Страница:
Начиная свое бдение, я с трудом противился сну: умиротворяющие слова вполголоса произносимой молитвы, словно свинцом, отягощали веки; дабы продлить часы бодрствования, обратился к одной из любимых книг своих — «Пальма небесная, или Беседы души с Господом нашим Иисусом Христом» была превосходно издана; в этой книге я особенно чтил удивительную всеобщую молитву.
— «Господь Бог мой, даруй мне осторожность в делах, отвагу в опасностях, терпение в испытаниях, смирение в удачах. Да не премину быть усердным в молениях, твердым в исполнении долга и уверенным в замыслах моих. Вразуми меня, Господи…» — с радостью возносил я молитву, трижды повторив: — «Вразуми меня, Господи!»
Призыв этот, казалось мне, весьма соответствовал моменту; и вдруг словно эхо откликнулось на мой голос.
Кто-то повторил:
— Вразуми меня…
Но подменил имя Всевышнего, призываемое мной, чуждым именем. Голос в тишине молил:
— Вразуми меня, Мойра!
Испуганный и возмущенный, я обернулся: не раз уже приходилось, к искреннему прискорбию моему, искоренять еретические наклонности даже у весьма благочестивых людей.
Поначалу мне показалось, что кто-то из братьев в прилежных познаниях прокрался в библиотеку вслед за мной с тем же намерением — прогнать сон и бодрствовать ввиду надвигавшейся опасности.
— Кто здесь? — вопросил я, ибо ничего не видел в темноте, сгустившейся вокруг моей лампы. — И что вы сказали?
Голос повторил бесконечно печально, так что сердце мое сжалось:
— Мойра, вразуми меня!
— Что сие означает?… — вскричал я, уже всерьез встревоженный.
Я отодвинулся назад вместе с моим стулом, направив свет лампы на ближние полки, заставленные псалтирями.
Возле полок с книгами виднелся высокий недвижный силуэт.
Луч света сначала озарил сложенные руки — крупные, прекрасной формы, и длинную серебристую бороду. Затем осветилось благородное и печальное лицо.
— Кто вы? Вы не здешний… Как вы проникли сюда, с какой целью? — на одном дыхании проговорил я.
— Я ждал; что ж до моего имени, можете звать меня Айзенготт.
— Боже мой! — только и произнес я в растерянности.
И осенил себя крестным знамением. Ночной гость вздрогнул.
— Ничего, — сказал он тихо, — ваше знамение не страшно мне, я людям не желаю зла.
— Да будет так, — несколько успокоенный, я неожиданно испытал к незнакомцу доверие, — помолимся вместе!
Он вновь содрогнулся, но тихим шагом подошел ближе, и я смог разглядеть его лучше.
Навечно останется загадкой, почему при этом все мое существо захлестнула волна безмерной скорби.
— Несчастный, — воскликнул я, — неужели вам отказано в божественном утешении молитвой, доверьтесь мне: кто вы? Могу ли я вам помочь?
Он пристально смотрел на меня, и глаза его мерцали, подобно звездам.
— Да избавит вас Тот, Кого вы призываете, от этого знания, ибо вы навсегда лишитесь покоя!
В этот миг яростный шквал обрушился на монастырские стены: неистово скрежетали обезумевшие флюгеры, ставни сорвались с крючков, злобно били в окна, ревели дождевые потоки. В ту же секунду небо озарила гигантская вспышка молнии; за окнами бушевала сплошная водная стихия — торжествовали взбунтовавшиеся первоэлементы.
Незнакомец воздел к небу мощные длани в грозном жесте приказания или заклятия.
— Вот она, буря… — возгласил он. — На ее чудовищных крыльях мчатся силы несказанного ужаса. Они близятся, еще мгновение, и они будут здесь! Служитель Галиенянина и его торжествующего креста, моли своего господина о помощи!
Красивая, крупной лепки рука опустилась мне на плечо, и я почувствовал, сколь тяжка эта длань, будто отлитая из металла.
И ослепительнее, чем бороздящие небо молнии, вспыхнуло откровение.
— Айзенготт! Это он — Зевс! Бог богов!
Я ждал проявления мощи, быть может, устрашающего возврата былого величия и всемогущества.
Но взгляд его выражал лишь безмерную печаль: сердце мое едва не разорвалось, и слезы невольно выступили на глазах.
— Поспешим, — мягко, но твердо сказал он. — Необходимо помочь Жан-Жаку Грандсиру.
В этом голосе звучала не просьба, в нем рокотало приказание — я не противился, хотя тревога и нежелание подчиняться усилились. Я молча последовал за ним по коридорам, где метались разбуженные монахи, бормоча спасительные молитвы или испуганные причитания.
Здание монастыря содрогалось в самом своем основании, в потоках огня небесного вкупе с грозными громовыми раскатами слились твердь небесная и твердь земная; сорвало одно окно, и в зияющую брешь хлынула черная волна.
Дважды неистовые порывы ветра валили меня с ног, пока мы добрались до комнаты больного.
Юноша приподнялся на своем ложе, взгляд его, исполненный ужаса, был устремлен в бушующее небо.
Айзенготт бросился к нему:
— Не смотрите! Опустите глаза! Жан-Жак, казалось, не слышал. Айзенготт схватил с кровати покрывало и набросил больному на голову.
— Сделайте же что-нибудь, нельзя смотреть… пусть он не видит!… — взмолился старец.
В коридоре слышались паническая беготня и голос перепуганного брата Морена:
— Дьяволы! Дьяволы!
Железная длань Айзенготта снова тяжело легла на мое плечо.
— По моему приказу опустите глаза, не смотрите на небо, иначе лишитесь зрения. Пока же смотрите, и, возможно, вам будет дано понять.
Его речь была столь мощной и величавой, что я, отринув робкое нежелание повиноваться, обратил взор в небо, куда указывала повелевающая десница Айзенготта.
А там вели битву молнии, и в поднебесье пламенел свет ярче дневного, подобный раскаленному зареву жаровни.
— Смотрите! — повелел Айзенготт. И я увидел.
Три устрашающих силуэта, три кошмарных видения, коим нет имени в языке человеческом, порождение сокровенного адского лона, рассекая пространство, неслись на крыльях, огромных, словно парусная оснастка корабля. Дважды удалось различить их лица, и дважды у меня вырвался вопль ужаса. Эти искаженные бешенством мертвенно белые личины были сведены корчей демонической ярости — а вокруг них кошмарным ореолом извивались бесноватые змеи.
