Пока шло лечение, доктор Соланс бессменно дежурил в лазарете. По ночам запирался изнутри. Когда доктор Да Барка смог говорить, они нашли неисчерпаемую тему для бесед: «Общая патология» доктора Новоа Сантоса.
   Кстати, святой отец, сказал начальник тюрьмы, ободренный откровенным тоном разговора, а что у вас там думают о Домбодане, о том самом, которого называют Малышом?
   Что о нем думают у нас? А чего о нем, собственно, думать? – спросил священник.
   Он приговорен к смерти. Хотя все знают, что он просто деревенский дурачок. То есть умственно неполноценный.

10

   В тюрьме лучшим доказательством дружбы была помощь особого рода – искать друг у друга вшей и прочих паразитов. Как матери ищут их у детей.
   Мыла не было, и одежду стирали просто в воде, да и той не хватало. Вшей и клещей терпеливо выбирали руками. Второе место по численности среди тюремной фауны занимали крысы. Они вели себя здесь по-свойски. Ночью бегали прямо по телам спящих арестантов.
   Только вот какого черта они здесь едят?
   Сны, говорил доктор Да Барка. Они грызут наши сны. Крысам все равно, что есть, – сожрут хоть потустороннее, хоть посюстороннее.
   А еще в тюрьме жил сверчок. Его поймал в патио Домбодан. Смастерил для него картонный домик, и дверь его всегда оставалась распахнутой. Сверчок день и ночь стрекотал на столике в лазарете.
   Когда Да Барка выздоровел, его дело рассмотрел военный трибунал и приговорил доктора к смертной казни. Его считали одним из руководителей Народного фронта, политической коалиции «Анти-Испания», которая вела пропаганду за автономию Галисии, то есть он был признан сепаратистом и мозговым центром «революционного комитета», организовавшего сопротивление «победному Движению» 1936 года.
   В течение нескольких месяцев в кабинетах новой власти шли нешуточные споры. О деле доктора Да Барки пронюхали за границей, была развернута международная кампания за его помилование. Нельзя сказать, чтобы победившая сторона была очень уж чувствительна к такого рода давлению, но в данном случае имелось-таки одно обстоятельство, которое мешало привести приговор в исполнение. Осужденный родился на Кубе и потому имел двойное гражданство. Правительство Кубы числилось в союзниках Франко. Все газеты на самых видных местах большими буквами печатали воззвания в защиту Да Барки, призывали к милосердию. Даже люди самых консервативных взглядов не остались равнодушны к истории человека, который с чудесным упорством раз за разом вырывался из когтей смерти. Хроникеры описывали подробности судебного заседания так, будто получали новости через Атлантику по тайному радиотелефону; они особо подчеркивали мужественное поведение молодого врача, когда он предстал перед трибуналом, состоявшим из одних только военных. Чаще всего повторяли версию, согласно которой он закончил свою речь стихами, заставившими зал содрогнуться:
 
Вот она, Испания! Ошеломленная, истерзанная,
несет непосильный груз своего несчастья.
 
   А некий журналист добавил в описание еще одну деталь, возможно апокрифическую, хотя и сделал он это с самыми благородными целями. Автор хроники был известен любовью к ярким мазкам. По его словам, доктор весьма уместно процитировал Хосе Марти:
 
И злого друга я прощу.
Пусть он мне сердце рвет и мучит,
Я не сорняк ему колючий,
А розу белую ращу [9].
 
