А к Пете Грачеву, казалось, горечь раздумий и скорбь не имеют доступа. Он прочно и крепко стоял на этой земле, врос в нее, как дуб корнями. Таких не согнуть, разве только сломать. Но и в нем появилось что-то такое, чего раньше не было.
   И вдруг я живо, почти осязаемо почувствовал, насколько они стали мне ближе, роднее; не будь их рядом, кажется, солнце перестало бы светить.
   Нет, все-таки быть с ними, познать хоть каплю их тепла, заботы великое счастье!
   Германошвили искренне восхищался храбростью Бориса:
   - Я фашистский живой гадина не боюсь, попадись- руками душил бы, но пушка - страшный.
   - Оказаться выше труса, который в нас всегда живет в такие минуты, Вазо, - заметил Грачев, - значит быть настоящим солдатом.
   Это было сказано незнакомым мне до сих пор, уверенным, твердым голосом. Только теперь я понял, как возмужали ребята за это время.
   Тень от самолета все укорачивалась. Воздух над аэродромом переливался после ночного дождя; в вышине он сгущался, плотнел и незаметно рождал над головой причудливые пушистые облачка.
   Германошвили особенно тщательно подогнал на мне парашют, аккуратно положил его в кабину и принялся старательно прочищать мой пистолет.
   Перед боем не грех поваляться на траве. Я потеснил Вазо плечом, бросил под голову чехол и растянулся в тени самолета.
   Вазо уморил меня рассказами о своей женитьбе, о теще, которая так крепко засела у него в печенке, что он не мог удержаться и не съязвить по ее адресу.
   Я смеялся от души.
   - Не к добру вы разошлись, - улыбнувшись, заметил Богаткин.
   - Смех - всегда добро, - возразил я.
   - Где оно, это добро? Слышали, как пушки ночью палили? Сказывают, немец-то повсюду к Днестру вышел.
   - Тут он и захлебнется. Говорят, Буденный приехал командовать нашим фронтом. Он им даст жару!
   Присвистывая и колошматя грязными пятками лошадь, вдоль аэродрома протрусил верхом растрепанный мальчонка. Глядя на него, я невольно улыбнулся. Босоногое детство, ясная, сладкая, как мед, и горькая, как полынь, далекая пора.
   Соленым потом, горькими детскими слезами добывался кусок хлеба. Чтобы вырастить его, мы с отцом корпели на пашне от зари до зари. Ночевали тут же, в поле, - жалели время. Однажды - я уже не помню, которую ночь мы проводили в поле, - холодное весеннее небо снова заполнили звезды. Отец накосил травы, бросил ее на телегу, прикрыл сверху сермягой и уложил меня спать, а сам пошел стреножить лошадь.
   Сладкая дрема сразу навалилась на меня. Но и она еще долго жила звуками дневной работы. Мне чудилось, что отец снова пашет. Я слышал, как он негромко покрикивает на кобылу, как ржет резвый жеребенок "Костя"- то совсем рядом, то где-то далеко, как бы на том конце пашни.
   "Почему он пашет, гнедуха-то, поди, устала?"
   - Вставай, Грицко. Вот соня! Солнышко встало, а ты все спишь. - Отец легонько тряс меня за плечи.
   Я открыл глаза. Из-за черной пашни выглядывал краешек солнца. В березовом колке вовсю заливались птахи. Лошадь, ласково пофыркивая на "Костю", уже стояла в бороне. Все поле было вспахано.
   - Долго мы что-то с тобой ковыряемся, - запивая квасом посоленный ломоть, недовольно ворчал отец. - До обеда надо бы десятину заборонить да засеять.
   Я забрался на крутобокую гнедуху, тронул поводья. Звякнули железные кольца на вальках; две бороны, сцепленные между собой, подскакивая с пласта на пласт, начали взрыхлять пашню.
   Земля была твердая, комковатая. Приходилось делать несколько гонов взад-вперед, чтобы хорошо разборонить навороченные лемехом пласты.
   Отец долго стоял на меже - наблюдал, ровно ли идут бороны.
