Напротив стола секретарши между двумя цветными гравюрами, изображавшими уличные сценки в Нью-Йорке, висела окантованная табличка с одним словом - "Think!"(1). Этот лапидарный призыв мыслить я замечал уже не раз. В коридоре гостиницы "Ройбен" он красовался в весьма неподходящем месте - перед туалетом. Самое яркое проявление пруссачества, какое мне до сих пор довелось увидеть в Америке! Адвокат был широкоплечий мужчина с широким, плоским лицом. Он носил очки в золотой оправе. Голос у него был неожиданно высоким. Он это знал и старался говорить на более низких нотах и чуть ли не шепотом. - Вы эмигрант? - прошептал он, не отрывая взгляда от рекомендательного письма, написанного, видимо, Бетти. - Да. - Еврей, конечно. Я молчал. Он поднял глаза. - Нет, - сказал я удивленно. - А что? - С немцами, которые хотят жить в Америке, я дела не имею. - Почему, собственно? - Неужели я должен вам это объяснять? - Можете не объяснять. Объясните лучше, почему вы заставили меня прождать целый час? - Госпожа Штейн неправильно меня информировала. - Я хочу задать вам встречный вопрос: а вы кто? - Я - американец, - сказал адвокат громче, чем раньше, и потому более высоким голосом. - И не собираюсь хлопотать за нациста. Я расхохотался. - Для вас каждый немец обязательно нацист? Его голос снова стал громче и выше: - Во всяком случае, в каждом немце сидит потенциальный нацист. Я снова расхохотался. - Что? - спросил адвокат фальцетом. - ----------------------------------------(1) Думай! (англ.) [50] Я показал на табличку со словом "Think!". Такая табличка висела и в кабинете адвоката, только буквы были золотые. - Скажем лучше так: в каждом немце и в каждом велосипедисте, - добавил я. - Вспомним старый анекдот, который рассказывали в девятнадцатом году в Германии. Когда кто-нибудь утверждал, будто евреи повинны в том, что Германия проиграла войну, собеседник говорил: "И велосипедисты тоже". А если его спрашивали: "Почему велосипедисты?" - он отвечал вопросом на вопрос: "А почему евреи?" Но это было в девятнадцатом. Тогда в Германии еще разрешалось думать, хотя это уже грозило неприятностями. Я ждал, что адвокат выгонит меня, но на его лице расплылась широкая улыбка, и оно стало еще шире. - Недурственно, -- сказал он довольно низким голосом. - Я не слышал этого анекдота. - Анекдот с бородой, - сказал я. - Сейчас в Германии больше не шутят, сейчас там только стреляют. Адвокат снова стал серьезным. - У меня слабость к анекдотам, - сказал он. - Тем не менее я стою на своем. - И я тоже. - Чем вы докажете свою правоту? Я встал. Дурацкое жонглирование словами мне надоело. Нет ничего утомительнее, чем присутствовать при том, как человек демонстрирует свой ум. В особенности, если ума нет. Но тут адвокат с широким лицом сказал: - Найдется у вас тысяча долларов? - Нет, - ответил я резко. - У меня не найдется и сотни. Он дал мне дойти почти до самой двери и только тогда спросил: - Чем же вы собираетесь платить? - Мне хотят помочь друзья, но я готов снова попасть в лагерь для интернированных, лишь бы не просить у них такой суммы. - Вы уже сидели в лагере? [51] - Да, - сказал я сердито. - И в Германии тоже, но там они называются иначе. Я уже ждал разъяснений этого горе-умника насчет того, что в немецких концлагерях сидят-де и уголовники, и профессиональные преступники. Что было, кстати, верно. Вот когда я перестал бы сдерживаться. Но на сей раз я не угадал. За спиной адвоката что-то тихонько скрипнуло, а потом раздалось грустное "ку-ку, ку-ку". Кукушка прокуковала двенадцать раз. Это были часы из Шварцвальда. Таких я не слышал с детства. - Какая прелесть! - воскликнул я иронически. - Подарок жене, - сказал адвокат слегка смущенно. - Свадебный подарок. Я с трудом