В свободное от института время вожусь с корреспонденцией (а её очень много) и выполняю прочие "секретарские обязанности". Если погода хорошая сижу с папками в садике. Немножко хозяйничаю и много играю.
   Институт значит для меня всё меньше и меньше.
   И впервые закрался страх - что я могу не угнаться за мужем в стремительном потоке событий. Фактов не было. А интуитивное предчувствие было. Может быть, права была моя мама, часто повторяя слова моего отца: женская интуиция выше мужской логики?.. Мне стало вдруг казаться, что я могу отстать, оторваться от мужа в этом потоке, пойти ко дну. Значит, нужно было не упускать из виду тот бережок, к которому можно было бы приплыть, чтобы стать на свои собственные ноги. Если, конечно, у меня хватит к тому времени сил подняться.
   Моя работа в институте уже давно не была для меня таким вожделенным берегом. Вернее всего, им могла стать моя музыка...
   Муж обещал мне и поддерживал во мне иллюзии, что, когда его напечатают, круг наших знакомых неизмеримо расширится, и я получу то музыкальное общение, которого мне так не хватало.
   Человеку свойственна потребность самовыражения. "Найти себя и проявить себя!" - так когда-то сформулировали мы с моей лучшей подругой Лидой цель человеческой жизни. Выразить себя в мыслях... Выразить себя в чувствах... В музыке я выражала себя откровеннее, чем в словах. Здесь, до того, как я получила страшный удар осенью 1970 года, я была предельно сдержанна, даже скрытна...
   А потому мне всегда казалось, что тот, кто не слышал моей игры, меня не знает.
   В те дни я не упускала ни одной возможности помузицировать. И уж никак не думалось тогда, что пройдёт время и я услышу от мужа странную оценку: "Ведь ты не великий музыкант". Только великие, стало быть, имеют право себя выразить. Остальным суждено остаться безликими...
   Это был один из тех случаев, когда мне приходилось удивляться каким-то новым, незнакомым и мало понятным мне суждениям Александра. И не только в отношении меня. Эти новые ноты звучали и в разговорах с друзьями, в отношении к ним.
   Мы навещаем художника Ивашёва-Мусатова. Он ведёт нас в свою мастерскую. Александр Исаевич не в первый раз видит картины этого художника, написанные Сергеем Михайловичем на воле. Он не перестаёт надеяться, что Ивашёв-Мусатов обратит свою кисть на то, через что прошли они оба. Однако Сергей Михайлович по-прежнему основной картиной своей считает "Отелло". Она написана уже в нескольких вариантах...
   Александр Исаевич помнил, что художник начал работать над "Отелло" ещё в 56-м году. Нет, он решительно не понимает этого.- Ведь образы Шекспира уже отражены в тысячах полотен...
   И в тот раз, и позже Солженицын всячески старался переубедить своего друга, перенаправить его творчество. Долго будет спорить с ним, а потом поймёт, что пути у них разные.
   Сергея Михайловича больше захватывают глубоко личные переживания человека. Он чувствует в Шекспире ту творческую мощь, которая максимально приближает к познанию добра и зла.
   После одной из встреч от Сергея Михайловича пришло письмо, где говорилось о том, что очень страшно, когда люди, любящие и ценящие друг друга, разбрасываются жизнью так, что даже не могут повидаться и обменяться какими-то задушевными мыслями, сказать что-то такое, чего не скажешь просто знакомому, а только другу. "И хотел предложить Вам, дорогой Александр Исаевич: давайте реже встречаться, но по-настоящему, чтобы потом не возникало горестного ощущения отдаления. Хорошо?"
   Сергей Михайлович делает попытку спасти дружбу, такую, как всегда думалось, неразлив-ную дружбу, которой и сам Александр Исаевич так до того дорожил, спасти её в новой для Александра Исаевича полосе жизни! Ему дают совет! Но Солженицына спасти уже невозможно. Обстоятельства оказались сильнее его. Как всё успеть? Как всё совместить, не украв времени у творчества?.. Надо что-то выбирать, что-то и кого-то предпочитать. То ли выбрал Александр Исаевич? Тех ли?..
   Я всегда старалась и внешне и внутренне оправдать своего мужа. И я мысленно да и в письме как-то обращалась к Сергею Михайловичу, добиваясь понимания: "Дорогой Сергей Михайлович! Вспомните, как вы сами, находясь в "творческом запое", долго-долго как-то не отвечали нам? А у моего мужа этот творческий запой никогда не обрывается..."