Айзенготт пронзительно рассмеялся.
— Узнаете ли вы их, отец Эвгерий? Эвмениды! И этих чудовищ привез Ансельм Грандсир великому Кассаву! Эвмениды! Тисифона, Мегера… Алекто [9]. Дамы Кормелон, если вас так больше устраивает! Они жаждут завладеть Жан-Жаком…
В когтях крылатых монстров появились гигантские пылающие факелы. Чудовища уже мчались в опасной близости, так что слышно было яростное шипение змей.
Вдруг Айзенготт отпрянул назад.
— Предстоит борьба! — услышал я его шепот. Из глубин неба родились очертания существа, чей неспешный полет устрашал еще более, нежели невероятная стремительность трех названных инферналий.
Видение было словно соткано из молочно-белых вспышек — в нем вдруг явился лик. Но какой?… Подобной устрашающей красоты не скрывала более тайна мироздания.
Бесшумно и величественно видение парило над беснующимися дочерьми Тартара.
Поначалу те как бы замедлили свой полет, но мгновение — и они в едином порыве ринулись навстречу. В этот момент перед ними раскрылся лик бледного огня.
— Не смотреть! — прогремел Айзенготт.
И своей белоснежной рукой резко закрыл мне глаза.
Раздался тройной вопль, безумный крик боли… оглушительный грохот неслыханного человеческим ухом падения.
— Все кончено! — услышал я шепот рядом.
Я открыл глаза: небо опустело, лишь на севере к горизонту стремглав падала большая звезда.
И вдруг откуда-то, словно издалека, донеслось слабое рыдание:
— Эуриалия!
Айзенготт отчаянно вскрикнул.
— Проклятие!… Он видел! Я повернулся к больному.
На ложе никого не было: Жан-Жак стоял посреди комнаты — лицо, словно высеченное из холодного мрамора, было поднято к тихому небесному своду.
Я бросился к нему, но тут же в страхе отдернул руки — я коснулся мраморной статуи, безжизненной и бездушной.
Ледяными каплями пали в молчание слова Айзенготта:
— Так умирают те, кто поднял взгляд на Горгону!
Вокруг меня все завертелось, и обезумев, вырываясь от удерживающих меня, я бросился бежать по коридорам с надрывным воплем:
— Горгона! Горгона! Не смотрите на нее!
Глава двенадцатая. Айзенготт рассказывает…
Я, — а читатель мрачной истории Мальпертюи не удостоит меня иного имени, нежели «вор из библиотеки Белых Отцов», и я смиренно принимаю это ругательное наименование, — я приближаюсь к завершению моего рассказа.
Лишь отдельные блики света — увы, слишком редкие, — удалось нанести неуверенной, трепещущей кистью на темные стены Мальпертюи и еще более темные судьбы его обитателей.
Передо мною лежит целая стопа пожелтелых листов, вовсе не использованных в повествовании, — продолжение рукописи Дома Миссерона.
В этих страницах слишком мало достойного упоминания, к тому же они почти не связаны с Жан-Жаком Грандсиром и Мальпертюи.
Читателю будет довольно и того, что я вкратце сообщу: святой настоятель серьезно заболел вскоре после описанных в предыдущей главе событий, рассудок его отчасти помрачился, и более месяца пребывал он в своего рода прострации, заполненной жуткими сновидениями. Через некоторое время, благодаря неусыпным заботам преданных монастырских братьев, сознание вроде бы вернулось к нему, и настоятель возобновил редактирование своей рукописи (лежащей сейчас передо мной): по-видимому, рукопись сия стала в некотором роде коньком, а проще говоря, манией почтенного аббата, ибо тут в странном беспорядке трактуются самые несочетаемые предметы.
Практически вовсе никакого интереса не представляет воспроизведение бессвязных фрагментов о «братьях, прозванных Барбускинами», — опус заметно отдает умственным переутомлением, чтобы не сказать больше.
Дом Миссерон называет Барбускинов грозными призрачными мстителями на службе у Господа нашего Иисуса, кои сражаются с инфернальными духами, плененными на земле ужасным доктором магии, каковым являлся Квентин Моретус Кассав, в его проклятом жилище Мальпертюи.
К этому опусу следует относиться с тем большей осторожностью, что сюда вкраплены абсолютно вымышленные агиографические жития святого Аншера и славного основателя Шартрё святого Бруно, а также абсурдные страницы естественной истории, где речь идет о миграции вовсе несуществующих птиц, о таинственных цветах, произрастающих под лунным светом и приманивающих вампиров и волков-оборотней.
Однако среди всякого рода дребедени стоит выделить следующие тревожные строки.
Айзенготт сказал мне:
— Никогда не был я пленником Кассава и его сикофантов. В ужасное изгнание я последовал добровольно за своими несчастными собратьями.
— Так значит, — вопросил я, содрогаясь, — вам все еще дарована власть, о грозное божество?
— Возможно… лишь та власть, что из сострадания дарует мне всемогущий Бог, коему служите вы, Дом Миссерон!
— Что же тогда помешало вам спасти Жан-Жака?
— Неумолимый закон Судьбы — он превыше желаний и надежд человеческих, превыше воли богов и даже моей. Записанное на Колесе Сущего должно сбыться…
— И вы не смогли…
— Да, не смог!… Я совершил все возможное для Жан-Жака… Его трагическая судьба была предначертана — две богини, плененные формулами Кассава, полюбили его: Эуриалия, последняя Горгона, и Алекто, третья Эвменида!… Две эти страсти породили роковую драму ревности, какие знавал Олимп в героические времена… Когда впервые, в рождественскую ночь, Эуриалия подняла на Жан-Жака свой ужасающий взор, дабы, обратив юношу в камень, навеки завладеть им, в глазах у нее стояли слезы… Огонь ее взора смягчился, и зловещие чары не действовали в полную силу… Поэтому мне и удалось тогда излечить Жан-Жака… Развязку драмы вы наблюдали сами и видели схватку Горгоны с Эвменидами!…
— Значит, несчастный Жан-Жак пал жертвой их борьбы?
— Он не повиновался!… Эуриалия той ночью устремилась защитить его от Эвменид… Он, и только он сам виноват в случившемся: посметь взглянуть на Горгону!… А ведь Эуриалия страстно любила его и оберегала до конца… Вспомните, какой жребий уготовила она Филарету, когда этот подручный Кассава вознамерился поднять руку на Жан-Жака… Не будь Эуриалии, Эвмениды давно уже покарали бы его за преступления…
— Преступления?