удержался, чтобы не спросить, не сидит ли в этих часах потенциальный нацист. Мне показалось, что в кукушке я вдруг обрел неожиданного союзника. Адвокат почти ласково сказал: - Я сделаю для вас все, что смогу. Позвоните мне послезавтра утром. - А как же с гонораром? - Насчет этого я переговорю с госпожой Штейн. - Я предпочел бы знать заранее. - Пятьсот долларов, - сказал он. - В рассрочку, если хотите. - Думаете, вам удастся мне помочь? - Продлить визу мы во всяком случае сумеем. Потом придется опять ходатайствовать. - Спасибо, - сказал я. - Позвоню вам послезавтра... Ну и фокусник! не удержался я, спускаясь в тесном лифте этого узкогрудого дома. Моя попутчица бросила на меня испепеляющий взгляд: она была в шляпке в виде ласточкиного гнезда, и когда кабина остановилась, со щек у нее посыпалась пудра. Я стоял, не глядя на даму, изобразив на лице полнейшее равнодушие. Мне уже говорили, что женщины в Америке чуть что зовут полицейского. "Think!" - было написано в лифте на дощечке красного дерева; дощечка висела над гневно покачивавшимися желтыми кудряшками дамы и над неподвижным гнездом с выводком ласточек. В кабинах лифта я всегда начинаю нервничать. В них нет запасного выхода, и убежать из кабины трудно. [52] В молодости я любил одиночество. Но годы преследований и скитаний приучили меня бояться его. И не только потому, что оно ведет к размышлениям и тем самым нагоняет тоску. Одиночество опасно! Человек, который постоянно скрывается, предпочитает быть на людях. Толпа делает его безымянным. Он перестает привлекать к себе внимание. Я вышел на улицу. И мне показалось, что тысячи безымянных друзей приняли меня в свой круг. Улица была распахнута настежь, и на каждом шагу я различал входы и выходы, закоулки и проулки. А главное, на улице была толпа, в которой можно было затеряться. - Сами того не желая, мы волей-неволей переняли мышление и логику преступников, - сказал я, обедая с Каном в дешевом кафе. - Вы, может быть, меньше, чем другие. Ведь вы наступали, отвечали ударом на удар. А мы только и делали, что подставляли спину. Как вы считаете, это пройдет? - Страх перед полицией - навряд ли. Он вполне закономерен. Все порядочные люди боятся полиции. Страх этот коренится в недостатках нашего общественного строя. А другие страхи... Это зависит от нас самих. И скорее всего, страхи пройдут именно здесь. Америка создана эмигрантами. И каждый год тысячи людей получают здесь гражданство. - Кан засмеялся. - Ну и нравы в Америке! Достаточно ответить утвердительно на два вопроса, чтобы прослыть хорошим парнем... "Любите ли вы Америку?" - "Да, это самая замечательная страна на свете". - "Хотите ли вы стать американцем?" - "Да, конечно, хочу!" И вот вас уже хлопают по плечу и объявляют своим в доску. Я вспомнил адвоката, от которого только что вернулся. - Не скажите. И в Америке бывают свои кукушки! - Что? - удивился Кан. Я рассказал ему о заключительном эпизоде моей встречи с адвокатом. - Этот тип обращался со мной как с прокаженным, - сказал я. [53] Кан не на шутку развеселился. - Ай да кукушка! - смеялся он. - Но ведь адвокат потребовал с вас всего пятьсот долларов. Таким способом он принес свои извинения! А как вам нравится пицца? - Очень нравится. Не хуже, чем в Италии. - Лучше, чем в Италии, Нью-Йорк - итальянский город. Кроме того, он испанский город, еврейский, венгерский, китайский, африканский и исто немецкий. - Немецкий? - Вот именно! Попробуйте сходить на Восемьдесят шестую улицу; там полным-полно пивных погребков "Гейдельберг", закусочных "Гинденбург", нацистов, немецко-американских клубов, гимнастических обществ и певческих ферейнов, исполняющих кантату "Ура герою в лавровом венце". И в каждом кафе есть столики для постоянных