тень стремительно отделялась от стены и словно наваливалась на огонек – и снова воцарялся мрак.
   Лампернисс закричал – погас факел и в его руке.
   В течение нескольких дней я не встречал жалкого паяца, только по–прежнему где–то в сумерках коридоров раздавались его причитания.
   Кузен Филарет больше не заговаривал о своей ловушке, да и я помалкивал на эту тему.
   В скором времени мои тревоги и страхи приковало другое событие, куда более зловещее.
   Когда в холле на первом этаже раздавался гонг, все незамедлительно откликались на этот призыв к ужину.
   Кузен Филарет обычно первым открывал дверь комнаты и радостно окликал с лестничной площадки своего друга доктора Самбюка:
   – Что у нас сегодня на ужин, док? Я как раз проголодался… Удивительно, сколь набивание чучел способствует аппетиту!
   А старый врач в ответ:
   – Наверняка ляжка какой–нибудь… уточки! Эскадронной рысью цокали по звонким плитам дамы Кормелон; что касается Диделоо, то они находились в полной боевой готовности за столом трапезной еще до общего призыва.
   Раздавался скрип подъемника, подающего кушанья из кухни в столовую, и Грибуаны начинали деловито суетиться. Нэнси, примерная хозяйка дома, командовала, когда и что подавать.
   Часто сигнал к ужину заставал меня где–нибудь в отдаленной части дома, иногда в саду, если случалась приличная погода.
   В этот вечер я услышал гонг из желтой гостиной, где намеревался стащить пару витых свечей и оставить их рядом с миской Лампернисса, – ему был бы приятен такой подарок.
   Закрыв за собой дверь гостиной, я, не торопясь, отправился в столовую и вдруг в конце коридора увидел ярко освещенную штору москательной лавки.
   Странно: ведь обычно Матиас Кроок выключал газ и закрывал магазинчик сразу после ухода Нэнси. Он быстро перекусывал в соседней харчевне и возвращался на свидание с моей сестрой на пороге Мальпертюи – там они болтали и смеялись до самой ночи.
   Уже несколько дней мне не терпелось поведать о своем приключении на чердаке кому–нибудь, кто без улыбки выслушал бы мой удивительный секрет.
   Разумеется, я прежде всего подумал об аббате Дуседаме, но он больше не появлялся в Мальпертюи.
   Матиасу Крооку я симпатизировал, хотя мне никогда не приходилось подолгу с ним беседовать.
   Он был миловиден, как девушка, широко улыбался белоснежной улыбкой и уже издали приветствовал меня дружелюбными жестами.
   Его тенорок, доносившийся иногда из подсобки для приготовления различных смесей, порой скрашивал гнетущее молчание Мальпертюи. Нэнси уверяла, что он сам сочиняет свои песни; одна из них отныне будет похоронно звучать у меня в ушах до конца дней моих. Очень привлекательная мелодия, в ритме медленного вальса, с легкими вариациями подстраивалась под великолепные слова Песни Песней:
   Я роза Сарона и лилия долин… Имя твое, как разлитое миро…
   Нэнси очень любила этот мотив и в хорошем настроении постоянно его напевала.
   Пока я смотрел на освещенный магазинчик, раздался голос Матиаса, и Песнь Песней возвестила враждебному мраку о любви и красоте.
   Слишком долго поджидал я удобного случая поговорить с глазу на глаз с Матиасом, чтобы упустить такую возможность.
   Я живо пробежал по коридору и вошел в москательную лавку.
   К моему удивлению, в лавке никого не было – однако совсем рядом голос продолжал петь:
   – Я роза Сарона…
   – Матиас! – позвал я.
   – И лилия долин
   – Матиас Кроок! – повторил я.
   – Имя твое, как разлитое миро…
   Песня оборвалась; в наступившей тишине было слышно, как шипя выходит газ из медного крана, рождая пляску яркого мотылька.
   – Ну же! Матиас, почему вы прячетесь? Кое–что хочу спросить у вас… вернее, рассказать…
   – Я роза Сарона… Отпрянув, я ударился о прилавок.