   - Ты только не все время сиди на гнедухе. Думаешь, легко возить-то тебя? И в поводу ее поводи.
   "Больно мне нужно. И не сяду на твою кобылу", - подумалось сердито, но я промолчал и соскочил с теплой спины лошади. Обутки на ногах давно разбились, приходилось работать босиком. Ноги покрылись цыпками и нарывами. То и дело я ударялся своими болячками о твердые комья земли и корчился от боли.
   Неожиданно окрестность огласилась гулом. Глухой и слабый вначале, он быстро ширился, нарастал, сотрясая воздух. Гнедуха застреляла ушами, тревожно фыркнула и с опаской повернула голову.
   Со стороны Елани показался самолет. Первый настоящий самолет, какой я когда-либо видел. И сразу же воображение унесло меня в подоблачную высь, навсегда оставив мечту быть лихим конником. Самолет этот я хорошо помню до сих пор: небольшой, полуторакрылый, с торчащей из кабины головой летчика. Пролетел он тогда, как мне показалось, со страшной скоростью. От гула мотора дрожала земля. Лошадь в испуге шарахнулась и понесла. Я отделался легкими царапинами и порванной штаниной.
   ...Тяжелые артиллерийские раскаты вернули меня к действительности. Как и вчера, толчки шли один за другим откуда-то из глубины, их как по проводам чутко передавала земля. Но сегодня в этих раскатах слышалось что-то особенно тревожное. А может, мне только показалось? Но нет - вот и люди на аэродроме опасливо оглядываются при каждом взрыве.
   Мимо пробежал коренастый солдат в расстегнутой гимнастерке, писарь штаба полка.
   - Эй, Грунин! - окликнул его Германошвили. - Зачем так быстро скакал?
   - Барышева, политрука нашего, не видел?
   - Куда он тебе нужен?
   - Дьяченко вчера погиб. Во Фрунзовке хоронить будут.
   Дьяченко погиб... Несколько минут я стоял, судорожно хватая воздух.
   Подошел Леня Крейнин. Плечи его понуро обмякли, лоб весь в капельках пота, пожелтел, потускневшие глаза тяжело смотрели из-под нависших бровей. Причину гибели Дьяченко он тоже не знал. Принесенная им весть была не легче.
   Наши войска оставили Бессарабию и повсюду отступили за Днестр. Минувшей ночью фашисты навели переправу у Дубоссар.
   - Теперь их танки ползут на нас. Вечером, возможно, перебазируемся на другой аэродром. - Крейнин вытер ладонью взмокший лоб.- У нас только той исправных самолета. Кто полетит со мной прикрывать Пал Палыча? Девяткой "чаек" они летят на штурмовку вражеских переправ.
   Согласие изъявили все. Леня взял в напарники Ваню Зибина и меня. Обговорив порядок полета, мы разошлись по самолетам.
   Тревога, закравшаяся в душу, не исчезала. Посудачив о дневных заботах, Богаткин, тяжело дыша, подтянулся к кабине. Бровей его почти не было видно, они стали такими же серыми, как и лицо. Механик молча осмотрел приборы, проверил зачем-то показания бензиномера, заботливо поправил на мне привязные ремни. Последнее время он был особенно угрюм и неразговорчив.
   - Ты что же это, старина? Или нездоровится?
   - Не обо мне судить-рядить, - Богаткин грустно посмотрел на меня. - Мы на земле остаемся, не летим в пекло к "мессерам" и зениткам.
   - С чего ты взял? А потом, - это уже дело привычное. Да и не верю я, чтобы немец покрепче нас был.
   Я заметил, что Богаткину не нравится мое напускное бодрячество. Мне и самому это не очень нравилось, но чем-то надо было ослабить взвинченные нервы, стряхнуть тяжесть с души, и я, наперекор себе, сказал ему:
   - А вообще, где гроза, там и вёдро.
   Богаткин промолчал. Исподлобья, по-отцовски пристально, посмотрел на меня и спрыгнул на землю.
