Поэтому, вернувшись на материк, автор решил перепроверить информацию и задал прямые вопросы о двух вышеупомянутых эпизодах непосредственно Вадиму Голикову. Действительно, отношения Голикова с им же приглашенным Янковским вскоре после начала совместной работы стали портиться и испортились вконец, но, по словам самого Вадима, они никогда не были настолько вульгарны и анекдотически примитивны. А все диалоги, даже самые острые, велись в абсолютно корректной и цивилизованной форме. Задать тот же вопрос самому М.С. Янковскому у автора нет никакой возможности по самой жестокой и непоправимой причине.
   Что же касается жены Вадима Милочки Оликовой (ее сценический псевдоним – усеченная на одну букву фамилия мужа Голикова), то в действительности был лишь один эпизод, когда в числе других претендентов она была представлена – не к званию, нет! – а всего лишь к увеличению зарплаты на пять или десять рублей, что привело бы ее к счастливому переводу в более высокую актерскую категорию, причем в момент голосования именно ее кандидатуры Голиков демонстративно и принципиально покинул заседание худсовета, что и привело к вполне демократическому завалу Милочки Оликовой и непредоставлению ей искомого повышения ставки. Конечно, Вадим и здесь поступил как интеллигент, что вызвало нарекания друзей и знакомых, назвавших его поступок идеализмом и глупостью.
   Но на этих двух примерах (директор Янковский и жена Милочка) мы снова могли проследить, как незначащие события театральной жизни в устах заинтересованных лиц легко превращаются в анекдот или даже в легенду. Поэтому автор и стремится всякий раз передать объем и воздух события, если и не приводя весь путь от факта к апокрифу, то давая хотя бы его исходную и заключительную стадии.
 
   – Понимаешь, Володя, – наставлял меня Юра Аксенов еще на «Хабаровске», пригнув голову и стаскивая с себя свитер в тесной каюте четвертого класса, – Гога должен узнавать о тебе только от тебя самого!.. И о Пскове, и о Ташкенте. – Имелось в виду то, что к этому моменту Р. были предложены две постановки, и он собирался просить разрешения на обе. – Ты же знаешь, как ему могут преподнести самый безобидный факт?..
   – Знаю, – вздыхал я, ожидая своей очереди на раздевание в камерном кубрике.
   Мы оба пытались заглянуть в наше вероятное будущее, которое, несмотря на Японию, было скорее темно, чем прозрачно. Во всяком случае, у меня.
   – Я ни о чем не жалею, – говорил Юра, осторожно укладывая свою крупную плоть на узкий матросский рундучок, – но театр я мог получить десять лет назад. Да, лет десять, не меньше…
   – Зато у тебя опыт, – слабо возражал Р., балансируя на одной ноге и борясь с узкими джинсами, – ты столько ездил, столько с ним работал…
   Если бы Юра не был назначен на высокую должность и не уходил бы от нас, он ни за что не стал бы откровенничать со мной, а только молчал бы, как сфинкс, и улыбался. Но он уходил, и ему хотелось подвести какие-то итоги.
   – Главное, я его ни о чем не просил, – сказал Юра, – он всегда сам вызывал меня. Вызывал и предлагал работу…
   А мне предстояло просить. Причем просить особого положения. Чтобы уехать на две недели или хотя бы на десять дней, нужно было сперва добиться, чтобы расписание спектаклей было составлено в мою пользу и мои коллеги играли бы за меня.
   «Мало того, что артист занимается не своим делом, он и подрабатывает на стороне, а мы должны пахать за него. С какой стати?..» – конечно, таких рассуждений было не избежать, но, с другой стороны, театр всегда шел навстречу артисту, если ему выпадала хорошая роль в кино. И расписание составлялось гибко. Смотря чьи интересы учитывались…
   – А рекомендовать тебя главным режиссером Комедии ты Гогу не просил?.. Это он помог тебе с театром Комедии?
   – Да, – сказал Юра. – Но мог бы сделать это гораздо раньше…
   «Хабаровск» мелко подрагивал и напрягался. В каюте было жарко, и, глубоко вздохнув, Аксенов пояснил:
   – Без Гоги в городе театра бы не дали. И Владимирову театр устроил Гога… И Корогодскому… И Агамирзяну… И Голикову… И Падве…
   – И тебе, – напомнил я.
   – Да, и мне, – теперь уже довольно согласился Юра. – Обком почти никогда без него не решает, какой кому театр отдавать…
   – Кроме Александринки? – уточнил я.