— Да, преступления. Вызвать любовь богини, не будучи богом… Помните, что случилось с Диделоо, возомнившим добиться любви у дочери Тартара… Порой боги терпят оскорбления от смертных, вооруженных похищенным могуществом, но час возмездия неизбежен… Вот какую власть нам оставил ваш всемогущий Бог… Диделоо!… Филарет!… Сильвия, обыкновенная женщина, навязавшая последней Горгоне свой материнский деспотизм!… Самбюк!… Все погибли! Все! Даже Жан-Жак… А ведь он не был простым смертным; отблеск Олимпа озарял его чело!…
Уточнить, где и при каких обстоятельствах состоялся вышеприведенный странный разговор между Айзенготтом и церковником, не представляется возможным. Несколько далее настоятель сообщает следующее.
Несмотря на явное недовольство монастырской братии, я распорядился предать окаменевшее тело несчастного юноши освященной земле, хоть и несколько в стороне от места погребения наших святых монахов. На его могиле растут странные цветы — они рассыпаются прахом от прикосновения, и какие-то растения с отвратительным, тошнотворным запахом — мне сдается, эти растения похожи на анагир, проклятую вредоносную траву.
Порой я издали видел прекрасную девушку, неподвижно сидевшую у могилы.
Хотелось бы поговорить с ней, только всякий раз, стоило мне направиться в ту сторону, она исчезала, словно легкий туман. И все же мне удалось заметить, что глаза у нее завязаны черной тканью, блестящие, подобно рыжей меди, волосы собраны в довольно странную прическу.
А однажды из-за бересклетового кустарника, посаженного монахами вокруг могилы, вышел юноша со скорбным лицом, на лбу у него кровоточила рана. Я заговорил с ним и спросил, не могу ли чем помочь.
Одним прыжком он скрылся за кустами бересклета, и до меня донесся нежный, бесконечно печальный голос, пропевший на языческий лад исполненные величайшей глубины библейские слова:
— Я роза Сарона!
Добрые братья монахи уверяют, будто с недавних пор в нашей болотистой пойме завелись крупные хищные рыбы, пожирающие карпов, угрей и даже щук, на протяжении многих лет разнообразивших наш стол.
Брат Морен убежден, что сии страшные хищники вовсе не рыбы, а змеи, он видел их собственными глазами. Однако полагаться на слова этого чудесного человека не приходится — у него доброе сердце, но суждения весьма неубедительны.
Несколько далее, в нудном рассуждении о знаменитых Барбускинах, Дом Миссерон сообщает:
Этот высокий и крепкий человек с бородой и волосами, лишь слегка тронутыми сединой, появился столь неожиданно — я не заметил, откуда он пришел, — что даже немного испугал меня. До сих пор в ушах моих звучит душераздирающий голос, повествующий… О! Сколь мучительно ни напрягаю я память — не помню, о чем он рассказывал. Но клянусь своим спасением — речь его была ужасна, как исповедь навеки проклятого. Помню лишь несколько слов:
— Мой отец, Ансельм Грандсир, спас богиню от злонамеренных поползновений мерзкого Дуседама [10]. Я родился от их недолгой любви на острове мертвых богов и с тех пор жил только одной мыслью — отмстить за поругание и спасти похищенных и увезенных в гнусное рабство богов.
И мои дети, Жан-Жак и Нэнси, были божествами, понимаете ли вы это, служитель победоносного Бога креста?
А будучи божествами, они на себе испытали все последствия закона Кассава. Но неумолимый розенкрейцер втайне гордился ими… Ведь в их жилах текла и его кровь. А к этому Кассав не был равнодушен. Он провидел любовь Эуриалии и союз грозной богини с моим сыном, его внучатым племянником, представлялся апофеозом самовластному Кассаву. Возможно, он предчувствовал нечто грандиозное в будущем, однако наверняка тайны завтрашнего дня знает только Мойра, и она указует судьбу самим богам. Мои дети были божествами и потому были любимы богами! Но их, равно как и простых смертных, настигло возмездие; Нэнси, чьи глаза роняли слезы в стеклянной урне, любила бога света… Жан-Жак пробудил любовь двух грозных богинь…
О! Какие бездны разверзлись в душе моей, когда я выслушал это признание! Я видел бесконечные пропасти, где парили гигантские птицы, вдруг неописуемо огромная фигура словно заслонила собой все пространство; незнакомец в этот миг воскликнул:
— Мойра! Ты, пред кем склоняет голову сам бог богов… Судьба! Судьба!
Что было потом — не помню, если вообще эти душераздирающие слова и мои видения имели продолжение или последствия. Возношу хвалу Небу за то, что мне довелось это забыть, ибо и события сии, и слова были нечестивы и смертельно опасны для души, живущей во Господе нашем Иисусе Христе.
Я же, со своей стороны, добавлю лишь следующее: мне захотелось побольше разузнать про Дома Миссерона, невинного отца Эвгерия, которому выпал жребий — страшная привилегия — присутствовать при последнем акте последней драмы Олимпа. Дабы собрать сведения на сей счет, я осмелился вернуться под благовидным предлогом в обитель Белых Отцов.
Плоды моих усилий оказались весьма скудны. Вот все, что мне удалось узнать: к концу своего земного пути отец Эвгерий впал в безумие и был удален из дорогого его сердцу монастыря.
Он сооружал из бумажек и щепочек странные маленькие домики, называл их Мальпертюи, а после предавал очистительному пламени аутодафе, себя же почитал исполнителем воли Мойры и богов…
Моя задача выполнена.
Последний листок прочитан и положен на место в такой последовательности, какую я счел наиболее подходящей, дабы помочь рассеять мрак вокруг загадочной и мрачной истории.
Долго в задумчивости я размышлял о том, что всю таинственную драму породила карающая любовь: одна из Эвменид и одна из Горгон в борьбе за сердце бедного двадцатилетнего юноши, который, сдается мне, и не подозревал, что он сам — дитя богов.
А какая участь постигла оставшихся в живых? Состарились ли они, подобно смертным, и подчинились неумолимому закону могилы, или причастились бессмертия, вернее, долголетия богов?
Я написал, что мое дело сделано. Но так ли это?
Некая таинственная и властная сила владеет мной — велит найти город и дом…
Скоро я отправлюсь в путь.