посетителей с черно-бело-красными флажками. Не подумайте худого! Не с черно-красно-золотыми, а именно с черно-бело-красными (1). - Без свастики? - Свастику на всеобщее обозрение не выставляют. В остальном американские немцы часто хуже тамошних. Живя вдали от Германии, они видят обожаемую родину-мать сквозь сентиментальный розовый флер, хотя в свое время покинули ее, потому что она обернулась для них злой мачехой, сказал Кан насмешливо. - Советую вам послушать, как на этой улице разглагольствуют о патриотизме, пиве, рейнских мелодиях и чувствительности фюрера. Я взглянул на него. - Что случилось? - спросил Кан. - Ничего, - с трудом произнес я. - И все это здесь существует? - Американцам на все наплевать. Они не принимают такие штуки всерьез. Несмотря на войну. - Несмотря на войну, - повторил я. Слово "война" здесь просто не звучало. Эта страна была отделена от своих войн океаном и половиной зем- ----------------------------------------(1) Черно-бело-красный флаг - флаг кайзеровской Германии, а черно-красно-золотой - флаг Веймарской республики. [54] ного шара. Ее границы нигде не соприкасались с границами вражеских государств. Эту страну не бомбили. И не обстреливали. - Войны заключаются в том, что армии переходят через границы и вступают на территории соседних стран, на территории врага. Где эти границы? В Японии и в Германии? Война кажется здесь ненастоящей. Ты видишь солдат, но не видишь раненых. Наверное, они остаются там. Или, может, их вообще у американцев не бывает? - Бывают. И убитые тоже. - Все равно это ненастоящая война. - Настоящая! Самая настоящая! Я посмотрел на улицу. Кан проследил за моим взглядом. - Ну, что скажете: город все тот же? Он не изменился после того, как вы сильно продвинулись в английском? - Как сказать! В первые дни он был для меня картиной или пантомимой. Теперь обрел реальность: в нем обозначились выпуклости и впадины. Город заговорил, и кое-что я уже улавливаю. Но не так много. Это еще усугубляет ощущение нереальности. Раньше каждый таксист казался мне сфинксом, а продавец газет - мировой загадкой. По сию пору я вижу в каждом официанте маленького Эйнштейна. Правда, этого Эйнштейна я понимаю. Если, конечно, он не рассуждает в данный момент о физике и математике. Но волшебство сохраняется только до тех пор, пока тебе ничего не надо. Когда тебе что-нибудь требуется, сразу возникают трудности. Очнувшись от своих философских грез, я скатываюсь до уровня школьника, отставшего от своих сверстников. Кан заказал двойную порцию мороженого. - Pistachio and lime!(1) - крикнул он вдогонку официантке. Мороженое Кан заказывал уже во второй раз. - В Америке есть семьдесят два сорта мороженого, - сообщил он с мечтательным выражением лица. - Ко- ----------------------------------------(1) фисташковое и лимонное (англ.). [55] нечно, не в этой закусочной, в больших кафе Джонсона и в аптеках. Приблизительно сорок сортов я уже перепробовал. Эта страна - рай для любителей мороженого! Между прочим, это разумное государство посылает своим солдатам, которые сражаются против японцев возле каких-то коралловых рифов, корабли, набитые мороженым и бифштексами. Кан поглядел на официантку так, словно она несла в руках чашу Святого Грааля. - Фисташкового мороженого у нас нет, - сказала официантка. - Я принесла вам мятное и лимонное. О'кей? - О'кей. Официантка улыбнулась. - Какие здесь аппетитные женщины, - сказал Кан, - аппетитные, как все семьдесят два сорта мороженого, вместе взятые. Треть своих доходов они тратят на косметику. Кстати, иначе их не возьмут на работу. Пошлые законы человеческого естества не принимают здесь в расчет. Все обязаны быть молодыми. А если молодость ушла, ее возвращают искусственным путем. Внесите это