   – Да, кроме Александринки, – подтвердил Юра. И добавил: – Расскажи ему об интервью. Не давай себя опередить… Спокойной ночи.
   В темноте, за тяжелой волной, медленно и навсегда уходил от нас остров Осима.
 
   Теперь Гога был с нами, и жизнь всем скопом, без спектаклей и репетиций, в атмосфере тревог и неясности, в виду сотен тысяч обещанных иен и тьмы японских возможностей казалась невиданным приключением и рождала чувство лунной невесомости. А тут еще скорбящая фирма надумала показать нам новооткрытый Диснейленд. Двумя группами нас повезли на берег моря, где сначала был создан насыпной полуостров, а потом на отвоеванном у воды пространстве раскинулась сказочная страна.
   Вторая группа, не помещаясь в автобус, позавидовала первой, а первая осталась на второй сеанс. Но именно здесь, в выдуманном мире, среди искусственных прерий и рек, гор и водопадов, железнодорожных станций и индейских поселков, салунов и лачуг, дворцов и замков, среди ковбоев и горилл, гоблинов и призраков, волков и кроликов, слоняясь в толпе веселых туристов и беззаботных детей под флагом бессмертного Микки-Мауса, Р. безвольно уносился назад, к цепким обстоятельствам предотъездных дней.
   У космического павильона, оказавшись рядом с Нателлой Товстоноговой, которая знала о нашей жизни если не все, то очень многое, я обратил к ней сверлящий меня вопрос: кто же из доброхотов догадался рекомендовать меня и Стржельчика в список доблестного антисионистского комитета?
   – По-моему, мы никаких поводов не давали, – сказал я.
   – Это не в театре придумали, – уверенно сказала Нателла и, конспиративно оглянувшись, добавила: – Но говорить об этом никому не надо.
   – Но вы-то знаете, – сказал я.
   – Знаю, – сказала Нателла. – И знаю, что вы отказались. Но вам в любом случае лучше молчать.
   – Хорошо, – сказал я, – но они-то молчать не будут.
   – Будут, – убежденно сказала Нателла. – Вот если бы вы согласились, они стали бы говорить.
   Это было логично. Недаром Гога советовался с сестрой.
   – Может быть, – сказал я, – но, черт побери, до сих пор противно!..
   – Не чертыхайся, – сказала Нателла. – И выбрось это из головы…
   Я, конечно, понимал, что в великом театре Уолта Диснея о таких вещах лучше не думать, что здесь и сейчас надо попробовать отключаться от глупостей, но впасть в детство мне никак не удавалось.
   У горных каньонов меня взял под руку Рома Белобородов. Оказалось, что и он осведомлен об отказе и советует мне по возвращении на родину вместо антисионистского комитета вступить в Коммунистическую партию.
   – Сейчас – самое время, – сказал Рома, а веселый Микки-Маус, оказавшись тут как тут, поочередно пожал наши руки. Можно было подумать, что он поздравляет меня с новым заманчивым предложением.
   – Почему сейчас? – спросил я.
   – Потому что пришла новая разнарядка, и нас просят принять десять призывников. – Теперь с нами здоровался улыбчивый заяц, и его манеры были безупречны. – Все легко пройдут, а вы – тем более…
   Роман был спокойным человеком и никогда не повышал голоса. Молодой, профессионально подготовленный, он был уверен в себе и по-настоящему перспективен. Рано или поздно он мог стать даже директором, если бы кадровики закрыли глаза на его пятую графу.
   – Вы ведь не ребенок, – сказал Роман, и я вынужден был с ним согласиться. – Вы должны понять, что это расширит ваши перспективы, особенно режиссерские… Посмотрите на Кирилла Юрьевича. Разве ему как актеру мешает то, что он – член партии, а теперь и член ЦК?.. Нет, не мешает. А помогает это ему?.. Думаю, да. Вот и вам это никак не сможет помешать, а, наоборот, поможет…
   – Спасибо, Рома, – сказал я, – может быть, вы и правы. Знаете, когда был жив Ефим Захарыч Копелян, он соседствовал в гримерке с Лавровым. И вот однажды они сидят друг к другу спиной, а в зеркалах им видны лица друг друга. Копелян смотрел, смотрел и вдруг говорит: «Да, Кира, мне бы твой нос, я бы такую карьеру сделал!..» Мне это Зина Шарко рассказывала… Не уверен, что смогу пригодиться…
   – Сможете, Владимир Эммануилович, – сказал Роман. – Сейчас нужны именно такие люди, как вы. И если вы вступите в партию, то отказ от антисионистского комитета не будет иметь значения…
   – Рома, – сказал я, – неужели вы говорите серьезно?