Однако при одной мысли об этой экспедиции мне становится не по себе, ни одно похождение в моей полной приключений жизни так не страшило меня; в последний раз я перечитал страницы зловещей истории и внес кое-какие завершающие штрихи, сопрягающие все фрагменты в единое целое. И в самом деле, рукопись надобно оставить в полном порядке на случай, если…
Годы покрыли желтизной страницы манускриптов, время, должно быть, наложило свою печать и на камни города.
А боги — что с ними, живы ли они?
Эпилог. Бог трепещет
Я разыскал этот город!
Прибыл вечером, пользуясь весьма современными средствами передвижения.
Было уже поздно, городские здания дремали в лунном свете.
И, однако, общая атмосфера была странно знакома: сквозь мелкую изморось едва светились блеклые огни, прохожие попадались редко; несколько новых застроек дисгармонировало с древним городским ансамблем, угрюмо преданным прошлому.
В домах закрывались последние двери, а ставни, уже плотно прикрытые, охраняли крепкий провинциальный сон обитателей.
Я все же нашел кабачок с освещенными розовым окнами и приоткрытой входной калиткой; утешительно пахло жарким.
Из помещения доносились смех, обрывки песен и притягательный звон посуды.
Поверив в добродушие по ту сторону двери, я вошел.
Развеселая компания пировала вовсю и радушно встретила незнакомца.
В мою честь из кухни вернули некоторые блюда, а меня заставили отпробовать выдержанного вина прославленных сортов.
Время от времени служанка наведывалась в угол зала и ставила на маленький подсобный столик то миску с остатками еды, то недопитое вино на дне бутылки — за столиком сидели двое стариков и жадно поглощали скудные подачки.
Мои ночные сотрапезники, изрядно предававшиеся возлияниям, совсем отупели, так что разговор замедлялся и возобновлялся рывками, напоминая спуск отвеса с большой высоты; от нечего делать я обратил внимание на парочку старых чревоугодников в углу.
Старик, наверное, был когда-то настоящим исполином, а теперь плечи его ссутулились, спина отвратительно сгорбилась, что же касается женщины, то ее безобразие просто коробило взгляд.
Она только что разостлала на столе неописуемо грязный носовой платок и складывала в него объедки.
— Не делай этого… — брюзжал старик. Его спутница сердито затрясла головой.
— Лупке-то надо поесть… Ты ведь никогда о нем не позаботишься… Да и о чем ты вообще думаешь, старый негодяй!
— Заткнись! — пригрозил старик.
— Спокойно, красавчик, — ощерилась старая мегера, — хватит уж кого-то из себя корчить!
Я окликнул служанку и спросил, что за курьезную парочку она прикармливает.
Славная девушка сострадательно пожала плечами:
— Это старый бродячий часовщик, перебирается с ярмарки на ярмарку, неплохо смыслит в своем деле — недавно вот починил здесь настенные часы, да и карманные чинит, ежели у кого надобность; люди и дают им на несколько дней крышу над головой да кусок хлеба. Тем временем старуха продолжала:
— Хе-хе… Ты, небось, о той жеманной красотке с черными глазами мечтаешь? Ха! Я выдавила у нее глаза и сунула их в дешевую склянку за шесть су.
— Да заткнись ты! — тоскливо повторил старик.
— Ага! — вдруг завопила злобная фурия. — В давние времена… ага… она бы коровой обернулась! Ио! Помнишь… Ио!
Прозвенела пощечина, резкая и хлесткая, следом раздался яростный крик боли. Но тут рассвирепела и служанка.
— Нет, подумать только, ежели каждый нищий вздумает тут ссориться и драться! А ну вон отсюда, чтоб вас больше здесь не видели!
Старик покорно поднялся, увлекая за собой трясущуюся от страха спутницу.
Уже с улицы донеслась ее последняя реплика:
— А там еще баранина с репой осталась!
Через три дня я разыскал и Мальпертюи.
Мне помогли старые суровые гравюры, о которых упоминал Жан-Жак Грандсир.
Черный и зловещий, высился Мальпертюи, закрытые двери и окна так и точили злобу.
Замок оказался несложный и не заставил долго себя упрашивать.
Большой вестибюль, желтая гостиная и другие помещения соответствовали описанию. На своем месте стоял и бог Терм — поначалу без всякого дурного умысла я решил осмотреть его повнимательней.
Тысяча чертей!… Даже умершие боги не перестают вводить бедных смертных во искушение!
Поистине редкостная вещица — а уж я-то знаю в них толк, — происхождением не уступающая калеке с Милоса.
На мне был просторный хавлок [11], верой и правдой послуживший мне на моем многотрудном жизненном пути. И теперь он как раз сгодился, чтобы уютно завернуть покинутое божество, символ деревенской порядочности великого прошлого.
Неожиданная удача вполне удовлетворила мою любознательность; я уже решил было проявить великодушие и, ограничившись роскошной находкой, оставить Мальпертюи с его тайнами в покое, как вдруг уловил звук осторожных шагов.
Карьера потребовала от меня тщательно изучить все оттенки шагов, какие только приходится слышать в тишине уснувшего дома, — подобно тому, как сыщики ломают голову над всеми свойствами пепла из трубки или от сигары.
Шаги человека настороженного, готового к неожиданностям, всегда отличаются от поступи человека, ничего не подозревающего.
Сейчас, однако, я не сумел классифицировать шаги, плавно приближающиеся в сером войлоке сумерек.
Мое ремесло… Ну что ж! Я вынужден упомянуть о нем — так вот, ремесло поневоле заставило меня до некоторой степени сделаться никтолопом.
Мне нипочем самая темная ночь; тем более сумерки, царившие в Мальпертюи, отнюдь не лишили меня способности защищаться или спасаться бегством.
И я, ставши тенью среди теней, направил свои стопы к входной двери.
Шаги спускались по лестнице, в них слышалась непринужденность величественной поступи.
Вдруг я застыл на месте в полной растерянности.
Звук шагов доносился слева, однако лестница совсем неожиданно открылась справа от меня.
Но тут же я понял, в чем дело: внушительные массивные перила лестницы отражались в огромном зеркале, вделанном в стену по правую руку от меня.
И в этом зеркале явился ужас.
По перилам скользнул коготь, отсвечивающий сталью, за ним другой, затем раскрылись два гигантских серебристых крыла.