   Я видел, как он вытащил из кармана часы - предвоенный подарок, и на лице его промелькнула улыбка. Вспомнил, должно быть, такие далекие, мирные дни, тихую окраинную улочку в Бельцах, беседку на берегу Реута, где часто сиживал с непоседой-дочуркой.
   На юге сильно загромыхало; как потом стало известно, бомбили Фрунзовку. Богаткин недовольно посмотрел на часы, несколько раз сильно встряхнул, их. - Капризничают? - споосил я.
   - Засорились, что ли. Ползут, как сегодняшний день, одна мука. Сколько на твоих самолетных?
   - Без четверти час.
   Германошвили закричал издали:
   - Запуск! "Чайка" начала запуск!
   Полетели в стороны маскировочные ветки.
   Захлопали, загудели моторы. Наше звено взлетело последним, подстроилось к группе Пал Палыча. Высота триста метров. Ниже шли клином "чайки": Крюков, звено Шульгй, Тетерин с ведомыми. Его самолет летел почему-то с неубранными шасси. На полпути он развернулся назад, за ним напарник. Второй ведомый, решив не возвращаться, подстроился к Шульге.
   Ближе к линии фронта чаще стали попадаться толпы беженцев. Справа по курсу большой подковой блеснул Днестр. К югу от него, вдоль берега, потянулись Дубоссары. С воздуха хорошо была видна изобильная молдавская земля по ту сторону Днестра.
   От горизонта до горизонта бежали по ее холмам виноградники, цветущие долины, золотом хлебов переливались поля. И над всем этим богатством сверкало ослепительное солнце. "Эх, если б..."
   Остовы сгоревших танков, свежие вражеские окопы южнее Дубоссар заставили взглянуть на земную красоту другими глазами. Тревожнее забилось сердце.
   Напротив Криулян и чуть дальше по течению две черные полосы понтонов перечеркнули холодный блеск реки. Прибрежные заросли и лощинки осыпали вражеские войска. Подходили новые колонны, скапливаясь у переправ. На нашей стороне стояла непонятная тишина. Неужели отходят?
   В воздухе блеснул огонь, и "чайки" мгновенно обволокла дымная завеса. Крюков, избегая зенитных разрывов, круто снизился. Мы с Крейниным пошли за "чайками", и дымные хлопья проплыли над нашими головами. Ливень пуль и снарядов накрыл врага, спешившего выбраться с понтонов. Плотный огонь "чаек" прошивал переправу по всей длине. Подбитые машины образовали затор. Одна, охваченная пламенем, давя солдат, кувыркнулась в реку. Мутная вода закипела барахтающимися фигурками.
   Огонь зениток становился особенно зловещим. Перед вылетом мы не подумали, что на этот объект следовало бы кого-нибудь выделить. Опасались больше всего вражеских истребителей. Но их пока не было. Крейнин решил исправить ошибку: направил свой истребитель на ближайшую установку. Я последовал его примеру и нацелился на кустарник у самой переправы, откуда стреляла другая орликоновская пара. Поливая ее огнем, мы снизились почти до самой земли. Установки замолчали. Мимо, едва не столкнувшись с нами, промчалось звено Васяньки Шульги. От его удара еще одна машина на переправе окуталась дымом. Чтобы не врезаться в ведомых Шульги, я метнулся вверх и очутился над вторым понтонным мостом. Тут было еще большее столпотворение машин и людей. Я прицелился в самую гущу. В прицеле оказался огромный тупорылый грузовик, точь-в-точь как вчерашний, под Слободзеей. Ровно и дробно заговорили крыльевые пушки; грузовик вспыхнул, а трассы моих снарядов уже впивались в следующую машину. Я вышел из атаки и начал пристраиваться к Лене Крейнину. Но тут появились "мессеры". Я заметил только пару, на какую-то долю секунды замешкался, выискивая в небе других, и в этот момент в кабине что-то треснуло. Грязный дымок мелькнул перед глазами, мотор тянул ровно во всю мощь тысячи лошадиных сил.