   – Какая разница, Владимир Эммануилович, серьезно я говорю или нет? Отнеситесь к этому философски…
   Тут я заметил переводчицу Рику и предложил ей прокатиться со мной по «Замку призраков». Русского языка она почти не знала, но была так молода и хороша собой, что мне показались смешны американские страшилки, и мы с Рикой принялись хохотать, скользя на двухместной вагонетке мимо разверзающихся могил, плящущих скелетов и отрезанных женских голов.
   Очевидно, не я один так устроен: чужие ужастики просто смешат нас, а свои призраки до ужаса страшны…

10

   Чтобы отвлечь Гогу от черных мыслей и скрасить тоскливое ожидание, Ешитери организовал Мэтру несколько платных лекций о театре в Нагое, Осаке и где-то еще. С одной стороны, все знали, что Мастер откладывает деньги на «мерседес», а с другой – кто лучше него может объяснить японцам, что такое метод Станиславского?..
   Гога вернулся в Токио, несколько повеселев, и во время концерта в газете «Асахи» я рискнул провести с ним первый диалог, неукоснительно следуя наставлениям старших товарищей.
   – Георгий Александрович, – заинтересованно спросил я, – как прошли ваши выступления?
   – Хорошо, Володя, – откликнулся он, – но очень устал: душно, влажно…
   – Вы рассказывали им про систему Станиславского? – продолжал интервьюировать я, готовя признание о своем интервью «Советской России».
   – По-разному, – сказал он, – я не люблю говорить одно и то же. Где о системе, а где о нашем театре…
   – А о «природе чувств» вы рассказываете? Я недавно перечитал вашу статью.
   Мне всегда казалось, что литературные «негры» и научные редакторы ужасно сушат Гогину речь, темнят язык, и его статьи и книги не идут в сравнение с любой репетицией, где он всегда выступает живо и выразительно, но этого говорить было нельзя.
   – Вам нравится? – серьезно спросил Гога, и Р., не погрешив против совести, серьезно ответил:
   – Да, «природа чувств» – самая больная тема сегодня.
   – Вы правы, – сказал он.
   – Это вы правы, – искренне сказал я и круто сменил галс. – Вы, наверное, не обратили внимания до отъезда… Дело в том, что ко мне приходили за интервью из «Советской России»…
   Мгновенно изменившись, Гога страстно перебил:
   – Я бы не стал им давать!
   – Да, Георгий Александрович, – подхватил Р., словно именно это имел в виду, – я тоже удивился, чего это они?.. А потом подумал: может быть, после выступления «Правды» они как бы заходят с фланга, чтобы наладить отношения? Идут на попятный, а непосредственно к вам подойти боятся…
   – Ах так? – переспросил Гога уже заинтересованно, и я стал развивать свою версию:
   – Я сказал корреспонденту, что вряд ли они напечатают, а он ответил, что с начальством все договорено и даже дан карт-бланш… И тогда я сказал о «Розе и кресте» и о том, что репетиции Товстоногова – школа современной режиссуры… По-моему, они идут на попятный, – повторил Р.
   – Да, исправляются, – довольно подтвердил он. – Это хорошо. – И многозначительно добавил: – И хорошо, что вы сказали…
   Посмотрев прогон «Розы и креста», Эдик Кочергин сказал:
   – Может получиться. Только… с костюмами из «Генриха» я спектакль не подпишу… Подбор не годится…
   – Ну вот, – сказал я, – как же тогда может получиться?
   – Ты учти, – сказал он, – костюмы из его спектакля. Он к этому относится ревниво.
   – Что ты предлагаешь? – спросил я.
   – Надо заставить их раскошелиться! – сказал Эдик, достав карандаш. – Я за день могу сделать чертеж… Так… Стол, да?..
   И он стал набрасывать на белом листке, который догадливо положил перед ним помреж Витя Соколов.
   – Теперь… Табуреты, да?.. Вот такие… И спинки к табуретам, вставные, да?.. Вставки вот такие, видишь?.. Теперь подсвечники, да?.. Как трезубцы… Видишь, уже стильно, да?.. Костюмы возьмем простые… Во-первых, свитера, да?.. Шарфы… Теперь… В табуретах отверстия для мечей… Ручки – крестовые. Мечи как кресты, да?.. Вставим их в табуреты… Плащи, да?.. Мечи стоят тут же, плащи висят тут же… Вот так… Тысячи за полторы можно это сделать. – И он бросил карандаш на готовый рисунок. – Я пойду к Гоге и попробую его развернуть против директора…
   – Здорово! – сказал я. – Но верится с трудом…
   – Посмотрим! – грозно сказал Эдик.
