— Что за шерсть, что за хвост! — вспоминает Копоул свою неверную лису, свое прошлое семейное житье-бытье.
   А неукротимые звери — соседи Копоула — куцый волк, который волк хвостом в проруби рыбку ловил, да с отрубленной лапой медведь, который медведь к старику и старухе по ночам приходил, пел свою страшную медвежью песню, — волк и медведь сами на старости лет и недолуки и неудаковы. Волк еще хорошо языком ищет соринки в глазах, но о хвосте успел позабыть, а медведь, хоть и не прочь спеть свою страшную песню, да не страшно нисколько, и не забьет косолапый вола, как бывало, не закусит зайцем, как бывало.
   Сойдутся свирепые неукротимые звери из своих заброшенных лубяных и ледяных избушек к Коту для совета и знай одно себе: дружно Копоулу подхрапывают.
   Который ворон летает за море и приносит живую и мертвую воду, вещий за все зимовье — от ноября до февраля — даже ни разу не каркнул и только на Наума — в именинный кошачий праздник показался в Кощеевом царстве: сам пришел в гости к коту Копоулу.
   А который кузнец Требуха сковал Бабе-Яге тонкий голос, еще третьего года пирогами объелся и приказал долго жить после Никольщины.
   Не надо Копоулу колдовской неодолимой защиты.
   Глаза Алалея и Лейлы — не злые, не сглазят.
   — А кто вас знает! — говорил Копоул, принимая слова их в досаду, и сам крепко держался за лапу слепого крота.
 
   Расседает земля от мороза.
   Тяжки и плящи морозы.
   В чистом поле белеют снега. И лишь ель и сосна зеленят белую зиму.
   А в метельные ночи старый черт закрывает месяц косматою шапкой, и метель, набрав снега, размахнется комом и пустит в окошко.
   От ноября до февраля — волчье темное время.
   Стучат зубами голодные волки.
   — Копоул Копоулыч, не косоурьтесь, расскажите-ка сказку! — просит Лейла.
   И знает Копоул, знает и перезнает много всяких докук и балагурья, да чуфырится: как можно, ведь тысячу и одну ночь терся кот в коленях у Шехерезады, когда рассказывала Шахриару сказки Шехерезада!
   — Это ни к чему не поведет, это, похоже, не выйдет! — вот и весь сказ Копоула: и на речи не ставится и на сговор не сдается.
   Скуки ради ходят Алалей и Лейла из горницы в горницу, смотрят в окно. И сколько раз, провожая студеные дни, нетерпеливые, они пересчитывали лысых, чтобы на двенадцатого лысого мороз пересел. Не слушал мороз Алалея и Лейлы: нагуляется по двору, засядет и сидит трескун на Кощеевом озере, выставит ветру свой красный нос.
 
   Расседает земля от мороза.
   Тяжки и плящи морозы.
   Кует зима звездный небесный свод.
   Днем, как и ночью, норовил Кот поспать, похрапеть, поваляться, позевать, потянуться, и уж ты от Кота ничего не добьешься — ни за холодную воду. Но нападал добрый стих: вдруг раздобрится Кот, поведет долгим усом, — и начинается сказка, ладно удуманная, хорошо улаженная, зимняя копоулова сказка.

Упырь[244]