наблюдение в вашу главу о нереальном мире. Голос Кана успокаивал. Беседа журчала как ручеек. - Вы, конечно, знаете "Apres-midi d'un Fawne" (1), - сказал Кан. Переиначив Дебюсси, можно сказать, что здесь вкушают "послеполуденный отдых" любители мороженого. Для нас такой отдых - целительный бальзам. Он излечивает больную душу. Правильно? - В антикварной лавке мне приходится переживать нечто другое: "послеполуденный отдых" китайского мандарина незадолго до того, как его обезглавят. - Проводите лучше свои послеполуденные часы с какой-нибудь американочкой. Вы поймете ровно половину того, что она будет лепетать, и, не напрягая особенно воображения, вернетесь в золотые дни своей бестолковой юности. Все, что человек не понимает, окутано для него тайной. Ваш житейский опыт не рассеет этих чар, вас спасет недостаточное знание языка. Глядишь, - ----------------------------------------(1) "Послеполуденный отдых фавна" (франц.) - произведение французского композитора Дебюсси. [56] и вам удастся претворить в жизнь одну из человеческих фантазий, так сказать, малого формата - еще раз пережить былое, уже обладая мудростью зрелого человека и вновь возвращенной восторженностью юности. - Кан засмеялся. - Не упускайте случая! Каждый день вы что-нибудь да теряете. Чем больше знакомых слов, тем меньше очарования. Еще сейчас любая здешняя женщина для вас заморское диво, экзотическое и загадочное. Но с каждым новым словом, которое вы заучиваете, диво приобретает все более зримые черты домохозяйки, ведьмы или красавицы с конфетной коробки. Храните, как лучший дар судьбы, свой нынешний возраст, оставайтесь подольше десятилетним школьником. К сожалению, вы быстро состаритесь - уже через год вам стукнет тридцать четыре. - Взглянув на часы, Кан подозвал официантку в фартуке с голубыми полосками. - Последнюю порцию! Ванильного. - У нас есть еще миндальное. - Тогда и миндального. И один шарик малинового! - Кан посмотрел на меня. - Я тоже осуществляю мечту своей юности. Только еще более примитивную. Заказываю столько мороженого, сколько душе угодно. Здесь я впервые в жизни имею эту возможность. Для меня она - символ свободы и беззаботности. А это, как известно, понятия, в которые мы там, за океаном, уже перестали верить. В какой форме мы здесь обрели и то и другое, это уже не важно. Прищурившись, я смотрел на пыльную улицу, на сплошной поток автомобилей. Рокот моторов и шуршание шин сливались в один монотонный гул, который усыплял меня. - А пока? Что бы вы хотели делать? - спросил Кан, помолчав немного. - Ни о чем не думать, - сказал я. - И как можно дольше. Лоу-старший спустился ко мне в подвал, который шел под улицей. Он держал в руках бронзовую скульптуру. - Как вы считаете - что это? [57] - А чем это должно быть? - Бронзой эпохи Чжоу. Или даже Тан. Патина выглядит неплохо. Правда? - Вы купили эту скульптуру? Лоу ухмыльнулся. - Без вас не стал бы. Мне ее принес один человек. Он ждет наверху в лавке. Просит за нее сто долларов. Отдаст, стало быть, за восемьдесят. По-моему, дешево. - Слишком дешево, - сказал я, рассматривая скульптуру. - Этот человек - перекупщик? - Не похоже. Молодой парень, уверяет, что получил скульптуру в наследство, а теперь нуждается в деньгах. Она - настоящая? - Да, это китайская бронза. Но не эпохи Чжоу или Тан. Скорее, периода Тан или еще более позднего - Сун или Мин. Копия эпохи Мин, подражание более древней скульптуре. Причем подражали не так уж тщательно. Маски Дао-дзы выполнены не точно, да и спирали сюда не подходят - они получили распространение лишь после династии Хань. И в то же время декор - копия декора эпохи Тан, сжатый, простой и сильный. Однако если бы изображение росомахи и основной орнамент относились к тому же