   Но первый разговор с администрацией – до Гоги Эдик не дошел – ни к чему не привел. Вернее, привел к тому, с чего все и начиналось: необходимо избежать затрат. Уходя с этого свидания, Кочергин заявил, что если ему не дадут сделать то, что он хочет, он спектакль не подпишет. Ситуация выходила патовая, но, учуяв будущее представление, Эдик взгрустнул.
   – Понимаешь, Володя, я бы мог сделать еще один хороший спектакль, – стал размышлять он. – Жалко терять возможность.
   – Понимаю, – сказал я, – а мне не жалко?
   Тогда он сказал:
   – Вообще-то можно заказать мебель рабочим как халтуру… Они сделают нормально, но им надо заплатить, понимаешь?
   – Понять нетрудно, – сказал я.
   – Работа может обойтись рублей… Ну, в полтораста-двести… Если дадут материалы… Стол – тридцать пять, да?.. Это я беру на себя… табуретки, скажем, по червонцу, да?.. Штук двенадцать…
   – Двенадцать – мало, – сказал я, – народу-то больше…
   – Ну, шестнадцать… да?
   – Эдик, – сказал я, лелея в груди возрождающуюся надежду. – О чем разговор? Что Бог пошлет – отдам…
   – Ну вот, – сказал он, – тогда попробуем таким путем… Не мытьем, так катаньем…
   – Конечно, – сказал я. – «Розу и крест» вообще никто не видел. Нет, вру. В Костроме в двадцатых годах несколько раз прошла… Мы будем – вторые.
   – Да? – спросил Эдик.
   – Да, – сказал Р. и добавил: – Юрий Бонди ставил и оформлял, брат Сергея, пушкиниста… У меня с братьями Бонди опять одни интересы: сначала – «Русалка», теперь – «Роза и крест»…
   – Ладно, – решил Эдик, – к Гоге вместе пойдем.
   Когда мы «взошли» в кабинет, у Мастера был Саша Гельман. Гога был благодушен, и мы внесли свое предложение.
   – А что?.. Скинемся! – весело сказал Мэтр. – Я тоже участвую. – И, показав на нас Саше Гельману, добавил: – Вот какие люди у нас в театре!.. Не перевелись!..
   Но тут Эдик сказал:
   – В этом случае я подписываю спектакль, и он мне засчитывается в норму, да?
   – А-а-а! – громко и обрадованно протянул Гога. – Вот оно что!.. А я думал, что вы абсолютно бескорыстны!.. Но зато это – честное признание!..
   И все засмеялись…
   Занятый в «Розе и кресте» Женя Соляков как член профкома пообещал разбиться в лепешку, но обеспечить участие в складчине профсоюзных средств из графы «на культуру».
   – Деньги «на культуру» пустим «на халтуру» и оформим «Розу и креста»!.. – спел он на какой-то одесский мотив.
   Однако, узнав об этих планах, Суханов заявил Гоге, что не может допустить, чтобы творческие люди во вверенном его руководству БДТ скидывались на левую работу. Поэтому он предлагает нанять и оформить на пару сотен рублей какого-нибудь человека со стороны, который передаст деньги тем рабочим из наших мастерских, которые будут делать мебель по чертежам Эдика. Таким образом, Геннадий Иванович рисковал и даже шел на должностное преступление, чтобы сделать благородный вклад в юбилейный блоковский спектакль.
   Однажды, выходя от Гоги, я столкнулся с директором и завпостом Кувариным. У них были решительные лица, и завпост, не успев плотно закрыть за собой дверь, тут же выглянул из кабинета и позвал меня за собой. Его тон мне не понравился.
   – Садитесь, Володя, – строго сказал Гога и, повернувшись к Куварину, добавил: – Я слушаю.
   – Георгий Александрович, – сказал Куварин официальным тоном, – я поговорил с Кочергиным. Оказывается, у него по «Розе и кресту» десять позиций. Он хочет строить новые станки, покрывать сцену линолеумом, красить все в черный цвет, чертить и заказывать мебель и так далее… Мы тут подсчитали, во что это обойдется, – Володя повернулся к директору, и тот, поджав губы, кивнул, – получается три тысячи рублей…
   Очевидно, цифра представлялась убийственной, а взрывная реакция Товстоногова – неизбежной.