   Но причина отхода была глубже. Уже позже я услышала от Сергея Михайловича, что человек, взгляд которого обращён только в прошлое, не может ни жить, ни творить полно-ценно... Он вспоминает, как после освобождения у него "выросли новые крылья", "открылся простор для творчества", для новых работ и новых радостей... Ясно, что при таких полярных умонастроениях связь между старыми друзьями не могла не слабеть.
   Наступает охлаждение и в отношении с другими лагерными друзьями. Погружённый как в мыслях своих, так и в творчестве в прошлое, Солженицын не может понять, почему интерес к этому у его друзей слабеет, почему в их жизни всё громче звучит другая музыка.
   Он не мог не радоваться делам и успехам старого доброго друга инженера Потапова, который с юношеским энтузиазмом, переезжая со стройки на стройку, с наслаждением отдавался работе. И в то же время "лёгкий" уход Потапова от столь важного и ценного для Александра прошлого постепенно размывал былые связи между ними. Прошли годы и как-то он горестно сказал: "Мы ему не нужны больше".
   Юрий Васильевич Карбе, ныне покойный, тоже инженер по профессии, был одним из самых близких Александру людей в Экибастузе. А на воле сначала была дружба, хотя и жили далеко друг от друга. Летом 62-го года мы навестили семью Карбе в Свердловске. Позже и он побывал у нас. И именно от него была самая первая поздравительная телеграмма по поводу выхода "Одного дня Ивана Денисовича". Карбе очень тяжело пережил, когда понял, что у Александра Исаевича для старых друзей не находится времени.
   Не вызвал уж такой большой радости у моего мужа и переезд в Рязань в феврале 1962 года Николая Виткевича, занявшего должность доцента химии в Медицинском институте.
   Этот переезд, очень радостный для меня, вызвал у него противоречивые чувства. Они с Николаем уже не были теми "двумя поездами, которые идут рядом с одной скоростью", так что "можно на ходу переходить из одного в другой", как это было во время войны. Совместное пребывание в Марфинской "шарашке" показало это. "Будет ли между нами что-нибудь общее, кроме воспоминаний?" - говорил мне муж
   Действительно, наша дружба вчетвером в Рязани оказалась хрупкой, хотя на первых порах она поддерживалась и нашими с Николаем общими "химическими" интересами, и совместными велосипедными прогулками.
   Многолетняя дружба разрешала нам доверять Виткевичам. Они могли стать первыми читателями произведений моего мужа, но не стали ими. Литература, искусство, политика не были обычно темами наших бесед. Говорили о работе, о летних планах, домашних делах... И всё же невозможно было предположить, что встреча Нового, 65-го года принесёт нам полный разрыв с Виткевичами.
   Незадолго до того муж решил дать им прочесть его "Шарашку". Ведь там и кусочек жизни Николая! И вообще, как можно, чтобы они не читали самой главной в ту пору его вещи?..
   Встретить 65-й год Виткевичи пришли к нам, на Касимовский. И здесь, за новогодним столом, обстановка вдруг стала накаляться.
   Николай заявил, что между нами нет откровенности. Я пыталась возражать. Но получила ответ, что мне только кажется, что мы с ними откровенны.
   Александр настороженно высказался, что если у него с кем-то не возникает откровенности, то он больше с этим человеком не видится...
   Заговорили о романе. Виткевичи успели прочесть только несколько глав. Тем не менее Николай сказал, что видит в каждой написанной странице нескромность, претензию автора на собственное неоспоримое мнение. Но тут же сам проявил полную безаппеляционность в суждении о великих русских писателях, высказав в пылу полемики небрежение даже к Толстому и Достоевскому. Но особенно раздражают его те, "кто считает себя их последователями".
   Александр попросил назвать, кого он имеет в виду.
   - Хотя бы тебя,- ответил Николай, не задумываясь.
   На следующий же день Александр съездил к Виткевичам и под каким-то предлогом забрал у них своё любимое детище, которое те не оценили... (А не лучше ли было бы выслушать критику?.. Разве писателю полезны только похвалы?..)
   В том же году у Виткевичей родился сын. Я предложила мужу подняться выше нашей ссоры и поздравить их.