периоду, они были бы значительно яснее и четче. Кроме того, в орнаменте попадаются сравнительно мелкие завитушки, которых на настоящей древней бронзе не встретишь. - А как же патина? Она ведь очень красивая! - Господин Лоу, - сказал я. - Можете не сомневаться, это довольно древняя патина. Но на ней не видно малахитовых прожилок. Вспомните, что китайцы уже в эпоху Хань копировали и закапывали в землю скульптуры эпохи Чжоу. Патина у них всегда была отменная, хотя сама вещь не обязательно создавалась в эпоху Чжоу. - Какая цена этой бронзе? - Долларов двадцать - тридцать. Но в таких вещах вы понимаете лучше, чем я. - Хотите подняться со мной? - спросил Лоу; в голубых глазах его появился кровожадный блеск. - Мне обязательно идти? - Разве вам это не доставит удовольствия? [58] - Что именно? Вывести на чистую воду мелкого мошенника? Зачем? К тому же я не думаю, что он мошенник. Кто в наше время разбирается в древней китайской бронзе? Лоу бросил на меня быстрый взгляд. - Ну, ну! Прошу без намеков, господин Росс. Размахивая руками, толстяк затопал по лестнице в лавку, - он был маленького роста, кривоногий и очень энергичный. Лестница подрагивала под его шагами, со ступенек летела пыль. Какое-то время я видел только развевающиеся брючины и ботинки: туловище моего хозяина уже было в лавке. В это мгновение мне показалось, что передо мной не Лоу-старший, а круп театральной лошадки. Через несколько минут ноги появились снова. А потом я узрел и бронзовую скульптуру. - Купил! - сообщил мне Лоу. - Купил за двадцать долларов. Мин в конце концов тоже не так плохо. - Безусловно, - согласился я. Я знал, что Лоу купил эту бронзу только из желания показать, что и он кое-что смыслит в своем деле. Пусть не в китайском искусстве, зато в купле-продаже. Теперь толстяк внимательно наблюдал за мной. - Долго вы еще собираетесь здесь работать? - спросил он. - Всего? - Да. - Это зависит от вас. Хотите, чтобы я сматывал удочки? - Нет, нет. Но держать вас вечно мы тоже не можем. Вы ведь скоро кончите? Чем вы занимались раньше? - Журналистикой. - Разве нельзя к этому вернуться? - С моим знанием английского? - Вы уже совсем неплохо болтаете по-английски. - Помилуй Бог, господин Лоу! Я не могу написать простого письма без ошибок. Лоу задумчиво почесал лысину бронзовой фигуркой. Если бы бронза была эпохи Чжоу, он, наверное, обращался бы с нею более почтительно. [59] - А в живописи вы тоже смыслите? - Самую малость. Так же, как в бронзе. Он усмехнулся. - Лучше, чем ничего. Придется мне пораскинуть мозгами. Может быть, кто-нибудь из моих коллег нуждается в помощнике. Правда, в делах сейчас застой. Вы это сами видите по нашей лавке. Но с картинами ситуация несколько иная. В особенности с импрессионистами. А уж старые полотна сейчас совершенно обесценены. Словом, посмотрим. Лоу снова грузно затопал по лестнице. До свидания, подвал, сказал я мысленно. Некоторое время ты был для меня второй родиной, темным прибежищем. Прощайте, позолоченные лампы конца девятнадцатого века, прощайте, пестрые вышивки 1890 года и мебель эпохи короля-буржуа Луи Филиппа, прощайте, персидские вазы и легконогие китайские танцовщицы из гробниц династии Тан, прощайте, терракотовые кони и все другие безмолвные свидетели давно отшумевших цивилизаций. Я полюбил вас всем сердцем и провел в вашем обществе мое второе американское отрочество - от десяти лет до пятнадцати! Ahoi u evoel Представляя против воли одно из самых поганых столетий, я и приветствую вас! И при этом чувствую себя запоздавшим и безоружным гладиатором, который попал на арену, где кишмя кишат гиены и шакалы и почти нет львов. Я приветствую вас как человек, который намерен радоваться жизни до тех пор, пока его не сожрут. Я раскланялся