— «Господь Бог мой, даруй мне осторожность в делах, отвагу в опасностях, терпение в испытаниях, смирение в удачах. Да не премину быть усердным в молениях, твердым в исполнении долга и уверенным в замыслах моих. Вразуми меня, Господи…» — с радостью возносил я молитву, трижды повторив: — «Вразуми меня, Господи!»
Призыв этот, казалось мне, весьма соответствовал моменту; и вдруг словно эхо откликнулось на мой голос.
Кто-то повторил:
— Вразуми меня…
Но подменил имя Всевышнего, призываемое мной, чуждым именем. Голос в тишине молил:
— Вразуми меня, Мойра!
Испуганный и возмущенный, я обернулся: не раз уже приходилось, к искреннему прискорбию моему, искоренять еретические наклонности даже у весьма благочестивых людей.
Поначалу мне показалось, что кто-то из братьев в прилежных познаниях прокрался в библиотеку вслед за мной с тем же намерением — прогнать сон и бодрствовать ввиду надвигавшейся опасности.
— Кто здесь? — вопросил я, ибо ничего не видел в темноте, сгустившейся вокруг моей лампы. — И что вы сказали?
Голос повторил бесконечно печально, так что сердце мое сжалось:
— Мойра, вразуми меня!
— Что сие означает?… — вскричал я, уже всерьез встревоженный.
Я отодвинулся назад вместе с моим стулом, направив свет лампы на ближние полки, заставленные псалтирями.
Возле полок с книгами виднелся высокий недвижный силуэт.
Луч света сначала озарил сложенные руки — крупные, прекрасной формы, и длинную серебристую бороду. Затем осветилось благородное и печальное лицо.
— Кто вы? Вы не здешний… Как вы проникли сюда, с какой целью? — на одном дыхании проговорил я.
— Я ждал; что ж до моего имени, можете звать меня Айзенготт.
— Боже мой! — только и произнес я в растерянности.
И осенил себя крестным знамением. Ночной гость вздрогнул.
— Ничего, — сказал он тихо, — ваше знамение не страшно мне, я людям не желаю зла.
— Да будет так, — несколько успокоенный, я неожиданно испытал к незнакомцу доверие, — помолимся вместе!
Он вновь содрогнулся, но тихим шагом подошел ближе, и я смог разглядеть его лучше.
Навечно останется загадкой, почему при этом все мое существо захлестнула волна безмерной скорби.
— Несчастный, — воскликнул я, — неужели вам отказано в божественном утешении молитвой, доверьтесь мне: кто вы? Могу ли я вам помочь?
Он пристально смотрел на меня, и глаза его мерцали, подобно звездам.
— Да избавит вас Тот, Кого вы призываете, от этого знания, ибо вы навсегда лишитесь покоя!
В этот миг яростный шквал обрушился на монастырские стены: неистово скрежетали обезумевшие флюгеры, ставни сорвались с крючков, злобно били в окна, ревели дождевые потоки. В ту же секунду небо озарила гигантская вспышка молнии; за окнами бушевала сплошная водная стихия — торжествовали взбунтовавшиеся первоэлементы.
Незнакомец воздел к небу мощные длани в грозном жесте приказания или заклятия.
— Вот она, буря… — возгласил он. — На ее чудовищных крыльях мчатся силы несказанного ужаса. Они близятся, еще мгновение, и они будут здесь! Служитель Галиенянина и его торжествующего креста, моли своего господина о помощи!
Красивая, крупной лепки рука опустилась мне на плечо, и я почувствовал, сколь тяжка эта длань, будто отлитая из металла.
И ослепительнее, чем бороздящие небо молнии, вспыхнуло откровение.
— Айзенготт! Это он — Зевс! Бог богов!
Я ждал проявления мощи, быть может, устрашающего возврата былого величия и всемогущества.
Но взгляд его выражал лишь безмерную печаль: сердце мое едва не разорвалось, и слезы невольно выступили на глазах.
— Поспешим, — мягко, но твердо сказал он. — Необходимо помочь Жан-Жаку Грандсиру.
В этом голосе звучала не просьба, в нем рокотало приказание — я не противился, хотя тревога и нежелание подчиняться усилились. Я молча последовал за ним по коридорам, где метались разбуженные монахи, бормоча спасительные молитвы или испуганные причитания.
Здание монастыря содрогалось в самом своем основании, в потоках огня небесного вкупе с грозными громовыми раскатами слились твердь небесная и твердь земная; сорвало одно окно, и в зияющую брешь хлынула черная волна.
Дважды неистовые порывы ветра валили меня с ног, пока мы добрались до комнаты больного.
Юноша приподнялся на своем ложе, взгляд его, исполненный ужаса, был устремлен в бушующее небо.
Айзенготт бросился к нему:
— Не смотрите! Опустите глаза! Жан-Жак, казалось, не слышал. Айзенготт схватил с кровати покрывало и набросил больному на голову.
— Сделайте же что-нибудь, нельзя смотреть… пусть он не видит!… — взмолился старец.
В коридоре слышались паническая беготня и голос перепуганного брата Морена:
— Дьяволы! Дьяволы!
Железная длань Айзенготта снова тяжело легла на мое плечо.
— По моему приказу опустите глаза, не смотрите на небо, иначе лишитесь зрения. Пока же смотрите, и, возможно, вам будет дано понять.
Его речь была столь мощной и величавой, что я, отринув робкое нежелание повиноваться, обратил взор в небо, куда указывала повелевающая десница Айзенготта.
А там вели битву молнии, и в поднебесье пламенел свет ярче дневного, подобный раскаленному зареву жаровни.
— Смотрите! — повелел Айзенготт. И я увидел.
Три устрашающих силуэта, три кошмарных видения, коим нет имени в языке человеческом, порождение сокровенного адского лона, рассекая пространство, неслись на крыльях, огромных, словно парусная оснастка корабля. Дважды удалось различить их лица, и дважды у меня вырвался вопль ужаса. Эти искаженные бешенством мертвенно белые личины были сведены корчей демонической ярости — а вокруг них кошмарным ореолом извивались бесноватые змеи.
Айзенготт пронзительно рассмеялся.
— Узнаете ли вы их, отец Эвгерий? Эвмениды! И этих чудовищ привез Ансельм Грандсир великому Кассаву! Эвмениды! Тисифона, Мегера… Алекто [9]. Дамы Кормелон, если вас так больше устраивает! Они жаждут завладеть Жан-Жаком…
В когтях крылатых монстров появились гигантские пылающие факелы. Чудовища уже мчались в опасной близости, так что слышно было яростное шипение змей.