   - Не знаю, чем рождение ребёнка большее событие, чем рождение романа... Ведь они не признали моей "Шарашки"...
   Много лет спустя Александр Исаевич поймет, что значит рождение ребёнка. И дело вовсе не в том, что Александр был в 65-м году менее чуток. Скорее наоборот.
   Просто "детский вопрос" лежал в ту пору вне сферы его интересов. А всё, что не имело непосредственного касательства к этим его интересам, для Солженицына, с самых ранних лет, будто бы и не существовало.
   Так и складывалось до известной степени одностороннее восприятие жизни. Луч выхватывает из полумрака узкий сектор. Всё в этом секторе выпукло, красочно. А за его границами едва различимо.
   Отсюда и наивные, а то и просто фантастические представления о самых простых житейских вещах. И сочинение "планов" - вроде тех, что были связаны с кризисами в нашей с ним жизни, просто потрясавших людей своей отчуждённостью от реального.
   Отсюда и промахи творческого характера, не раз подстерегавшие Солженицына, когда он начинал писать о том, чего не видел сам, а лишь пытался представить. А если учесть, что круг собеседников, знакомых, через которых можно воспринимать окружающий мир, у нашего добровольного "затворника" всегда был узок и не отличался большим разнообразием, удивительно ли, что им делались попытки навязать жизни выводы, сконструированные в собственном мозгу?
   Шло это от отсутствия достаточного интереса к шумящей вокруг него жизни, от недостатка опыта, глубокого знания жизни и людей. Не хватало обилия наблюдений, которое единственно даёт писателю возможность щедро и вольно пользоваться ими. А если и было - то лишь из одной, узкой сферы жизни - лагерной.
   Время старых друзей уходило безвозвратно.
   Появились новые, из числа почитателей Солженицына.
   Но теперь уже не было ни одной дружбы равного с равным. Если эти люди нового его окружения и черпали для себя что-то от общения со своим кумиром, то для него самого они были лишь более или менее "нужные люди".
   Если в былые времена Александра тянуло к людям, повидавшим жизнь, любившим и умевшим поразмышлять над ней, к таким, у которых можно много почерпнуть, то теперь его стали интересовать те, кто помогал ему в работе, в самом узком смысле слова. Подобрать материал, раздобыть необходимую книгу или статью, что-то перепечатать, встретиться с человеком, который может сообщить интересные факты и записать разговор. Словом, это были люди, облегчавшие литературный труд Солженицына, помогающие ему сберечь время.
   Время-то они, может быть, и помогли сэкономить. Но... какой ценой?
   Если со старыми друзьями были серьёзные разговоры и даже дискуссии о творчестве, литературе, о произведениях самого Солженицына, то здесь всего этого не было. Во всех вопросах Солженицын отныне разбирался настолько лучше кого бы то ни было, что никакой потребности в общении такого рода он уже не ощущал. (Даже мне - химику - он как-то разъяснял только ему ведомую тайну октановых чисел бензина.) Солженицына не волновали проблемы и заботы этих новых "друзей", не интересовал их внутренний мир.
   Итак, десятки друзей и ни одного друга.
   Некоторые из этих людей бывали даже назойливыми. Так, Жоресу Медведеву настолько импонировала репутация "друга Солженицына", что ради этого он порой прятал в карман чувство собственного достоинства.
   Живя в Обнинске, Жорес предпочитал добираться до Москвы не по железной дороге, а на попутных машинах, чтобы ехать мимо нашей дачи с обязательной остановкой у нас. Он не мог не чувствовать, что этому визиту далеко не всегда рады. И всё-таки, хотя однажды его буквально выпроводили со двора, он снова и снова появлялся у нас.
   В 1965 году Жорес Медведев развил бешеную деятельность, стараясь устроить меня в научно-исследовательский институт в Обнинске с тем, чтобы мы переехали туда. Когда это сорвалось, он был немало огорчён. Не смог стать благодетелем нашей семьи! Правда, он не оставляет попыток и не упускает случая "защищать" Солженицына и ныне. Так, прослышав о моей книге и не имея о ней никакого представления, он поспешил выступить с заявлением, что я якобы поклялась ему, Жоресу Медведеву, посвятить свою жизнь "мести Солженицыну". Это заявление настолько комично, что на Жореса в данном случае даже нельзя сердиться.