на все четыре стороны. И благословил антикварную рухлядь справа и слева от меня, а потом взглянул на часы. Мой рабочий день кончился. Над крышами домов алел закат, и редкие световые рекламы уже начали излучать мертвенное сияние. А из закусочных и ресторанов по-домашнему запахло жиром и луком. - Что здесь такое стряслось? - спросил я Меликова, придя в гостиницу. - Рауль решил покончить с собой. - С каких это пор? - С середины сегодняшнего дня. Он потерял Кики, который вот уже четыре года был его другом. [60] - В этой гостинице без конца плачут, - сказал я, прислушиваясь к сдерживаемым рыданиям в плюшевом холле, которые доносились из угла, где стояли кадки с растениями. - И почему-то обязательно под пальмами. - В каждой гостинице много плачут, - пояснил Меликов. - В отеле "Ритц" тоже? - В отеле "Ритц" плачут, когда на бирже падает курс акций. А у нас, когда человек внезапно осознает, что он безнадежно одинок, хотя до сих пор не хотел этому верить. - Кики попал под машину? - Хуже. Обручился. Для Рауля - это трагедия. Женщина! Исконный враг! Предательство! Оскорбление самых святых чувств! Лучше б он умер. - Бедняги гомосексуалисты! Им приходится сражаться сразу на двух фронтах. Против мужчин и против женщин. Меликов ухмыльнулся. - До твоего прихода Рауль обронил немало цепных замечаний насчет слабого пола. Самое неизощренное из них звучало так: отвратительные тюлени с ободранной кожей... Хорошо, что ты пришел. Надо водворить его в номер. Здесь внизу ему не место. Помоги мне. Этот парень весит сто кило. Мы подошли к уголку с пальмами. - Он вернется, Рауль, - прошептал Меликов. Мы тщетно пытались оторвать Рауля от стула. Он оперся о мраморный столик и продолжал хныкать. Меликов снова начал взывать к нему. После долгих усилий нам удалось, наконец, приподнять его! Но тут он наступил мне на ногу. Стокилограммовая туша! - Осторожней! Чертова баба! - заорал я. - Что? - То самое! Нечего распускать нюни! Старая баба! - Я - старая баба? - возмутился Рауль. От неожиданности он несколько пришел в себя. - Господин Росс хотел сказать совсем не то, - успокаивал его Меликов. [61] - И вовсе нет. Я хотел сказать именно то. Рауль провел ладонью по глазам. Мы смотрели на него, ожидая, что он сейчас истерически завизжит. Но он заговорил очень тихо. - Я - баба? - Видно было, что он смертельно оскорблен. - Этого он не говорил, - соврал Меликов. - Он сказал - как баба. Мы без особого труда довели его до лестницы. - Несколько часов сна, - заклинал Меликов. - Одна или две таблетки секонала. Освежающий сон. А после - чашка крепкого кофе. И вы увидите все в ином свете. Рауль не отвечал. - Почему вы нянчитесь с этим жирным кретином? - спросил я. - Он наш лучший постоялец. Снимает двухкомнатный номер с ванной.
   VI
   Я бесцельно бродил по улицам, боясь возвращаться в гостиницу. Ночью я видел страшный сон и пробудился от собственного крика. Мне и прежде часто снилось, что за мной гонится полиция. Или же меня мучили кошмары, которые мучили всех эмигрантов: я вдруг оказывался по ту сторону немецкой границы и попадал в лапы эсэсовцев. Это были сны, вызванные отчаянием: шутка ли, из-за собственной глупости оказаться в Германии. Ты просыпался с криком, но потом, осознав, что по-прежнему находишься в Нью-Йорке, выглядывал в окно, видел ночное небо в красных отсветах и снова осторожно вытягивался на постели: да, ты спасен! Однако сон, который я видел сегодня ночью, был иной - расплывчатый, навязчивый, темный, липкий, как смола, и нескончаемый... Незнакомая женщина, растерянная и бледная, беззвучно взывала о помощи, по я не мог ей помочь. И она медленно погружалась в вязкую трясину, в кашу из дегтя, грязи и запекшейся крови, погружалась, обратив ко мне