   Потом передавали, будто он и на самом деле начал читать стихи, но его прервали на полуслове. Я находился там и могу с уверенностью заявить: ничего подобного не было, рассказывал Эрбаль Марии да Виситасау. Доктор Да Барка никаких стишков не декламировал. Он говорил стоя, очень размеренным тоном, будто запускал на веревке бумажного змея, и это уже само по себе выводило из себя членов трибунала, ведь обычно подсудимым если и предоставлялось слово, то формально, и все торопились поскорей закончить спектакль. Сперва доктор повел речь о правосудии, и мне все, что он произносил, показалось полной галиматьей, но, по крайней мере, было ясно, куда он клонит. Потом заговорил о лимонах и Домбодане. Этот Домбодан был уже вполне взрослым парнем, добряком и милягой, но слегка чокнутым, из тех, кого в наших местах называют простой душой или божьим человеком. Его арестовали вместе с шахтерами из Лоусаме, которые, прихватив с собой взрывчатку, отправились защищать Корунью. Он залез к ним в грузовик, а они его, понятное дело, гнать не стали, потому что Домбодан всюду таскался с шахтерами и был для них все равно что талисман. И вот теперь его собирались расстрелять. А он даже не сознавал, что его вот-вот убьют. О самом себе доктор Да Барка не сказал ни слова, и, я думаю, членов трибунала это взбесило больше всего. К тому же наступило время обеда.
   Сеньоры члены трибунала, услышали бы мы, доведись нам оказаться в зале, справедливость относится к сфере душевных импульсов. И поэтому она может проклюнуться в самых неподходящих для того ситуациях и местах; и когда мы ее призываем, она тотчас является – порой с повязкой на глазах, но всегда готовая нас услышать; откуда она приходит, нам знать не дано, хотя она существовала до того, как появились судьи и обвиняемые, до того, как были написаны первые законы. Переходите к сути дела, строго прикрикнул на него председатель трибунала, это вам не литературное кафе. Хорошо, сеньор. Во времена великих морских путешествий главной причиной гибели людей была цинга. Не кораблекрушения, заметьте, и не морские сражения. Почему ее и назвали болезнью моряков. После долгих плаваний живыми из каждой сотни возвращались только двадцать. В середине XVIII века капитан Джеймс Кук ввел в обычай брать на корабль – наряду с другими припасами – бочку лимонного сока и обнаружил, что… Я лишу вас слова. Это мое последнее слово, сеньор. Давайте покороче, не то доберетесь до времен Христофора Колумба. Сеньоры, достаточно поставлять в тюрьмы немного лимонов, чтобы избавить заключенных от тех страданий, к которым их не приговаривал ни один трибунал. Я уже не раз подавал прошения на сей счет, отправлял их по разным каналам… И еще бинты, а также йод, потому что лазарет… Вы уже закончили? Что касается моего дела, сеньоры, то я без лишней скромности хотел бы упомянуть одно смягчающее обстоятельство. Пользуясь выпавшими на мою долю незапланированными каникулами, то есть тюремным заключением, я занялся исследованием собственного состояния и не без изумления обнаружил у себя некое психическое отклонение. В вопросах здоровья мы, медики, не способны себя обманывать. Мой случай следовало бы определить как легкое умственное отставание, притом хроническое – возможно, вследствие родовой травмы или скудного питания в детстве. В подобном случае некоторых людей, если они хуже управляют своими эмоциями, объявляют безумными и отправляют в больницу в Конхо. А меня местное общество приняло, дало крышу над головой, находило мне подходящую работу – словно судьба обрекла меня на вечное детство, – скажем, ходить за водой к источнику или за хлебом в пекарню, или ту работу, что требует физической силы, которая таилась под моей внешней кротостью: натаскать дров для очага, притащить камней для изгороди или даже, если придется, то и теленка. И в уплату народ со свойственной ему хитроумной мудростью называл меня не дураком, а божьим человеком. И шахтеры относились ко мне как к другу. Приглашали в трактир, брали с собой на вербену [10], а я пил и танцевал, словно был самым лихим парнем во всей компании. Куда отправлялись они, туда и я. И они ни разу не обозвали меня идиотом. Вот такой я, сеньоры члены трибунала, – божий человек, Домбодан. Малыш.
   Имя Домбодана прозвучало так, словно в брюхе зала взорвали гранату. Председатель трибунала в ярости вскочил с места и велел доктору Да Барке замолчать и даже схватился за саблю. Довольно спектакли тут разыгрывать. Трибунал удаляется на совещание. Для вынесения приговора. Они охотно прямо здесь устроили бы ему и отпевание.