   Лидия Корнеевна Чуковская предоставляет Александру Исаевичу комнату в своей московской квартире, её дочь Люша весь свой досуг посвящает печатанью на машинке его страниц. Они, да и многие другие поставили себя так, что Солженицын всё воспринимал как должное, считая, что он чуть ли не облагодетельствовал всех их, милостиво разрешая служить ему. А те, в свою очередь, верили, что Александр Исаевич - гений и что ему всё позволено.
   Сто раз была права Надежда Александровна Павлович, когда позднее написала: "Мы виноваты, что развратили Вас... и славой и почти поклонением..."
   Я как-то спросила мужа, почему у него такое "дамское" окружение. Ожидала, что он рассердится, будет возражать. Но он ответил даже растерянно:
   - Не знаю. Как-то само собой получилось.
   Справедливость требует упомянуть о самой, пожалуй, преданной почитательнице Солженицына.
   Как-то в Публичной библиотеке Ленинграда немолодая уже женщина 40 минут изучала моего мужа прежде, чем подойти к нему (ей было разрешено прийти в библиотеку познакомить-ся). Позже она рассказывала мне, что дивилась, с какой ловкостью Александр Исаевич подбрасывает и, не глядя, ловит на лету карандаш, успевший несколько раз перевернуться в воздухе. (Он и в самом деле проделывал это виртуозно.) Она говорила мне, что боялась подойти к Солженицыну: ответит ли он тому образу, который у неё создался, к которому обращала она, в частности, и такие строки: "Нас - тысячи! Вы один. И никто, никто из нас не смеет претендовать на Ваше внимание. Сердиться на того, кому молишься, нельзя. Жду со страстным нетерпением Вашего звонка..."
   Этой восторженной почитательницей была Елизавета Денисовна Воронянская. Вскоре после знакомства с нами она выйдет на пенсию. Чтобы быть полезной своему кумиру, изучит машинопись. В любое время муж мог обратиться к ней буквально с любой просьбой, зная, что эта женщина сделает для него всё, что в её силах.
   Осенью 73-го года она не захотела простить себе того ущерба, который она, как ей во всяком случае казалось, нанесла "тому, кому молишься", и она повесилась в своей комнате рядом с портретом Солженицына.
   С другими людьми отношения были сведены к необходимому минимуму.
   Как к писателю, получившему известность, к Солженицыну стали тянуться начинающие авторы. Но довольно скоро Александр Исаевич нашёл форму защиты от них и назвал её "формой No 1". Вот её текст:
   Ув..............._____________
   Вы прислали мне свою рукопись и просите дать отзыв о ней (доработка, совет, можно ли печатать).
   Жаль, что Вы предварительно не спросили моего согласия на это. Вам представляется естественным, что всякий писатель может и должен дать Вам отзыв об уровне, о качестве Вашей работы и что это для него не составляет труда.
   А между тем это очень ёмкая работа: дать отзыв поверхностный, лишь чуть-чуть перелис-тав - безответственно; можно либо без основания Вас огорчить, либо так же без основания обнадёжить. Дать же отзыв квалифицированный - значит надо по-серьёзному вникнуть в Вашу рукопись и оценить не только её, но и цели, которые Вы ставите перед своим пером (они ведь могут и не совпасть у Вас и у Вашего рецензента).
   Состояние здоровья моего и поздний приход в литературу (заставляет меня крайне дорожить своим временем) и делают невозможным выполнить Вашу просьбу.
   Поверьте, что безымянный (для Вас) рецензент, постоянно занимающийся подобной работой в журнале, скажем, в "Новом мире", сумеет Вас лучше удовлетворить, чем я.
   Всего доброго!
   (подпись)
   В своё время молодой Солженицын счёл естественным обращаться к Константину Федину и к Борису Лавренёву со своими первыми опусами. И ответ он получал отнюдь не по "Форме № 1".
   Одним из немногих исключений был случай с ленинградской писательницей Татьяной Казанской.
   Летом 1963 года мы с Александром Исаевичем посетили в Ленинграде Анну Андреевну Ахматову. Когда мы вышли от Ахматовой, на трамвайной остановке нас догнала худенькая женщина с остреньким лицом, в очках, показавшаяся нам совсем молоденькой. Очень волнуясь, она протянула Александру Исаевичу рукопись и стала просить его её прочесть.
   - Почему вы обращаетесь именно ко мне?
   - Потому что мне очень нравится то, что вы пишете.