   Не ведьма Дундучиха застилает на ночь стол скатертью, не ступой закостила наброжая — кроет землю белый снег, летят-падают хлопья надранными лохмотьями, воет, вьется вьюга, выбухает вихорь, метет метель-поземелица, закуделила.
   Третий день и грустна и печальна коротает дни в серебряном тереме царевна Чучелка.
   Третий день, как печален и грустен уехал царевич Коструб за Лукорье.
   За морем Лукорье, там реки текут сытовые, берега там кисельные, источники сахарные, а вырии-птицы[245] не умолкают круглый год.
   Полпути не проехал царевич, занемог в дороге и помер. И в чужом краю его схоронили.
   Вот среди ночи слышит царевна, под окном кто-то кличет:
   — Чучелка, Чучелка, отвори!
   Вся зарделась царевна: узнала Коструба.
   Думает царевна: «Это он, это жених, царевич вернулся с дороги!» Встала. Отворила.
   — Бери свои белые платья, жемчуг. Я в чужом краю завоевал себе землю, мой подземный дворец краше Лукорья.
   Надела Чучелка белые платья, жемчуг. Спешит на крыльцо.
   А он ее за руку и на коня.
   Взвился конь и помчались.
   Мчатся. Мчится царевич с царевной. Страх змеей заползает на сердце: видит царевна, под нею не конь, таких не бывает, а ветер.
   Ветер-вихорь несет их сквозь темные леса, сквозь мхи и болота — ржавцы болота в шары-бары — пустое место.
   Поравнялись с церковью, повернули на кладбище.
   Тут конь исчез.
   И вдвоем остались они над могилой: царевич Коструб и царевна. А в могиле чернеет из-под снега дыра.
   — Вот мои земли, там мой дворец, там мы отпразднуем свадьбу: дни будут вечны и пир наш веселый без печали, без слез… — полезай!
   — Нет, — отвечает царевна, — я дороги не знаю, ты — наперед, я — за тобою.
   Послушал царевич царевну, пропал в могиле.
   И одна осталась царевна над черной дырой. Сняла с себя платья — да в могилу.
   — На же, тяни за собою. Вот белые платья, вот жемчуга! — и, сбросив в могилу все до сафьянных сапожков, заткнула дыру, да бежать без дороги по снегу, сама не знала куда.
   Летела царевна, летела — вдалеке огонек мелькает — прытче бежит. Добежала, смотрит: изба — одна одинока изба стоит среди поля. Бросилась к двери, вломилась в сени, да в горницу…
   Мертвец на лавке лежит, больше нет никого, и светит свеча.
   Царевна со страха на печку, забилась в угол, сидит тихонько.
   А там на кладбище, а там на могиле обманутый вышел из гроба царевич. Созвал Коструб мертвецов и полетел с мертвецами вслед по царевну.
   Прилетел до избы, кричит через окно:
   — Мертвец, отвори мертвецу! Будем с живым пир пировать!
   Зашевелился мертвец: то ногой, то рукой поведет. А потом с лавки как встал и пошел, дверь отворил.
   И нашло мертвецов полным-полна изба. Окружили печь, кличут царевну:
   — Вылезай, вылезай — будем пир пировать!
   — У меня нет рубашки и сафьянных сапожков, принесите мне: там они на могиле! — говорит мертвецам царевна.
   Посылает царевич мертвеца на могилу.
   И вернулся мертвец, принес и рубашку и сапожки.
   И опять кличут царевну.
   А она им: то, говорит, рукавичек нет, то платка у нее нет, то пояса…
   Но мертвецы ей все из могилы достали: все платья, весь жемчуг до последней крупинки.
   Кличут царевну:
   — Вылезай, вылезай — будем пир пировать!
   И надела царевна белые платья, жемчуг, — вышла. Вышла царевна. И в кругу мертвецов замерла.
   А! как обрадован мертвый живому!
   — Я тебе верен за гробом, — целовал царевну мертвый царевич, и с поцелуем живая кровь убывала — теплая кровка текла в его холодные синие жилы.
   Третьи петухи пропели — мертвецы разлетелись по темным могилам, там, в могилах, облизывали красные губы.
   Не вернулась царевна в свой серебряный терем. Нашли Чучелку утром — белая, как белый снег, без единой кровинки, далеко в чистом поле в мертвецкой избе.
 
   Вьется вьюга и воет, валит и, опрокидывая, руша, сбивает с ног. Разворотила, нелегкая, дубья-колодья, замела дверь, засыпала окна — хоронит серебряный Чучелкин терем.
   Холодна зима — белый снег.