Вдруг Айзенготт отпрянул назад.
— Предстоит борьба! — услышал я его шепот. Из глубин неба родились очертания существа, чей неспешный полет устрашал еще более, нежели невероятная стремительность трех названных инферналий.
Видение было словно соткано из молочно-белых вспышек — в нем вдруг явился лик. Но какой?… Подобной устрашающей красоты не скрывала более тайна мироздания.
Бесшумно и величественно видение парило над беснующимися дочерьми Тартара.
Поначалу те как бы замедлили свой полет, но мгновение — и они в едином порыве ринулись навстречу. В этот момент перед ними раскрылся лик бледного огня.
— Не смотреть! — прогремел Айзенготт.
И своей белоснежной рукой резко закрыл мне глаза.
Раздался тройной вопль, безумный крик боли… оглушительный грохот неслыханного человеческим ухом падения.
— Все кончено! — услышал я шепот рядом.
Я открыл глаза: небо опустело, лишь на севере к горизонту стремглав падала большая звезда.
И вдруг откуда-то, словно издалека, донеслось слабое рыдание:
— Эуриалия!
Айзенготт отчаянно вскрикнул.
— Проклятие!… Он видел! Я повернулся к больному.
На ложе никого не было: Жан-Жак стоял посреди комнаты — лицо, словно высеченное из холодного мрамора, было поднято к тихому небесному своду.
Я бросился к нему, но тут же в страхе отдернул руки — я коснулся мраморной статуи, безжизненной и бездушной.
Ледяными каплями пали в молчание слова Айзенготта:
— Так умирают те, кто поднял взгляд на Горгону!
Вокруг меня все завертелось, и обезумев, вырываясь от удерживающих меня, я бросился бежать по коридорам с надрывным воплем:
— Горгона! Горгона! Не смотрите на нее!
Глава двенадцатая. Айзенготт рассказывает…
Исполненный сострадания, Иегова сказал Юпитеру:
— Я посылаю тебе не смерть, но успокоение.
— Но почему же ты не уничтожишь меня?
— Я не сделаю этого — ибо разве ты не старший брат мой?
Готорн
Боги подчинялись закону Судьбы, которому они не имели сил противиться…
Мифология
Я, — а читатель мрачной истории Мальпертюи не удостоит меня иного имени, нежели «вор из библиотеки Белых Отцов», и я смиренно принимаю это ругательное наименование, — я приближаюсь к завершению моего рассказа.
Лишь отдельные блики света — увы, слишком редкие, — удалось нанести неуверенной, трепещущей кистью на темные стены Мальпертюи и еще более темные судьбы его обитателей.
Передо мною лежит целая стопа пожелтелых листов, вовсе не использованных в повествовании, — продолжение рукописи Дома Миссерона.
В этих страницах слишком мало достойного упоминания, к тому же они почти не связаны с Жан-Жаком Грандсиром и Мальпертюи.
Читателю будет довольно и того, что я вкратце сообщу: святой настоятель серьезно заболел вскоре после описанных в предыдущей главе событий, рассудок его отчасти помрачился, и более месяца пребывал он в своего рода прострации, заполненной жуткими сновидениями. Через некоторое время, благодаря неусыпным заботам преданных монастырских братьев, сознание вроде бы вернулось к нему, и настоятель возобновил редактирование своей рукописи (лежащей сейчас передо мной): по-видимому, рукопись сия стала в некотором роде коньком, а проще говоря, манией почтенного аббата, ибо тут в странном беспорядке трактуются самые несочетаемые предметы.
Практически вовсе никакого интереса не представляет воспроизведение бессвязных фрагментов о «братьях, прозванных Барбускинами», — опус заметно отдает умственным переутомлением, чтобы не сказать больше.
Дом Миссерон называет Барбускинов грозными призрачными мстителями на службе у Господа нашего Иисуса, кои сражаются с инфернальными духами, плененными на земле ужасным доктором магии, каковым являлся Квентин Моретус Кассав, в его проклятом жилище Мальпертюи.
К этому опусу следует относиться с тем большей осторожностью, что сюда вкраплены абсолютно вымышленные агиографические жития святого Аншера и славного основателя Шартрё святого Бруно, а также абсурдные страницы естественной истории, где речь идет о миграции вовсе несуществующих птиц, о таинственных цветах, произрастающих под лунным светом и приманивающих вампиров и волков-оборотней.
Однако среди всякого рода дребедени стоит выделить следующие тревожные строки.
Айзенготт сказал мне:
— Никогда не был я пленником Кассава и его сикофантов. В ужасное изгнание я последовал добровольно за своими несчастными собратьями.
— Так значит, — вопросил я, содрогаясь, — вам все еще дарована власть, о грозное божество?
— Возможно… лишь та власть, что из сострадания дарует мне всемогущий Бог, коему служите вы, Дом Миссерон!
— Что же тогда помешало вам спасти Жан-Жака?
— Неумолимый закон Судьбы — он превыше желаний и надежд человеческих, превыше воли богов и даже моей. Записанное на Колесе Сущего должно сбыться…
— И вы не смогли…
— Да, не смог!… Я совершил все возможное для Жан-Жака… Его трагическая судьба была предначертана — две богини, плененные формулами Кассава, полюбили его: Эуриалия, последняя Горгона, и Алекто, третья Эвменида!… Две эти страсти породили роковую драму ревности, какие знавал Олимп в героические времена… Когда впервые, в рождественскую ночь, Эуриалия подняла на Жан-Жака свой ужасающий взор, дабы, обратив юношу в камень, навеки завладеть им, в глазах у нее стояли слезы… Огонь ее взора смягчился, и зловещие чары не действовали в полную силу… Поэтому мне и удалось тогда излечить Жан-Жака… Развязку драмы вы наблюдали сами и видели схватку Горгоны с Эвменидами!…
— Значит, несчастный Жан-Жак пал жертвой их борьбы?
— Он не повиновался!… Эуриалия той ночью устремилась защитить его от Эвменид… Он, и только он сам виноват в случившемся: посметь взглянуть на Горгону!… А ведь Эуриалия страстно любила его и оберегала до конца… Вспомните, какой жребий уготовила она Филарету, когда этот подручный Кассава вознамерился поднять руку на Жан-Жака… Не будь Эуриалии, Эвмениды давно уже покарали бы его за преступления…
— Преступления?