   Мой муж не устоял и взял, предупредив только, что в Ленинграде читать не будет.
   Далеко не сразу, но Александр Исаевич всё же написал развёрнутую рецензию, ворча при этом, сколько времени она у него отняла.
   "Рассказ - на пороге удачи,- резюмировал он.- Чтобы перешагнуть этот порог, хотелось бы..."
   Одним словом, Казанской повезло! Но она, потеряв чувство меры, прислала ещё один рассказ, на который ответа, конечно же, не получила!
   Невезучими оказались не только начинающие писатели, но и представители других профес-сий. Солженицын наотрез отказывается принимать журналистов, читателей и вообще каких бы то ни было посетителей. Стена между писателем и жизнью растёт.
   Как-то раз пожаловали два московских скульптора. Они делают портрет Солженицына. Им надо если не поговорить, то хотя бы посмотреть на него.
   Я вежливо пытаюсь убедить скульпторов оставить свои попытки. Но мне это плохо удаётся.
   Наконец, мой муж, потеряв терпение, выходит и, оттеснив меня, захлопывает дверь перед скульпторами. Я горестно пошутила, что так теперь и изобразят его, захлопывающего дверь перед посетителями...
   Один раз мы были за всё это наказаны. Два журналиста проникли к нам под видом контро-леров из городского управления электросети. В результате был составлен акт, официально запрещавший пользоваться лампочкой в нашем подполе.
   Почти год мы спускались туда за соленьями с карманным фонариком, пока не поняли, что нас просто "разыграли".
   У Александра Исаевича в эти годы не было недостатка в знакомствах с интересными людьми, многие из которых относились к нему искренне и благожелательно. Почему же произошло так, что предпочтение было отдано отнюдь не им. Мне кажется, что лучше всего это видно на примере так и не состоявшейся дружбы с Александром Трифоновичем Твардовским.
   Симпатия к Твардовскому у Александра Исаевича была с давних пор. Ещё в 44-м году муж писал мне с фронта, что ему попалась первая "правдивая (в моём духе) книжка о войне". Это была поэма "Василий Тёркин".
   Александр Исаевич решил отдать свою повесть "Один день Ивана Денисовича" на суд именно Твардовскому потому, что высоко ценил его как писателя. Кроме того, Александр Исаевич надеялся, что Александр Трифонович примет повесть ещё и сердцем. Сам вышедший из крестьянской среды, Твардовский не мог, как думал муж, не оцепить выбора героя.
   Реакция Твардовского превзошла все его надежды.
   Позже Твардовский принял и следующие рассказы Солженицына: "Матрёнин двор", "Случай на станции Кречетовка".
   Александр Трифонович был трогательно заботлив к Александру Исаевичу. Получив от него "Кречетовку", он, на всякий случай, успокаивал Солженицына: "Так бывает, что один рассказ удаётся, а следующий - нет". И просил не отчаиваться в случае неудачи.
   Незадолго до выхода "Ивана Денисовича" Александр Исаевич получил от Твардовского большое письмо, полное не только надежд, но и тревоги за Солженицына, за его будущее. "По праву возраста и литературного опыта" он предупреждал Александра Исаевича, что ему предстоит столкнуться и с "интересом к Вам, подогретым порой и внелитературными импульсами". Твардовский вёл эту речь к тому, чтобы подчеркнуть свою надежду на спокойствие, выдержку, на высокое чувство собственного достоинства Солженицына.
   "Вы прошли многие испытания, в которых сложился и возмужал Ваш дар, и трудно представить, чтобы Вы не выдержали испытания славой".
   Интересно, что с тревогой Твардовского перекликается письмо незнакомой нам читательницы - москвички В. К., которое придёт к нам месяца через три после выхода "Ивана Денисовича".
   "Друг - человек, Солженицын!
   Пишу я Вам потому, что мне приказано написать это вот письмо".
   А приказывала читательнице "сама жизнь, сам её сокровенный смысл".
   Она писала, что повесть вызвала у неё смешанные чувства. Во-первых, скверно уже то - "что Вы станете модным". А это означало, что "помимо Вашей воли, кто-то постарается Вас использовать для своих каких-то целей".
   Она сулила Солженицыну, что - жизнь даст ему испытание гораздо более трудное, чем все лишения лагерных лет.