   Голос запел снова – несомненно голос Матиаса, только теперь он звучал с удвоенной силой.
   – И лилия долин…
   Я зажал уши руками. Песня гремела, как гром, так, что звенели склянки на полках и стекла в шкафах.
   – Имя твое, как разлитое миро!
   Это было невыносимо. Уже не человеческий голос, но яростный катаракт, обвал звуков и нот, бьющий в стены и потрясающий кровлю, – словно вокруг меня бушевал ураган немыслимой природы и силы.
   Я уже повернулся бежать из лавки и звать на помощь, когда увидел самого певца.
   Он прятался за полуприкрытой дверью и был огромного роста – по крайней мере, возвышался над прилавком; Матиас Кроок, даже вытянувшись, даже встав на что–нибудь, не мог быть таким высоким.
   Я машинально окинул взглядом его фигуру: голова в густой тени; такие знакомые руки, кисти белые и тонкие; брюки немного растянуты на худых коленях; ноги…
   Странно! Свет от газового рожка весело поблескивал на лакированных ботинках и… пробивался под ними.
   Под ногами Матиаса было светло!
   Его ноги неподвижно покоились в воздухе… А он пел, пел устрашающим голосом, от которого сотрясались не только мензурки на прилавке и безмен с тяжелыми медными шишечками–противовесами, но и многие другие, обычно инертные, привычно неподвижные вещи.
   Только в конце коридора, у самой столовой, мне удалось перевести дыхание от ужаса и пронзительно завопить.
   – Матиас умер… он висит в лавке!
   За дверью прозвенела упавшая на пол вилка, с грохотом повалился стул; минута гробового молчания сменилась шумом голосов. Еще раз успел я в неистовстве крикнуть:
   – Висит в лавке! Висит в лавке!
   И собирался добавить: он все еще поет!… Но в тот же момент с треском распахнулись створки дверей и людской поток вырвался в коридор.
   Кто–то тащил меня за собой, кажется, кузен Филарет. Больше я не видел Матиаса – сестры Кормелон встали на пороге лавчонки плечом к плечу и загородили проход.
   Над головами дяди Диделоо и тети Сильвии я видел обнаженные руки сестры, воздетые в прощальном жесте тонущего человека. Дядя пролепетал:
   – Нет же… говорю вам, нет…
   Затем голос доктора Самбюка произнес, как отрезал:
   – Ни–ни… Кроок вовсе не повешен… Его голова прибита к стене!
   Я тупо повторил:
   – Его голова прибита к стене!
   В этом месте мне очень трудно привести воспоминания в порядок. Приходят на ум слова Лампернисса: «Какие–то загадочные силы то погружают нас в забвение, то пробуждают память». Прибавлю, временами обитатели Мальпертюи действуют как будто с ясным сознанием всего происходящего и для них не существует ничего загадочного; а в иные дни они становятся жалкими существами, дрожащими в страхе перед надвигающимся неведомым. А порой мне кажется: довольно небольшого усилия – и все прояснится, однако некая фатальная расслабленность не дает собраться и решиться…
   А в тот страшный момент я без всякой мысли отдался общему потоку и вместе с другими – орущими и жестикулирующими тенями – снова оказался в столовой. Чуть раньше перед моими глазами мелькнуло видение. Около изваяния Терма, у лампы с разгоревшимся и коптящим фитилем Лампернисс держал Нэнси за плечи, и до меня донеслись слова:
   – О Богиня… просто он тоже не уберег краски и свет!
   Не могу сказать, каким образом среди нас внезапно появился Айзенготт. Перед обитателями Мальпертюи словно предстал судия в торжественный и зловещий момент приговора.
   Он молвил:
   – Довольно ныть и суесловить!…
   Никому из вас не дано понять происходящее в Мальпертюи!…
   Да никто и не смог бы понять!…
   Каждую фразу отделяло от другой молчание, как будто Айзенготт отвечал на молчаливые вопросы.
   Кузен Филарет выступил вперед:
   – Айзенготт, я сделаю что нужно.
