— Где вода?
   — Пошла вода по болотам.
   — Лети, кукушечка, лети, боровая, в лугах птички поют, соловей свищет.
   Сели девочки на примятую траву, поели лепешек, целовались, покумились друг с дружкой и в венках тронулись к речке.
   Там разделись и с берега вошли в воду. По воде пустили венки.
   Плыли венки, куковала кукушка.
 
   — Кукушка, кукушка, сколько годов мне осталось жить?[45]
 
   Ушли обнявшись девочки с речки, закатилось солнце.
   Вышла из бора старая старуха Ворогуша[46], пошла с костылем по полю.
   Преклонялось поле, доцветал хлеб.
   Перехожая звездочка перешла к горе-круче, заблистала синим васильком.
   Плыли венки, куковала кукушка.
 
   — Кукушка, кукушка, сколько годов мне осталось жить?
 
   Красная жар-жаром заря не гасла.
   В высокой траве в петушках[47] всю ночь до первых петухов стрекотал кузнец-чирюкан[48].

У лисы бал[49]

   У лисы бал.
   — Я пес.
   — Я бас.
   — Я баран.
   Это ноты.
   Барабан.
 
Трам-там-там,
Трам-там-там.
 
   По высоким горам,
   по зеленым долам
   чинно шествуем на бал.
   Разбреда-емся,
   собира-емся,
   переходим ров и вал.
   Осел, козел,
   олень да лев,
   медведюшка —
   звери страшные,
   звери важные,
   сам с усам,
   сам с рогам.
 
Трам-там-там,
Трам-там-там.
 
   У лисы бал.
   — Я пес.
   — Я бас.
   — Я баран.
   Это ноты.
   Барабан.
 
Трам-там-там,
Трам-там-там.
Там, там.
Там.
 

Лето-красное[50]

Калечина-Малечина[51]

   Сергею Городецкому

 
Курица со двора —
Калечина в ворота.[52]
 
   Заберется Малечина в гибкий плетень,
   тоненько комариком песню заведет,
   ждет:
   «Не покличет ли кто Калечину погадать о вечере?»
 
   У Калечины одна — деревянная нога,
   у Малечины одна — деревянная рука,
   у Калечины-Малечины один глаз — маленький, да удаленький.
 
— Калечина-Малечина,
сколько часов до вечера?
 
   Скок Калечина-Малечина с плетня,
   подберется вся — прыг-прыг-прыг… 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7!
   Да юрк в плетень. Пригорюнится,
   тоненько комариком песенку ведет,
   ждет:
 
   «Не покличет ли кто Калечину погадать о вечере?»
 
   У Калечины семь братов —
   у Малечины семь ветров,
   а восьмой неродной — вихорь витной[53] — маленький, да постыленький
 
— Калечина-Малечина,
сколько часов до вечера?
 
   Вечером врывается, крутит вихрь в лесу,
   Вечером Калечине весело в виру[54].
   Ночка по небу лучинки зажжет,
   Темная, темную нитку прядет…[55]
 
Курица в ворота —
Калечина со двора.
 

Черный петух[56]

   От недели до недели[57] подоспело лето.
   Последняя отлетная птичка прилетела до витого гнездышка. Зацвели белые и алые маки. Голубые цветочки шелкового льна морем разлились по полю. Белая греча запорошила пряным снегом без конца все пути. Встали по тыну, как козыри, золотые подсолнухи. Сухим золотом-стрелками затеплилась липа, а серебряные овсы и алатырное[58] жито[59] раскинулись и вдаль и вширь; неоглядные, обошли они леса да овраги, заняли округ небесную синь и потонули в жужжанье и сыти дожатвенной жажды.
   С цветка на цветок, с травки на травку день до вечера перелетает пчелка, несет праздники[60].
   И не упасть первой росе, а уж щелкает, звонко хлопает в воздухе кнут, звякают коровьи колокольчики — гонят стадо.
   А за стадом высоко, как дым, подымается пыль вдоль по улице.
   И они чахлые и заморенные — Коровья смерть[61] да Веснянка-Подосенница[62] с сорока сестрами пробегают по селу, старухой в белом саване, кличут на голос.
   Много они натворили бед — съешь их волк! — то под тыном прикинется — Подтынница, то на дворе пристягнет — Навозница, то соскочит с веретена да заскочит в пряху — Веретенница, то выскочит с болотной кочки — Болотница[63]: им бы портить скотину, вынимать румянец из белого лица, вкладывать стрелы в спину, крючить на руках пальцы, трясьмя трясти тело.
   И не гулянье от них ребятишкам: не век же голопузым носить на себе змеиного выползка[64].
   Но и нечисть знает черед.
   Собирается нечисть зноем в полдень к ведьмаку Пахому, — Пахома изба на краю села: там ей попить, там ей поесть.
   В курнике петух взлетает на насест, схватившись с места, как шальной, кричит по селу. Кричит петух целые ночи, несет змеиные спорыши[65], напевает, проклятый, на голову от недели до четверга. Сам Пахом-ведьмак об эту пору в печурке возится, стряпает из ребячьего сала свечу[66], — той свечой наведет колдун мертвый сон на человека и на всякую Божию тварь. Джурка, Пахомова дочка, не смыкая глаз, летает перепелкой, собирает золотой гриб[67].
   Так от недели до четверга.
 