   В день выхода "Ивана Денисовича", 18 ноября 1962 года, в воскресенье, Солженицын по вызову Твардовского поехал к нему, чтобы выслушать его замечания к рассказу "Случай на станции Кречетовка".
   Александр Трифонович сразу же положил перед ним на стол "Известия", открытые на пятой странице. Александр Исаевич вскользь посмотрел, отложил газету в сторону и решительно предложил:
   - Давайте приступим к делу! (То есть к разбору "Случая".)
   Твардовский пожал плечами и вышел в другую комнату, закрыв за собой дверь. Пришлось в принудительном порядке прочесть статью Симонова.
   (Статьёй этой, кстати сказать, Солженицын остался недоволен. Он говорил мне, что Симонов "ничего не написал о языке, о проникновении в душу простого человека".)
   Разговор о "Кречетовке" начался с вопроса Твардовского, как разбирать рассказ: с наркозом или без наркоза. Александр Исаевич, разумеется, от наркоза отказался. Александр Трифонович сделал довольно много замечаний. Автор все их встречал в штыки. "Да вы отстаивайте рубеж, а не каждый окопчик!" - сдерживал его Твардовский.
   Александру Исаевичу очень хотелось знать мнение Твардовского о романе "В круге первом".
   Сначала он дал прочесть Твардовскому несколько глав, в которых проходила линия Глеба и Нади Нержиных. Главы эти Александру Трифоновичу в общем-то понравились. Однако он счёл, что печатать их, не имея продолжения рассказа, оборванного вдруг на полуслове,- "нерасчёт, порча дела".
   И вот Александр Исаевич решает сделать ещё одну редакцию "Круга первого". Он покажет её Твардовскому. И тот, быть может, её опубликует?..
   2 мая 1964 года Александр Трифонович приехал к нам домой в Рязань.
   Встретили мы его на вокзале, со своей машиной.
   Я вижу Твардовского впервые. Большой, в светло-синем плаще и синем берете, отчего глаза синие-синие... Александру Трифоновичу тесно в нашем маленьком "Денисе" (так мы называли своего "Москвича"). Так и хочется расширить его, сделать повыше!
   В кабинете за нашим круглым столом сервирован ужин.
   В распоряжение Александра Трифоновича предоставляется кабинет моего мужа. На письменном столе лежит толстая стопа печатных листов - рукопись романа "В круге первом".
   На следующий день сразу после завтрака Твардовский неотрывно читает... Поставили ему термос с чаем. Чай он любит пить с мёдом, даже привёз с собой баночку. Чтобы не мешать - мы ушли в садик. Муж занялся машиной, я грядками.
   За обедом Александр Трифонович, явно заинтересовавшийся романом, всё время повторял, что он наперёд ничего говорить не будет. Но мы оба чувствовали, что роман ему нравится...
   После обеда мужчины вышли в садик, а я села немного поиграть. Когда возвращались, Александр Трифонович услышал и уговорил меня не прерывать игры. Ещё, ещё... Стал хвалить: как хорошо иметь такую жену, которая может вот так сесть за рояль и сыграть и одно, и другое... Почему Александр Исаевич куда-то убежал? Как можно этого не слушать?.. Он даже пытался его насильно притянуть в кабинет из моей комнаты, где тот в это время слушал передачу Би-би-си...
   Твардовский покорил всех наших домашних. Что же в том было удивительного? В его синих глазах на правильном простодушном лице столько ещё чего-то детского, чистого вместе с приобретённой грустью... И вежлив очень со всеми, предупредителен...
   На следующий день - снова чтение. И ещё день - то же. Слышим, как иногда напевает. А Александр Исаевич, верный своему принципу - заниматься нетворческими делами, когда кто-нибудь приезжает, опять возится с машиной.
   Муж рассказывал в тот раз за обедом об обстоятельствах своего ареста. Я показала Александру Трифоновичу некоторые фотографии. Помню, ему особенно понравился наш с мужем снимок на фронте, за чтением "Матвея Кожемякина" Горького, на поваленной сосне.
   На следующий день, уходя на работу, я успела услышать, как Трифонович говорил, что ему очень жалко Симочку.
   - И Надю тоже,- грустно добавил он.
   6 мая после завтрака идёт обсуждение замечаний Твардовского прямо по тексту. Насколько помню, больше всего их было по "сталинским" главам. Я смеюсь, что наконец-то присутствую в редакции "Нового мира" на обсуждении.