окаменевшее лицо. [62] Я видел немую мольбу в ее испуганных белых глазах, видел черный провал рта, к которому подползала темная липкая жижа. А потом вдруг появились "коммандос". Я увидел вспышки выстрелов, услышал пронзительный голос с саксонским акцентом, увидел мундиры, почуял ужасный запах смерти, тления и огня, увидел печь с распахнутыми дверцами, где полыхало яркое пламя, увидел растерзанного человека, который еще двигался, вернее, шевелил рукой, всего лишь одним пальцем; увидел, как палец этот очень медленно согнулся и как другой человек растоптал его. И тут же раздался чей-то вопль, вопли обрушились на меня со всех сторон, отдаваясь гулким эхом... Я остановился у витрины, но не замечал ничего вокруг. Только спустя некоторое время я понял, что стою на Пятой авеню перед ювелирным магазином "Ван Клееф и Арпельс". В непонятном страхе я убежал из лавки братьев Лоу, ибо подвал антикваров напомнил мне сегодня в первый раз тюремную камеру. Я инстинктивно искал общества людей, хотел очутиться на широких улицах. Так я попал на Пятую авеню. Теперь я не отрывал взгляда от диадемы, некогда принадлежавшей французской императрице Евгении. При электрическом свете бриллиантовые цветы диадемы, покоившиеся на черном бархате, ослепительно сверкали. По одну сторону от нее лежал браслет из рубинов, изумрудов и сапфиров, по другую - кольца и солитеры. - Что бы ты выбрала из этой витрины? - спросила девица в красном костюме свою спутницу. - Сейчас самое модное - жемчуг. В свете носят только жемчуг. - Искусственный или настоящий? - И тот и другой. Черное платье с жемчугом. Только это считается шиком в высшем обществе. - По-твоему, Евгения не принадлежала к высшему обществу? - Когда это было! - Все равно, от этого браслета я не отказалась бы, - сказала девица в красном. - Чересчур пестро, - отрезала ее спутница. [63] Я двинулся дальше. Время от времени я останавливался у табачных лавок, у обувных магазинов и магазинов фарфора или у гигантских витрин модных портных, перед которыми толпа зевак пожирала глазами каскады шелка, переливавшегося всеми цветами радуги. Я смешивался с толпой зевак и сам пожирал глазами витрины, жадно прислушиваясь и ловя обрывки фраз, как рыба, выброшенная из воды, ловит ртом воздух. Я проходил сквозь эту вечернюю сумятицу жизни, желая слиться с людским потоком, но поток не принимал меня. Куда бы я ни шел, меня сопровождала белесая тень, подобно тому, как Ореста сопровождало далекое завывание фурий. Сперва я хотел разыскать Кана, но потом раздумал. Я не желал видеть никого, кто напоминал бы мне прошлое. Даже Меликова. Избавиться от сегодняшнего ночного кошмара было трудно. Обычно при дневном свете сны выцветали и рассеивались, через несколько часов от них оставалось лишь слабое, похожее на облачко воспоминание, с каждой минутой оно бледнело, а потом и вовсе исчезало. Но этот сон, хоть убей, не пропадал. Я отгонял его, он не уходил. Оставалось ощущение угрозы, мрачной, готовой вот-вот сбыться. В Европе я редко видел сны. Я был поглощен одним желанием - выжить. Здесь же я почувствовал себя спасенным. Между мной и прошлой жизнью пролег океан, необъятная стихия. И во мне пробудилась надежда, что затемненный пароход, который словно призрак пробрался между подводными лодками, навсегда ускользнул от теней прошлого. Теперь я знал, что тени шли за мной по пятам, они заползали туда, где я не мог с ними справиться, заползали в мои сны, в мое подсознание, громоздившее каждую ночь причудливые миры, которые каждое утро рушились. Но сегодня эти призрачные миры не хотели исчезать, они окутывали меня, подобно липкому мокрому дыму - от этого дыма мурашки бегали у меня по спине, - подобно отвратительному, сладковатому дыму. Дыму крематориев.