   В четверг в полночь на пятницу подымается на ноги все село.
   С шумом врываются в Пахомов курник[68], чадят зажженными метлами, ловят черного петуха.
   Изловили черного петуха и с петухом идут на другой край села.
   Алена верхом на рябиновой палке с мутовкой[69] на плече, нагая, впереди с горящим угольком, за Аленой двенадцать девок с распущенными волосами в белых рубахах, с серпами и кочергами в руках и другие двенадцать с распущенными волосами, в черных юбках держат черного петуха.
   А за ними ватагой и стар и мал.
   Шумя и качаясь[70], вышли девки за село, запалили угольком[71] сложенный в кучу назем[72], трижды обнесли петуха вокруг кучи.
   Тут выхватила Алена от девок петуха и, высоко держа над головой черноперого, пустилась с петухом по селу, забегая к каждой избе, мимо всех клетей с края на край.
   С пронзительным криком, с гиканьем погнались за ней и белые и черные девки.
   — А, ай, ату, сгинь, пропади, черная немочь!
   Рвется черный петух, наливаются кровью глаза, колотится черное сердце.
   Обежав все село, бросила Алена петуха в тлеющий назем.
   Кинули за ним девки хвороста, сухих листьев, — и вспыхнул костер, с треском взвились листья и неслись, жужжа, как красные жучки, — неслись красные перья, завивались в косицы, и красная голова пела зимовые песни.
   — Сгинь, сгинь, пропади, черная немочь! — Скачут вкруг костра хороводом и черные и белые девки, притопывают, приговаривают, звенят в косы, бьют в чугуны, пока не ухнет красная голова, не зашипит уж больше ни одно красное перышко.
 
   Сонной сохой по селу протянулась дорога, белая от высокого месяца. На месяце все по-прежнему подымал на вилы Каин Авеля[73].
   Шатаясь, шел по вымершему селу ведьмак Пахом, хватался за верею, дыхал гарным петушьим духом[74].
   У Аленина двора со двора в ночевку бежит кот; ударил его Пахом посередь живота, сел на него, подкатил, как месяц, к окну, глазом надел на Алену хомут[75], шептал в ее след:
   — Чтоб у нее, у миленькой, и спинушка и брюшенько красным опухом окинулись и с зудом.
   Притрепался ведьмак, поманул зарю, иссяк, как дым: волю снимать, неволю накладывать.
   Не дождалась Джурка отца, поужинала. Поужинав, обернулась в галочку, полетела за речку росицу пить. Занялась заря.