   Я увидел, как Леня Крейнин повернул голову в мою сторону, хотел обратить его внимание на вражеские истребители и вдруг заметил, что мои очки забрызгиваются чем-то темным. Неужели пробит маслобак? Я глянул в кабину и не поверил... Половинка перебитой правой педали валялась на полу в маслянисто-бурой луже. Нос сапога, наполовину развороченный, представлял собой месиво из кусков кожи и крови.
   Я попытался пошевелить ногой - она не подчинялась. Только теперь смысл происшедшего дошел до моего сознания, потряс холодным ознобом.
   Но почему я не чувствую боли?
   Здоровой ногой мне с трудом удалось развернуть самолет к своим. Товарищи были всецело поглощены переправой, и не потому, что это важнее. Скорее всего, они не знали, что я ранен.
   Волнения не было. Вялое необъяснимое равнодушие разлилось по всему телу. Но вот тревожно кольнуло сердце: в поле зрения опять появилась пара вражеских истребителей. Фашисты высматривали, кого бы ударить сверху. Они то и дело снижались широкими кругами, но в кучу лезть не спешили.
   Мне страшно не хотелось попадаться им на глаза. Впереди показалась широкая и глубокая, метров до пятидесяти, балка. В вешнее половодье по дну ее мчатся потоки мутных вод, теперь она представляла собой зеленое русло с едва заметным ручейком.
   Я знал - балка тянется мимо Осиповки, и даже дальше, нырнул в нее, но было уже поздно: враги заметили мой "ишачок". Я словно впервые по-настоящему понял, что такое враг. Боль и реальная близость смерти разогнали вялую сонливость, вдохнули новые силы. Беспомощности как не бывало.
   Догнали меня не сразу. Они долго приспосабливались, чтобы удобнее клюнуть сверху.
   "Ястребок" мчался по дну балки на максимальной скорости. С непостижимой для меня молниеносной реакцией выписывал он все изгибы, проделывал поистине акробатические трюки, проскакивая под перекинутыми через овраг проводами.
   Долго ли, коротко ли длились те десять-пятнадцать минут, пока "мессеры" клевали меня сверху,- не помню. Отстали они только у Реймаровки.
   И снова сонливость. И снова я весь обмяк от слабости - ни движения, ни мысли. В ушах звенело нудное "дзинь... дзинь...". Теперь уже всеми действиями руководил не разум, а привычный, сотни раз повторенный в обычных полетах автоматизм.
   Шасси выпустились, казалось, без моего участия; аэродром с редкими самолетами набежал на меня сам, только машина неизвестно отчего покатилась по неровному полю боком, неуклюже развернулась. Ах, да, ведь оттуда бежит Афанасий Владимирович... Он уже в кабине.
   - Санитарку...
   - Санитарку-у-у, - разнесся по аэродрому его голос и замер... и сам он начал расплываться, расплываться... Зеленые, красные, синие круги бешено закрутились перед глазами, смешались...
   Земля завертелась, стала уходить из-под ног, и меня понесло в глубокую бездонную яму...
   Примечания
   {1}ШКАС - скорострельные пулеметы системы Шпитального и Камарицкого.
   {2}ГСМ - горючее и смазочные материалы.
   {3}ПАРМ - полевая авиаремонтная мастерская.
   {4}НПП - наставление по производству полетов.
   {5}Спаренные 20-миллиметровые зенитные пушки.
   {6}РС (эр-эс) - реактивный снаряд.
   {7}Посты воздушного наблюдения, оповещения и связи.
   {8}Польский самолет-корректировщик.
   {9}СПГ - сто пятьдесят граммов.
   {10}По уточненным данным, всего сбито четырнадцать "юнкерсов".
   {11}ЗА - зенитная артиллерия.
   {*1}Направление в военной мысли 30-х гг., по имени итальянского генерала Дуэ, автора фундаментального труда "Война в воздухе". Дуэ стал знаменем тех, кто ставил на авиацию, как на доминирующий род в войск в предстоящей войне. - Hoaxer