Сон-трава[246]

   Дождались весенней поры. Уходила зима. А была она долгая и суровая — снег по пазуху. Наступили первые теплые дни.
   Ясных дней еще нет. Ясный Яр не отомкнул еще неба. Огненный, разбудил Яр черную землю.
   И пусть свистит в поле ветер, пусть свистом зовет зима снег на помощь! Снег тает в поле, и раз от раза темнеет река.
   Вздуется лед, тронется река — грозно Яр разомкнет горячее небо — поплывет река, и, широкая, зашумит она, как грозовое небо.
   — Руки наши крепки, глаза видят ясно, и мы поплывем! — повторяет за Алалеем верная Лейла.
   Они на воле. Так они рады весеннему первому дню.
   Они на воле, они встретили первый цветок.
 
   Как печален и грустен первый весенний цветок!
   Сон-трава — синеглазый подснежник — глядела печально, и на тяжелых темных ресницах горела слезинка.
   Что огорчает ей сердце? Ждет ли кого? Или нет никого, кто бы утешил печальное сердце?
   У цветов есть мать, у Сон-травы — мачеха. Разбудит Яр землю. Проснется земля. Но еще спят под землею и трава и цветы.
   «Просыпайся, иди на землю, там светло, там все твои браться и сестры, там играют птицы!» — скажет мачеха нелюбимой синеглазой сиротке.
   И, послушная, она выйдет на землю одна, без братьев и сестер, одна из-под снега. Еще спят под землей и трава и цветы.
   Ее в колыбели никто не баюкал, ее на руках никто не нянчил, ее ласковым словом никто не забавил…
   Печально и грустно стоит Сон-трава — синеглазый подснежник.
 
   В тихом вечере тихим полетом плывут по теплому небу перелетные птицы.
   Птицы все прилетят в свои гнезда. И выйдет из леса медведь. И закукует горькая кукушка.
   — Руки наши крепки, глаза видят ясно, и мы полетим! — повторяет за Алалеем верная Лейла.
   Они на воле. Так они рады весеннему дню.
   И синеглазая Сон-трава печально глядит на них.
   — Ты, сестрица, дождешься солнца! — сказала ей Лейла, и далеко разносился ее голос по воле: — Солнце, солнышко, выгляни, высвети! Солнце, солнышко!

Верба[247]

   Уж заря, золотясь, осыпается розами в реку.
   Отошли дни потемы[248], потухли всполохи[249].
   Уж по заре златорукое солнце возносит руки над миром, зарное[250], нет ему белого облака, чтобы закрыться, захватить все небо.
   Небо обняло землю, горячо обнимает.
   И земля принялась за свой род.
 
   Первая — Верба. Верба, еще из-под снега распушив свои алые гибкие лозы, тихо подымает веки, и седые пушистые вии озолотились слезами.
   И куда ни пойдешь, и куда б ни взглянул, встретишь вестницу мая — печальную Вербу.
 
   «Я, последний и самый любимый, рожденный в Купальскую ночь[251], расскажу тебе, Лейла, о моей матери Вербе.
   Моя речь невнятна, — я очень долго молчал, мои слова странны, — я очень стар.
   Я не помню, как это было, — мои руки сухи, мои пальцы вялы, а у моей матери руки были влажны и пальцы крепки.
   У меня было много братьев, сестер, сестер-братьев, все они были старше и разбрелись по земле, кочуя до самого края. Их было так много, их было больше, чем звезд на небе.
   Я помню — мои ноги быстры и легки, как крылья, а во лбу свети-цвет[252] купалы. «Ты засвети свой цвет, Купало!» — сказала мне мать.
   Я помню — мы шли искать новую землю: на старой нам стало тесно. Мы шли долго в ночи, раскапывали пальцами землю — гадали о будущих днях. Черная, сбросив белые снеги, земля лежала под нами и, тая, дымилась, а в ее черном сердце зависть свивала гнездо.
   Моя мать сильна и всех прекрасней. И пускай после мая знойные дни и жгучие вихри, и пускай по болотам в полночь, заманивая путников в гибель, сверкают огни-одноглазы, и полднем Полудницы[253] летят в пыли вихрей, и пускай, чуя мертвых, вопит Карина[254], и пускай несет темная Желя[255] погребальный пепел в своем пылающем роге, — моя мать сильна и всех прекрасней.
   И на земле цветов было меньше, чем моих братьев, и на земле лесу было меньше, чем моих сестер, и на земле рек-озер было меньше, чем моих сестер-братьев.
   Я не помню, как это было — а как всходить заре на гору, перед рассветом, мы вступили в болото, и вот черные руки вдруг поднялись из земли и крепко охватили мать под грудь сзади и, обняв, повлекли ее в топь за собою…
   Я не помню, как это было, — я стою на краю трясины и кличу и зову мою мать: «Где найду я новую землю!» — И кличу братьев: «Где найду я мать!»
   А под землею глубоко я вижу, горят, как свечи, глаза. А мать стоит — не мать, печальная верба».