   И они с доктором Самбюком, который, казалось, стал выше ростом, вышли из столовой. Шаги удалялись в сторону москательной лавки и скоро затихли.
   – Вы будете жить по–прежнему – таково приказание Кассава! – закончил Айзенготт, обращаясь ко всем обитателям Мальпертюи.
   Его борода белела, как снег, а глаза сверкали, точно два карбункула.
   Ответила одна только Элоди:
   – Я стану молиться.
   Но Айзенготт не отозвался, хотя эти веские слова несомненно были обращены к нему.
   И в самом деле, жизнь потекла прежним руслом, будто кто замазал густым дегтем дикое происшествие того вечера.
   Со следующего дня Нэнси начала дежурить в магазине, обслуживая все более редких покупателей; по большей части она пребывала наедине с собой в рыжеватых отсветах газового освещения. Я ни разу не видел ее плачущей и не слышал ни единой жалобы.
   Возможно, я один только и продолжал размышлять о случившемся, хотя и мои мысли были туманны и путаны; я долго пытался восстановить в памяти поведение кузины Эуриалии в те трагические минуты и с тягостной уверенностью припомнил: когда все в смятении и ужасе ринулись к месту кровавого происшествия, Эуриалия даже не шелохнулась, осталась сидеть за столом, безразлично или вообще с полным отсутствием мысли продолжала глядеть в свою тарелку.
   Мальпертюи явил свою грозную волю жалким пленникам – и они смиренно понурили головы.
   Так я никому и не рассказал ни о крошечной отрубленной руке в крысоловке, поставленной в чердачном углу, ни о том, что мертвый Матиас Кроок, голова которого была прибита к стене, громогласно распевал Песнь Песней.

Глава четвертая. Дом на набережной Сигнальной Мачты

   Кто это движется, бодрствует и выжидает в доме сем?
Порицки (История привидений)

   Неверно было бы сказать, что ужас Мальпертюи проявлялся с неуклонной размеренностью и устрашающие события следовали друг за другом с постоянством океанских приливов или фаз луны, подобно року дома Атридов.
   Беря в расчет прекрасные изыскания господина Френеля, я склонен объяснить пики и спады в действии злых сил Мальпертюи явлением интерференции. В таком случае происходит нечто вроде пульсации, причем интенсивность явления находится в сложном соотношении с фактором времени.
   Разговоры на подобные темы вызывают все более явное отвращение у аббата Дуседама, и тем не менее он соизволил сказать что–то о «кривизне пространства», коей объясняется соположение двух кардинально несхожих миров и cуществование гибельного места их пересечения – Мальпертюи.
   Это, конечно, лишь образное выражение сути; аббат с мрачным удовлетворением утверждает, что без обширных познаний в математике мне не добиться четкого и ясного знания проблемы.
   Он безжалостно оставляет меня в потемках, ибо я никогда не был, не есмь и уж, верно, не буду светочем знаний и кладезем премудрости.
   Эманация зла, таким образом, допускает определенные передышки: дух тьмы собирается с силами для нового удара либо просто на время забывает про нас – а мы и рады миру да спокойствию.
   Кузен Филарет все чаще ставит в тупик своего шахматного учителя, доктора Самбюка; уставившись в доску, Самбюк ворчит:
   – Филарет, мальчик мой, тут одно из двух: либо ты где–то раскопал превосходный трактат по шахматам и втихомолку его изучаешь, либо тебе везет, как последнему висельнику.
   Таксидермист довольнехонек, ерзает на стуле и попивает молоко, а Самбюк продолжает:
   – Сия комбинация коня с ладьей, основанная на жертве поганой пешки… кх–м! кх–м! да, парень, ты молодец! Это же находка, я сходу купился!
   Тетя Сильвия вышила какой–то сложный рисунок, и Элеонора Кормелон откровенно снисходит до комплимента:
   – Настоящий антик, сударыня! Розалия не собирается отставать:
   – Какой милый котик. Тетя Сильвия поясняет:
   – Рисунок мне дала Эуриалия.
   И кузина снисходительно комментирует:
   – Это горный африканский лев.