Богомолье

   Петька[76], мальчонка дотошный, шаландать[77] куда гораздый, увязался за бабушкой на богомолье.
   То-то дорога была. Для Петьки вольготно[78]: где скоком, где взапуски, а бабушка старая, ноги больные, едва дух переводит.
   И страху же натерпелась бабушка с Петькой и опаски, — пострел, того и гляди, шею свернет либо куда в нехорошее место ткнется, мало ли! Ну, и смеху было: в жизнь не смеялась так старая, тряхонула на старости лет старыми костями. Умора[79] давай разные разности выкидывать: то медведя, то козла начнет представлять, то кукует по-кукушечьи, то лягушкой заквакает. И озорничал немало: напугал бабушку до смерти.
   — Нет, — говорит, — сухарей больше, я все съел, а червяков, хочешь, я тебе собрал, вот!
   «Вот тебе и богомолье, — полпути еще не пройдено, Господи!»
   А Петька поморочил, поморочил бабушку да вдруг и подносит ей полную горсть не червяков, а земляники, да такой земляники, все пальчики оближешь. И сухари все целы-целехоньки.
   Скоро песня другая пошла. Уморились странники. Бабушка все молитву творила, а Петька «Господи помилуй» пел.
   Так и добрались шажком да тишком до самого монастыря. И прямо к заутрене попали. Выстояли они заутреню, выстояли обедню, пошли к мощам да к иконам прикладываться.
   Петьке все хотелось мощи посмотреть, что там внутри находится, приставал к бабушке, а бабушка говорит:
   — Нельзя, грех!
   Закапризничал Петька. Бабушка уж и так и сяк, крестик ему на красненькой ленточке купила, ну помаленьку и успокоился. А как успокоился, опять за свое принялся. Потащил бабушку на колокольню колокол посмотреть. Уж лезли-лезли, и конца не видно, ноги подкашиваются. Насилу вскарабкались.
   Петька, как колокольчик, заливается, гудит, — колокол представляет. Да что — ухватился за веревку, чтобы позвонить. Еще, слава Богу, монах оттащил, а то долго ли до греха.
   Кое-как спустились с колокольни, уселись в холодке закусить. Тут старичок один, странник, житие пустился рассказывать. Петька ни одного слова мимо ушей не проронил, век бы ему слушать.
   А как свалила жара, снова в путь тронулись.
   Всю дорогу помалкивал Петька, крепкую думу думал: поступить бы ему в разбойники, как тот святой, о котором странник-старичок рассказывал, грех принять на душу, а потом к Богу обратиться — в монастырь уйти.
   «В монастыре хорошо, — мечтал Петька, — ризы-то какие золотые, и всякий Божий день лазай на колокольню, никто тебе уши не надерет, и мощи смотрел бы. Монаху все можно, монах долгогривый».
   Бабушка охала, творила молитву.
 
   1905

Купальские огни[80]

   Закатное солнце, прячась в тучу, заскалило зубы[81] — брызнул дробный дождь. Притупил дождь косу, прибил пыль по дороге и закатился с солнцем на ночной покой.
   Коровы, положа хвост на спину, не мыча, прошли. Не пыль — тучи мух провожали скот с поля домой.
   На болоте болтали лягушки-квакушки.
   И дикая кошка — желтая иволга унесла в клюве вечер за шумучий бор, там разорила гнездо соловью, села ночевать под черной смородиной.
   Теплыми звездами опрокинулась над землей чарая[82] Купальская ночь.
   Из тенистых могил и темных погребов встало Навье[83].
   Плавали по полю воздушные корабли. Кудеяр-разбойник стоял на корме, помахивал красным платочком. Катили с погостов погребальные сани. Сами ведра шли на речку по воду. В чаще расставлялись столы, убирались скатертями. И гремел в болотных огнях Навий пир мертвецов.
   Криксы-вараксы[84] скакали из-за крутых гор, лезли к попу в огород, оттяпали хвост попову кобелю, затесались в малинник, там подпалили собачий хвост, играли с хвостом.
   У развилистого вяза растворялась земля, выходили из-под земли на свет посмотреть зарытые клады. И зарочные три головы[85] молодецких, и сто голов воробьиных, и кобылья сивая холка подмаргивали зеленым глазом, — плакались.
   Бросил Черт свои кулички[86], скучно: небо заколочено досками, не звонит колокольчик, — поманулось рогатому погулять по Купальской ночи. Без него и ночь не в ночь. Забрал Черт своих чертяток, глянул на четыре стороны, да как чокнется[87] обземь, посыпались искры из глаз.
   И потянулись на чертов зов с речного дна косматые русалки; приковылял дед Водяной, старый хрен кряхтел да осочьим корневищем помахивал, — чтоб ему пусто!
   Выползла из-под дуба-сорокавца[88], из-под ярого руна сама змея Скоропея[89]. Переваливаясь, поползла на своих гусиных лапах, лютые все двенадцать голов — пухотные, рвотные, блевотные, тошнотные, волдырные и рябая и ясная катились месяцем. Скликнула-вызвала Скоропея своих змей-змеенышей. И они — домовые, полевые, луговые, лозовые, подтынные, подрубежные приползли из своих нор.
   Зачесал Черт затылок от удовольствия.
   Тут прискакала на ступе Яга. Стала Яга хороводницей. И водили хоровод не по-нашему.
   — Гуш-гуш[90], хай-хай, обломи тебя облом![91] — отмахивался да плевал заплутавшийся в лесу колдун Фаладей, неподтыканный[92] старик с мухой в носу[93].
   А им и горя нет. Защекотали до смерти под елкой Аришку, втопили в болото Рагулю — пошатаешься! ненароком задавили зайчонка.
   Пошла заюшка собирать подорожник: авось поможет!
   С грехом пополам перевалило за полночь. Уцепились непутные, не пускают ночь.
   Купальская ночь колыхала теплыми звездами, лелеяла.
   Распустившийся в полночь купальский цветок горел и сиял, точно звездочка.
   И бродили среди ночи нагие бабы — глаз белый, серый, желтый, зобатый, — худые думы, темные речи.
   У Ивана-царевича в высоком терему сидел в гостях поп Иван. Судили-рядили, как русскому царству быть, говорили заклятские слова. Заткнув ладонь за семишелковый кушак, играл царевич насыпным перстеньком, у Ивана-попа из-под ворота торчал козьей бородой чертов хвост.
   — Приходи вчера![94] — улыбался царевич.
   А далеким-далеко гулким походом[95] гнался серый Волк, нес от Кощея живую воду и мертвую.
   Доможил-Домовой толкал под ледящий бок — гладил Бабу-Ягу. Притрушенная папоротником, задрала ноги Яга: привиделся Яге на купальской заре обрада[96] — молодой сон.
   Леший крал дороги в лесу да посвистывал, — тешил мохнатый свои совьи глаза.
   За горами, за долами по синему камню бежит вода, там в дремливой лебеде Сорока-щектуха[97] загоралась жар-птицей.
   По реке тихой поплыней[98] плывут двенадцать грешных дев[99], белый камень алатырь, что цвет, томно светится в их тонких перстах.
   И восхикала лебедью алая Вытарашка[100], раскинула крылья зарей, — не угнать ее в черную печь, — знобит неугасимая горячую кровь, ретивое сердце, истомленное купальским огнем.