Радуница[256]

   К нам! — торопитесь, весенние ветры!
   Грачи прилетели, пробила лед щука[257], вскрылись реки, идут, говорливые, и распушилась верба.
 
Эй, ты — весна!
Ой, лелю, лелю весна![258]
 
   Уж прошумели грозолетные тучи, неразгонные дождем пролились студеницы[259].
   И ударило молотом в камень, в зеленый дуб прямо под корень.
 
Эй, ты — весна!
Ой, лелю, лелю весна!
 
   По теплому небу алым развоем[260] наливается роза-заря.
   Алый вечер угас, темная Стрига тьму собирает для ночи.
   Ночь кипит, весенняя — распущены темные косы. А куда ни взглянешь — звезды.
   Но моя душа полней печалью.
 
Эй, ты — весна!
Ой, лелю, лелю, весна!
 
   К нам! — торопитесь, весенние ветры!
   Уж восходит из недр ночи красное Солнце, разрываются тяжкие цепи, — низвергается Стрига.
   И несутся весенние ветры из вечного лета, несут, колыхая, на крыльях семена лесу и полю, а сердцу любовь, и навевают горячую в сердце.
 
Эй, ты — весна!
Ой, лелю, лелю, весна!
 

Каменная баба[261]

   Ушла зима с морозами, с трескучими…
   Взошло солнце, согнало снеги.
   Пошла вода вольная, полноводная. Подмыла сучки, ветки, отросточки.
   Весна приехала.
   Весна-красна в аржаном колосе на сохе, на овсяном снопу, веселая, привезла ясные дни, частый дождь, зеленую траву.
   Приударил дождь.
   И раскинулись кусты, вошли ручьи в русла, зазеленели луга.
   Пойте, птицы, и вечером и утром, — всем нам веселье!
 
   Алалей и Лейла качались на качелях, мылись громовой водой, прыгали через костер. Ветер, вода и огонь их сохранят.
   И уж им не сиделось на месте у Копоула в Кощеевом царстве: манил лес, поле, дорога.
   — Будь здоров, Копоул Копоулыч, спасибо тебе за зимний приют: будем помнить твою ледяную горку, блины и вечера, когда рассказывал ты сказки.
   — Моряне, не забудьте, кланяйтесь, как попадете на Море-Океан, её в волнах видно! — прокурлыкал Копоул на прощанье: седой кот на огороде копался, капусту да лук садил.
   И снова пошли они в путь.
 
   От кургана к кургану их вела ковылевая степь, шелковая, колыхалась волною. Ночью месяц светил, освещая дорогу.
   По небесному краю раскрывалось синее море и, разлившись широким-широко, улетало, как лебедь. Попадались верблюды: угрюмо и молча шел верблюд за верблюдом… И пробегали стада белых овец, порошили, как снег, зеленую степь.
   — Эту ночь не пойдем, Алалей, заночуем тут у кургана возле той вон Каменной Бабы!
   Вышли звезды, пустились по весеннему небу искать золотые ключи от восхожей зари. В тихом сне приумолкла земля.
 