   Я понял, что атака была подготовлена: по плану ни я, ни Кочергин не должны были участвовать в сцене. Подтекстом наступающей стороны было глубокое возмущение несоблюдением предварительной договоренности обнаглевшим Рецептером. Ему, мол, была разрешена постановка безо всяких затрат, а он, стакнувшись с Кочергиным, хочет запустить руку в театральный карман на целых три тысячи!.. Хорошо, что в театре есть люди, которые не допустят беспочвенных посягательств…
   Вообще-то говоря, Володя Куварин, в прошлом фронтовик, потом отличный макетчик, был человек мастеровой и дельный и не случайно вырос при Гоге до положения заведующего постановочной частью. Просто он хорошо усвоил негласное правило: то, что ставит в театре Товстоногов, достойно материальных и трудовых затрат, все же остальное – никак нет. Особенно – Малая сцена и всякие там сомнительные эксперименты!..
   К тому же Эдик Кочергин, сценограф блистательный и бескомпромиссный, а человек нервный и фанатический, придя в БДТ главным, стал предъявлять Куварину повышенные требования и, при поддержке Товстоногова, добивался своего.
   В случае с «Розой и крестом» появлялся хороший повод взять у Кочергина реванш: их то скрытая, то явная конфронтация с Кувариным длится, по-моему, по сей день и не имеет шансов окончиться при жизни.
   Но главной причиной атаки на «Розу и крест», на тот момент частично поддержанной директором, было, кажется, исторически сложившееся, корневое и в общем естественное нежелание русского мастерового делать лишнюю работу.
   – Вы же договаривались, что спектакль ничего не будет стоить, – сказал Куварин, не глядя на меня.
   И тут произошло чудо.
   – То есть как это спектакль ничего не будет стоить? – грозно переспросил Гога, глядя поочередно то на директора, то на завпоста. – Кто это вам сказал?..
   В некотором замешательстве, однако и не без твердости в теноре Суханов ответил:
   – Это мне сказали вы, Георгий Александрович.
   – И мне, – подтвердил Куварин.
   Но Товстоногов не дал им опомниться.
   – Да, – страстно сказал он, – мы договорились, что не покупаем ничего нового!.. Но это вовсе не значит, что ничего не будет сделано!.. Разве вы не понимаете, что придет зритель, и нужно ему показать СПЭК-ТАКЛЬ, а не халтуру!.. Если у Кочергина есть десять позиций, это значит, что он отнесся к делу всерьез!.. А если он отнесся всерьез, значит, и мы должны подойти серьезно и эти десять позиций ему дать!..
   Гога молотил их железной логикой, и ему не потребовалось дополнительных аргументов. На моих глазах с Кувариным и Сухановым происходило чудо преображения, и они принялись кивать ему в такт.
   – Ну да, – сказал Куварин, – работу мы сделаем. Ведь она будет засчитана как спектакль?..
   – Разумеется, – удовлетворенно подтвердил Товстоногов и добавил: – Ведь если бы цеха не делали этого, они должны были бы делать что-то другое!..
   – Конечно! – сказал Суханов.
   – Вот видите, – сказал Гога, и действительно все увидели всё гораздо яснее и как бы заново…
   Оказалось, что у Володи даже есть наготове отличный план.
   – Я думаю так, – сказал он, – двадцать пятого октября на Малой сцене пройдет последний спектакль, после чего мы разбираем старый станок и делаем новый, для «Розы и креста». А когда театр вернется из Венгрии, можно будет уже до самого выпуска репетировать на новом станке.
   Видя, что сопротивление полностью подавлено, Гога сменил тон и доверительно сказал директору:
   – В министерстве как раз хвалят нас за то, что к блоковскому юбилею у театра будет свой спектакль.
   – С кем вы говорили? – заинтересованно спросил Суханов.
   – Только вот стол, – озабоченно сказал Куварин.
   – Ну, что же? – живо переспросил его Товстоногов.
   – Свободен стол только из «Цены», – задумчиво продолжал Володя. – Но на нем же нужно лежать, – и впервые за всю сцену посмотрел на меня.
   Тут наконец и Р. подал голос:
   – Меня устроит тот стол, который устроит Кочергина. – Моя скромность просто не имела границ. – Кажется, стол из «Генриха» подошел бы. Его можно покрыть скатертью, а если будет длинен…
   – Можно укоротить, – с готовностью подхватил Куварин. «Генрих» у нас уже не шел.