— Да, преступления. Вызвать любовь богини, не будучи богом… Помните, что случилось с Диделоо, возомнившим добиться любви у дочери Тартара… Порой боги терпят оскорбления от смертных, вооруженных похищенным могуществом, но час возмездия неизбежен… Вот какую власть нам оставил ваш всемогущий Бог… Диделоо!… Филарет!… Сильвия, обыкновенная женщина, навязавшая последней Горгоне свой материнский деспотизм!… Самбюк!… Все погибли! Все! Даже Жан-Жак… А ведь он не был простым смертным; отблеск Олимпа озарял его чело!…
Уточнить, где и при каких обстоятельствах состоялся вышеприведенный странный разговор между Айзенготтом и церковником, не представляется возможным. Несколько далее настоятель сообщает следующее.
Несмотря на явное недовольство монастырской братии, я распорядился предать окаменевшее тело несчастного юноши освященной земле, хоть и несколько в стороне от места погребения наших святых монахов. На его могиле растут странные цветы — они рассыпаются прахом от прикосновения, и какие-то растения с отвратительным, тошнотворным запахом — мне сдается, эти растения похожи на анагир, проклятую вредоносную траву.
Порой я издали видел прекрасную девушку, неподвижно сидевшую у могилы.
Хотелось бы поговорить с ней, только всякий раз, стоило мне направиться в ту сторону, она исчезала, словно легкий туман. И все же мне удалось заметить, что глаза у нее завязаны черной тканью, блестящие, подобно рыжей меди, волосы собраны в довольно странную прическу.
А однажды из-за бересклетового кустарника, посаженного монахами вокруг могилы, вышел юноша со скорбным лицом, на лбу у него кровоточила рана. Я заговорил с ним и спросил, не могу ли чем помочь.
Одним прыжком он скрылся за кустами бересклета, и до меня донесся нежный, бесконечно печальный голос, пропевший на языческий лад исполненные величайшей глубины библейские слова:
— Я роза Сарона!
Добрые братья монахи уверяют, будто с недавних пор в нашей болотистой пойме завелись крупные хищные рыбы, пожирающие карпов, угрей и даже щук, на протяжении многих лет разнообразивших наш стол.
Брат Морен убежден, что сии страшные хищники вовсе не рыбы, а змеи, он видел их собственными глазами. Однако полагаться на слова этого чудесного человека не приходится — у него доброе сердце, но суждения весьма неубедительны.
Несколько далее, в нудном рассуждении о знаменитых Барбускинах, Дом Миссерон сообщает:
Этот высокий и крепкий человек с бородой и волосами, лишь слегка тронутыми сединой, появился столь неожиданно — я не заметил, откуда он пришел, — что даже немного испугал меня. До сих пор в ушах моих звучит душераздирающий голос, повествующий… О! Сколь мучительно ни напрягаю я память — не помню, о чем он рассказывал. Но клянусь своим спасением — речь его была ужасна, как исповедь навеки проклятого. Помню лишь несколько слов:
— Мой отец, Ансельм Грандсир, спас богиню от злонамеренных поползновений мерзкого Дуседама [10]. Я родился от их недолгой любви на острове мертвых богов и с тех пор жил только одной мыслью — отмстить за поругание и спасти похищенных и увезенных в гнусное рабство богов.
И мои дети, Жан-Жак и Нэнси, были божествами, понимаете ли вы это, служитель победоносного Бога креста?
А будучи божествами, они на себе испытали все последствия закона Кассава. Но неумолимый розенкрейцер втайне гордился ими… Ведь в их жилах текла и его кровь. А к этому Кассав не был равнодушен. Он провидел любовь Эуриалии и союз грозной богини с моим сыном, его внучатым племянником, представлялся апофеозом самовластному Кассаву. Возможно, он предчувствовал нечто грандиозное в будущем, однако наверняка тайны завтрашнего дня знает только Мойра, и она указует судьбу самим богам. Мои дети были божествами и потому были любимы богами! Но их, равно как и простых смертных, настигло возмездие; Нэнси, чьи глаза роняли слезы в стеклянной урне, любила бога света… Жан-Жак пробудил любовь двух грозных богинь…
О! Какие бездны разверзлись в душе моей, когда я выслушал это признание! Я видел бесконечные пропасти, где парили гигантские птицы, вдруг неописуемо огромная фигура словно заслонила собой все пространство; незнакомец в этот миг воскликнул:
— Мойра! Ты, пред кем склоняет голову сам бог богов… Судьба! Судьба!
Что было потом — не помню, если вообще эти душераздирающие слова и мои видения имели продолжение или последствия. Возношу хвалу Небу за то, что мне довелось это забыть, ибо и события сии, и слова были нечестивы и смертельно опасны для души, живущей во Господе нашем Иисусе Христе.
Я же, со своей стороны, добавлю лишь следующее: мне захотелось побольше разузнать про Дома Миссерона, невинного отца Эвгерия, которому выпал жребий — страшная привилегия — присутствовать при последнем акте последней драмы Олимпа. Дабы собрать сведения на сей счет, я осмелился вернуться под благовидным предлогом в обитель Белых Отцов.
Плоды моих усилий оказались весьма скудны. Вот все, что мне удалось узнать: к концу своего земного пути отец Эвгерий впал в безумие и был удален из дорогого его сердцу монастыря.
Он сооружал из бумажек и щепочек странные маленькие домики, называл их Мальпертюи, а после предавал очистительному пламени аутодафе, себя же почитал исполнителем воли Мойры и богов…
Моя задача выполнена.
Последний листок прочитан и положен на место в такой последовательности, какую я счел наиболее подходящей, дабы помочь рассеять мрак вокруг загадочной и мрачной истории.
Долго в задумчивости я размышлял о том, что всю таинственную драму породила карающая любовь: одна из Эвменид и одна из Горгон в борьбе за сердце бедного двадцатилетнего юноши, который, сдается мне, и не подозревал, что он сам — дитя богов.
А какая участь постигла оставшихся в живых? Состарились ли они, подобно смертным, и подчинились неумолимому закону могилы, или причастились бессмертия, вернее, долголетия богов?
Я написал, что мое дело сделано. Но так ли это?
Некая таинственная и властная сила владеет мной — велит найти город и дом…
Скоро я отправлюсь в путь.