   Баба смотрит в ночь. Они смотрят на Бабу.
   — Что ты, Баба? Что ты смотришь? Что ты знаешь?
   — Я баба не простая, я Каменная Баба, — провещалась Баба, — много веков стою я в вольной степи. А прежде у Бога не было солнца на небе, одна была тьма, и все мы в потемках жили. От камня свет добывали, жгли лучинку. Бог и выпустил из-за пазухи солнце. Дались тут все диву, смотрят, ума не приложат. А пуще мы, бабы! Повыносили мы решета, давай набирать свет в решета, чтобы внести в ямы. Ямы-то наши земляные без окон стояли. Подымем решето к солнцу, наберем полным-полно света, через край льется, а только что в яму — и нет ничего. А Божье солнце все выше и выше, уж припекать стало. Притомились мы, бабы, сильно, хоть света и не добыли. А солнце так и жжет, хоть полезай в воду. Тут и вышло такое — начали мы плевать на солнце. И превратились вдруг в камни.
   Высокая шапка на Бабе закачалась, а руки, сложенные на животе, поднялись к высохшей каменной груди.
   — Да вот тоже, непоседы вы, все-то бродите, знаю вас, не впервой вас вижу: с Волхом[262] рыскали, помню… В Духов день земля именинница, не скачите вы в зеленый день, не кувыркайтесь, не стучите, а встаньте рано да поцелуйте мать нашу землю, поздравьте! Да еще животных, скотов не обижайте, коней, оленей кормите, поите, приглядайте…
   — Баба, баба! Скажи нам, ты нас видела, ты нас знаешь, скажи нам, где лежит Море… дойдем мы до Моря-Океана?
   Но Баба ничего не сказала. Баба смотрела в ночь.
   А по небу звезды серебром висли — искали ключи.

Лужанки

   Три белоснежные ветровы сестры — Буря, Вьюга и Метель простились с любимым братом Вихрем и ушли за море в скалы до зимних студеных дней.
   Гром прогремел, ударил гром в источник до дна. Трубили небесные трубы, блистали мечи, летели стрелы. И пролился теплый дождь.
   Досыта полил дождь хлебородницу землю, доверху наполнил воды — реки, луга и озера, и грозою и громом крепко натянул литые серебряные струны от берегов до берегов.
   Реки шумели, как гусли, со звоном половодья звонко по литым серебряным струнам била волна, бежала говорливая, несла счастье.
   И зазорились ясные зори, разлистился лес, зацвели все лужайки и рощи, запорошились белой душистой черемухой погосты и кладбища, полетела из улья по цвету Ефрея-пчела за медом, воском, и затеснились пчелки-подружки у огорода вкруг Фелины-пчелы и Аросиды, пчел старших, перекликнулся выпью Водяной с Лешим, и на красных холмах от зари до зари застонали свирелью песни-веснянки, песни-заклички, оклики мертвых.
   Реки шумели, как гусли, со звоном половодья звонко по литым серебряным струнам била волна, бежала говорливая, несла счастье.
 
   Ключом закипала жизнь в обогретом, ожившем сердце — и уж плещет она, горячая, льется, кипит ключом и там в небе, и там в земле, и там в воде, и там в огне. И как просторна, как необъятна — и далеко покажется и широко поглянется! — как необъятна, необозрима весенняя молодая земля с солнцем и месяцем, с зорями и звездами!
   Всем своя воля — до-вольная, разволица, разволье и раздолье.
 
   Чуть заря занялась и по заре запела сизая птичка, а Алалей и Лейла уж на воле — в пути.
   — Лейла, а куда улетели, как два голубых голубка, твои глаза-голубки, Лейла?
   — Ты их не видишь?
   — Где они, Лейла?
   — Лужанки! Лужанки проснулись! Как они рады… Алалей, какие золотые кудряшки!
   На лугу в полой воде купались Лужанки[263]. И подымали брызги, — летели, рассыпались брызги дробнее маку. Так весело, так рады были заре Лужанки. И кудрились их золотые кудряшки.
   — А мне, Алалей, можно… Я им скажу: вы мои братцы — Лужанки, я ваша сестрица Аленушка. Они меня пустят? Я сестрица Аленушка! И ты тоже скажешь…
   — Лейла, солнце встает.
   И загорелось, встало солнце, и под солнцем загорелась земля, и в первых лучах скрылись Лужанки.
   — Где мои Лужанки?
   — Улетели в лучах…
   — А на лугу?..
   — На лугу их ночь, — на лугу они спят. На лугу их утро, — на лугу они умываются, чтобы к солнцу лететь.
   — Какие золотые кудряшки! Алалей… я — не Лужанка?
   — Ты… ты сестрица моя Аленушка — Лейла!
   Лейла под солнцем вся золотая. Как два голубых голубка, ее глаза-голубки улетели с лучами, за первыми лучами, — за золотыми Лужанками, к солнцу.
 