   – Да, – развивал мозговую атаку Товстоногов, – сначала стол покрыт скатертью, во время читки по ролям, а потом скатерть снимается, и на сцене – средневековый стол!..
   – Это очень хорошо, – сказал Суханов, добавляя масла в костер занимающегося творчества.
   – Ты скажи об этом Кочергину, – снова обратился ко мне Куварин, увлеченный художественной идеей.
   Теперь мы все были единомышленниками и дружно махали крыльями вслед за Вожаком. Теперь-то было ясно, что все мы – одна стая.
 
   Мы были одна стая, но не могли же мы летать всем скопом и, пока никакой работы не было, шастали по японской столице в режиме туристических групп, путая искусственные квартеты. Начальство не то чтобы закрывало на это глаза, но было увлечено собственными задачами, о которых стае не полагалось знать. Но поскольку задачи у всех были пока одни и те же – побольше увидеть и получше отовариться, – получалось, что почти любой знал о каждом и каждый знал почти о любом. В обмене информацией о взаимных успехах и состояли безработные досуги. И хотя одни делились своими открытиями – мол, на станции Хорадзуки распродажа шуршащих курток, – а другие предпочитали партизанский молчок, все тайное неизменно становилось явным.
   Надо отдать должное патриотизму советской колонии, которая не оставляла нас своим заинтересованным вниманием.
   Здесь тоже сказывалось классовое расслоение: «первачей» разбирали посольские чины высоких рангов; артистов поскромней, известных по кино– и телеэкранам, – дипломаты среднего звена, а остальным приходилось ловить случайную удачу или довольствоваться «одиннадцатым номером», то есть своими ногами…
   Впрочем – из песни слова не выкинешь, – на японском транспорте старались сэкономить многие, стоило однажды обнаружить, какие капиталистические сувениры равняются в цене билету на метро. Несложный подсчет подсказывал каждому, что за сумма у него сохранится, если он отдаст предпочтение пешим походам тридцать, сорок, а то и пятьдесят раз, и любовь к ходьбе приобрела идейный характер.
   – Как пройти на Гинзу? – с милой улыбкой спрашивала японского городового актриса А., солидная матрона, пускавшаяся в путь с еще более солидной и возрастной актрисой Б. Вопрос, естественно, задавался с помощью жестов и четкой русской артикуляции, на что японский городовой отвечал по-английски, дважды или трижды употребляя опорные слова.
   – Это далеко, лучше ехать на метро.
   – Сэнкью, сэнкью, – сияла первая матрона, и вторая помогала ей, удваивая северное сияние:
   – Сэнкью, сэнкью!
   Тут первая повторяла вопрос, помогая себе выразительными руками:
   – Гинза, Гинза, это идти так – прямо, а потом – на-пра-во или на-ле-во?
   – Плиз, плиз, – говорил вежливый полицейский и показывал прямо: – It is subway, station of subway Kara-kouhen.[1]
 
   И на глазах удивленного городового наши дамы устремлялись в сторону, противоположную указанной, продолжая мерить японские версты красивыми в прошлом ногами…
   На фоне всеобщей бережливости особенно эффектно выглядели те, кто позволял себе нерасчетливые поступки, например Зинаида Шарко, которая просто потрясала угрюмые сердца некоторых сосьетеров и сосьетерш. Она не только пользовалась городским транспортом, но и покупала в экзотических лавках фрукты, овощи и другие противоконсервные излишества.
   – Что у тебя на столе? – устрашающе спрашивала ее одна из постоянных наставниц.
   – Салат, – с обезоруживающей наивностью отвечала Зина.
   – Нет, это не салат, – грозно одергивала ее оппонентка. – Это валюта!.. Учти!..
   А вторая, бегло оглядев жизнерадостный стол Зинаиды, рубила сплеча:
   – Ты прожрала и пропила три с половиной пары туфель и десять пар кроссовок!..
   – Да ты попробуй, попробуй, как вкусно, – пыталась сгладить идеологический конфликт беспечная Зинаида.
   – Нет, ни за что! – отвергала соблазн бескомпромиссная прокурорша и, перед тем как хлопнуть гостиничной дверью, выносила окончательный приговор: – Дура ты, Зинка! Тебя лечить надо! Настоящая дура!..
   Вот почему артист Р. испытывал по отношению к Зинаиде чувство восхищения и пытался ей подражать хотя бы отчасти.