Однако при одной мысли об этой экспедиции мне становится не по себе, ни одно похождение в моей полной приключений жизни так не страшило меня; в последний раз я перечитал страницы зловещей истории и внес кое-какие завершающие штрихи, сопрягающие все фрагменты в единое целое. И в самом деле, рукопись надобно оставить в полном порядке на случай, если…
Годы покрыли желтизной страницы манускриптов, время, должно быть, наложило свою печать и на камни города.
А боги — что с ними, живы ли они?
Эпилог. Бог трепещет
О тех богах, которые глухи, хоть и имеют уши…
Ж. Де Лафонтен
Вы поведаете мне последнюю тайну Укебрехта;
поможете мне выйти отсель,
избавите от зловония мерзостной геенны!
Герман Эссвейн
Я разыскал этот город!
Прибыл вечером, пользуясь весьма современными средствами передвижения.
Было уже поздно, городские здания дремали в лунном свете.
И, однако, общая атмосфера была странно знакома: сквозь мелкую изморось едва светились блеклые огни, прохожие попадались редко; несколько новых застроек дисгармонировало с древним городским ансамблем, угрюмо преданным прошлому.
В домах закрывались последние двери, а ставни, уже плотно прикрытые, охраняли крепкий провинциальный сон обитателей.
Я все же нашел кабачок с освещенными розовым окнами и приоткрытой входной калиткой; утешительно пахло жарким.
Из помещения доносились смех, обрывки песен и притягательный звон посуды.
Поверив в добродушие по ту сторону двери, я вошел.
Развеселая компания пировала вовсю и радушно встретила незнакомца.
В мою честь из кухни вернули некоторые блюда, а меня заставили отпробовать выдержанного вина прославленных сортов.
Время от времени служанка наведывалась в угол зала и ставила на маленький подсобный столик то миску с остатками еды, то недопитое вино на дне бутылки — за столиком сидели двое стариков и жадно поглощали скудные подачки.
Мои ночные сотрапезники, изрядно предававшиеся возлияниям, совсем отупели, так что разговор замедлялся и возобновлялся рывками, напоминая спуск отвеса с большой высоты; от нечего делать я обратил внимание на парочку старых чревоугодников в углу.
Старик, наверное, был когда-то настоящим исполином, а теперь плечи его ссутулились, спина отвратительно сгорбилась, что же касается женщины, то ее безобразие просто коробило взгляд.
Она только что разостлала на столе неописуемо грязный носовой платок и складывала в него объедки.
— Не делай этого… — брюзжал старик. Его спутница сердито затрясла головой.
— Лупке-то надо поесть… Ты ведь никогда о нем не позаботишься… Да и о чем ты вообще думаешь, старый негодяй!
— Заткнись! — пригрозил старик.
— Спокойно, красавчик, — ощерилась старая мегера, — хватит уж кого-то из себя корчить!
Я окликнул служанку и спросил, что за курьезную парочку она прикармливает.
Славная девушка сострадательно пожала плечами:
— Это старый бродячий часовщик, перебирается с ярмарки на ярмарку, неплохо смыслит в своем деле — недавно вот починил здесь настенные часы, да и карманные чинит, ежели у кого надобность; люди и дают им на несколько дней крышу над головой да кусок хлеба. Тем временем старуха продолжала:
— Хе-хе… Ты, небось, о той жеманной красотке с черными глазами мечтаешь? Ха! Я выдавила у нее глаза и сунула их в дешевую склянку за шесть су.
— Да заткнись ты! — тоскливо повторил старик.
— Ага! — вдруг завопила злобная фурия. — В давние времена… ага… она бы коровой обернулась! Ио! Помнишь… Ио!
Прозвенела пощечина, резкая и хлесткая, следом раздался яростный крик боли. Но тут рассвирепела и служанка.
— Нет, подумать только, ежели каждый нищий вздумает тут ссориться и драться! А ну вон отсюда, чтоб вас больше здесь не видели!
Старик покорно поднялся, увлекая за собой трясущуюся от страха спутницу.
Уже с улицы донеслась ее последняя реплика:
— А там еще баранина с репой осталась!
Через три дня я разыскал и Мальпертюи.
Мне помогли старые суровые гравюры, о которых упоминал Жан-Жак Грандсир.
Черный и зловещий, высился Мальпертюи, закрытые двери и окна так и точили злобу.
Замок оказался несложный и не заставил долго себя упрашивать.
Большой вестибюль, желтая гостиная и другие помещения соответствовали описанию. На своем месте стоял и бог Терм — поначалу без всякого дурного умысла я решил осмотреть его повнимательней.
Тысяча чертей!… Даже умершие боги не перестают вводить бедных смертных во искушение!
Поистине редкостная вещица — а уж я-то знаю в них толк, — происхождением не уступающая калеке с Милоса.
На мне был просторный хавлок [11], верой и правдой послуживший мне на моем многотрудном жизненном пути. И теперь он как раз сгодился, чтобы уютно завернуть покинутое божество, символ деревенской порядочности великого прошлого.
Неожиданная удача вполне удовлетворила мою любознательность; я уже решил было проявить великодушие и, ограничившись роскошной находкой, оставить Мальпертюи с его тайнами в покое, как вдруг уловил звук осторожных шагов.
Карьера потребовала от меня тщательно изучить все оттенки шагов, какие только приходится слышать в тишине уснувшего дома, — подобно тому, как сыщики ломают голову над всеми свойствами пепла из трубки или от сигары.
Шаги человека настороженного, готового к неожиданностям, всегда отличаются от поступи человека, ничего не подозревающего.
Сейчас, однако, я не сумел классифицировать шаги, плавно приближающиеся в сером войлоке сумерек.
Мое ремесло… Ну что ж! Я вынужден упомянуть о нем — так вот, ремесло поневоле заставило меня до некоторой степени сделаться никтолопом.
Мне нипочем самая темная ночь; тем более сумерки, царившие в Мальпертюи, отнюдь не лишили меня способности защищаться или спасаться бегством.
И я, ставши тенью среди теней, направил свои стопы к входной двери.
Шаги спускались по лестнице, в них слышалась непринужденность величественной поступи.
Вдруг я застыл на месте в полной растерянности.
Звук шагов доносился слева, однако лестница совсем неожиданно открылась справа от меня.
Но тут же я понял, в чем дело: внушительные массивные перила лестницы отражались в огромном зеркале, вделанном в стену по правую руку от меня.
И в этом зеркале явился ужас.
По перилам скользнул коготь, отсвечивающий сталью, за ним другой, затем раскрылись два гигантских серебристых крыла.