   Реки шумели, как гусли, со звоном половодья звонко по литым серебряным струнам била волна, бежала говорливая, несла счастье.

Крес

   Эна какая — разливная весна! Повытаял снег с полей, повынесло лед с реки, разошлась вода со льдом, разлились реки с гор, протекли мелкие речки — бьют ключи, и, круглые, полные с берегом, катят озера.
   А по россыпи волн на воле Водыльник[264]. И лишь одна его голова — куча сенная, торчит над водою: ничем не заманишь чумазого в темень на остудное[265] дно, довольно зимой наклевался ершей, и плывет, охмелел.
   Суховерхое дерево греется. Веселеет еловая роща.
   Оживают дыбучие мхи.
   Вот облако к облаку, — пушистые облачки сходятся.
   Пугливо за облако теряется солнце.
   И уж движется туча хмуро и грузно: заждалась свистучая, шатает подоблачье.
   Горностай тягу дал под малиновый прутик.
   Черкнула ласточка.
   Да как затора́ндит да как загрохочет — с грохотом — громом катит гремящий Громовник: с уклада складено сердце, с железа скованы груди. Тороком-вихрем[266] режет Громовник небесные снеги.
   Подымает тугой лук. Нацелил. Спускает стрелу — крес — —![267]
   И всполохнулся от искры небесный свод, весело, весело горит. И земля под топот толкучего грома, просверленная меткой стрелой, горит.
 
   Пробудились, встают клевучие змеи, встает все зверье и все птицы и приветливые и догадливые, хищные, жалобные, горе-горькие, скоролетные, златокрылые, говорящие, косатые — сокол, орел, соловей, и гусь заблудущий, и сорока поскокунья, и ворона полетучая, и загнанный заяц.
   И до самого вечера, пока туча держалась и вовсю громыхал бесстрашный Громовник, звон-унылая песня зверья разливалась с края по край — с берегов небывалых до берегов, где бездорожье живет.
   И до капельки вылилась туча, высеяв землю.
 
   Любуясь, по синим дорогам уплыло солнце, а за солнцем теплая ночь поднялась над теплой землей.
   На прибойном сыром берегу вещая Мокуша[268], охраняя молнийный огонь, щелкала всю ночь веретеном, пряла горящую нить из священных огней. Кузнецы стояли в кузницах, разжигали булат-железо, ковали железные обручи на любое сердце. И водные Бродницы[269], плавая тихо, волновали синие воды и, чаруя глубокие недра, призывали навов из темных могил.
   — Проснитесь и пойте! Проснитесь! Наступило всему воскресенье! Начинайте весеннюю пляску!
   В земле копошилось, раскатывались камни, рассыпались пески, расступалась земля.
   А там — ненаглядные звезды. И до зари, как всходить ей на небо, звезды, играя, свивали тоску, ненаглядные.

Нежит[270]

   Вот пришел ярец-май[271] с ясными днями, поднял и слил яроводье[272]. Лили дожди и пролились. Канули сиверы — ветры.
   С теплым ветром из-за теплого моря комары прилетели.
   И текут безуемно гульливые реки.
 
   Гуляй, поколь воля!
 
   Выгнана вербою в поле скотина. Засеяна черная пашня. В поле и в лесе ночью и днем заливаются — свищут певчие птицы: перелетные, не обошли они, не забыли наши края.
   Русь — сторона родимая. Жить — она веселая.
   Падают белой зарею большие Егорьевы росы.
   Рано солнце играет.
   Соловьиные дни.
 
   Гуляй, поколь воля!
 
   Все оживает, все пробудилось. Прогремел первый гром, и земля очнулась.