Воробьиная ночь[101]

   Валили валом густые облака, не изникали, — им сметы нет. За облаками возили копы[102], и туча шла за тучей, как за копой веселая копа, поскрипывали колеса.
   Ветром повеяло б, грянул бы гром! Не веяли ветры, не крапнул дождик.
   Ни звериного потопу, ни змеиного пошипу.
   В тихих заводях[103] лебеди пели.
   И разомкнулось тридевять золотых замков, раскуталось тридевять дубовых дверей — туча за тучу зашла — затрещало, загикало, свистело, гаркало.
   Воробушки[104] — ночные полуночники, выпорхнув, кинулись по небу летать.
   Ковал кузнец воробьиную свадебку, ковал крепко-накрепко, вечно-навечно, — не рассушить ее солнцем, не размочить дождем, не раскинет ветер, не расскажут люди.
   Ковал кузнец Кузьма-Демьян[105] вековой венок.
   И стала перед невестою-воробушкой чужая сторона, не изюмом, горем усаженная, не травой, слезами покрытая.
   Узлюлекнула[106] воробушка:
   — Понеситесь вы, ветры, с высоких гор! Подуйте, ветры, на звонки колоколы! Вы ударьте, звонки колоколы, по сырой земле, расшатайте пески, раздвоите сыру землю на могиле матери. Вы сшибите, звонки колоколы, гробову доску! Сдуйте тонко-белое полотенце! Разомкните руки матери, раскройте глаза ее, поставьте ее на ноги. Не придет ли она, не прилетит ли к моему дню, к часу великому.
   Летали воробушки, прятались-тулились рахманные под небесные ракиты, под мосты калиновые, нагуливались воробушки до любви[107].
   Раскунежились, пошли они пляс плясать вприсядку, квасили, жарили друг дружку по носам. Один воробей в трубу скаканул, другой воробей в колодец упал, третий воробей невесть что наделал.
   И падали кто как попало, бесхвостые, бесклювые, с неба на землю, — навалили горы воробьевые[108]. И ничего-то не родила гора, родила Воробьева гора один бел-горюч камень.
   Заныло сердце, как малое дитятко:
   — Родимая моя матушка! Что же ты ко мне не подшатнешься? Призагуньте, призамолкните! Расступитесь, пропустите! Подшатнись-ка ты, посмотри на меня…
   Засвирило все небо[109], красно, что жар.
   Раскачён жемчуг — васильковая слеза катится на грудь, с груди на траву.