11

   На сей раз международная кампания принесла результат. В самый последний момент. По просьбе правительства Кубы доктору Да Барке смертную казнь заменили на пожизненное заключение.
   И он, оставаясь верным своей натуре, превратился, как говорится, в «скорую помощь» для всей тюрьмы, рассказывал Эрбаль Марии да Виситасау. Он был вроде тех знахарей, что на расстоянии заговаривают бородавки, прочитав какое-то заклинание. И еще: даже когда доктор ожидал исполнения смертного приговора и сам толком не понимал, на каком свете находится, он всегда и всюду старался подбадривать других.
   Политические заключенные составляли в тюрьме своего рода коммуну. Люди, которые в прежней жизни по-настоящему ненавидели друг друга и словом никогда бы не перемолвились, как, скажем, анархисты и коммунисты, в неволе вели себя иначе. Даже издавали вместе подпольный листок под названием «Бунгало».
   Старые республиканцы, несколько ветеранов-гальегистов из Кельтской Ковы [11] и Братства Фалы [12] – они весьма напоминали рыцарей Круглого стола и даже причащались во время мессы – исполняли функции совета старейшин: разрешали споры и конфликты между узниками. Время казней без суда и следствия уже миновало. Расстрелыцики продолжали делать свое грязное дело вне стен тюрьмы, но военные решили, что даже в адском пекле должен действовать порядок. Расстреливали только после формального следствия и только по приговору военного трибунала.
   У заключенных функционировала своя, параллельная администрация, которая по мере сил старалась улучшить тюремную жизнь. Следила за соблюдением элементарных правил гигиены, распределением продовольствия. Куда важнее официального режима был режим неписаный – ему-то и подчинялось повседневное существование. Каждый исполнял свои обязанности так строго и эффективно, что за помощью к политическим нередко обращались уголовники. В тюрьме у власти стояло теневое правительство – точнее не скажешь, почти что парламент, – имелись и мировые судьи. А также школа гуманитарных наук, табачный припас, общий фонд взаимной помощи и больница.
   Больницей для узников был доктор Да Барка.
   В лазарете служило несколько человек, рассказывал Эрбаль Марии да Виситасау, но делал-то все на самом деле, тянул на себе весь груз, разумеется, Да Барка. Даже тюремный врач Соланс, когда делал обход, выслушивал инструкции Да Барки, как неопытный ассистент. Этот Соланс и рта почти никогда не раскрывал. Все мы знали, что он балуется наркотиками. Было видно, до чего он ненавидит тюрьму, хотя сам заключенным и не был. Казалось, он вечно не в себе, будто никак не может очухаться после удара судьбы, которая кинула его в такое вот место, нарядив, словно издеваясь, в белый халат. А доктор Да Барка знал всех арестантов по имени, знал историю каждого – и политических, и уголовников; ему не нужно было заглядывать ни в карточку, ни в историю болезни. Трудно сказать, как он со всем этим справлялся. В его голове вмещалось больше, чем в любой энциклопедии.
   Однажды в лазарете появился представитель военной медицинской инспекции. Он приказал проводить прием больных в его присутствии. Доктор Соланс нервничал, чувствуя себя вроде как под надзором. И Да Барка сразу же отошел на второй план, стушевался и спрашивал у него совета, короче, целиком передал ему бразды правления. Вдруг инспектор, садясь, наклонился, да так неловко, что из-под мышки у него вывалился пистолет. А мы находились там же, охраняли одного заключенного, считавшегося особо опасным преступником, – звали его Чингисхан, был он боксером и борцом, и на него порой находила дурь. В тюрьму он попал за то, что случайно убил человека. Потому что испугался. Это случилось во время турнира по вольной борьбе. Едва начался бой между Чингисханом и типом по прозвищу Бык из Лалина, как какой-то неказистый человечек из первого ряда принялся орать, что все у них заранее подстроено. Куплено, куплено! И даже когда у Чингисхана кровь пошла носом – а нос был самым уязвимым его местом, – тот подонок не угомонился, как будто очевидная и всамделишная травма не должна была рассеять любые подозрения. И тут на Чингисхана накатило. Он поднял над головой Быка из Лалина, гору мяса весом в сто тридцать кило, и обрушил на человечка из первого ряда, который все орал о подкупе и которому впредь уже никогда больше не доведется пожаловаться на то, что его облапошили.
   Так вот, все мы, кто находился тогда в лазарете, стояли и пялились на упавший пистолет, как на дохлую крысу. А доктор Да Барка говорит так спокойно-преспокойно: Коллега, вы уронили на пол ваши честь и достоинство. Даже громила Чингисхан, которого мы доставили на осмотр в наручниках, и тот рот раскрыл от изумления. Потом зашелся смехом и говорит: Ух! Это да! Это я понимаю! Наш доктор – настоящий мужчина! И с тех пор так зауважал доктора Да Барку, что во время прогулок в тюремном дворе ни на шаг от него не отходил, точно телохранитель, а еще он сопровождал его на уроки латыни, которые давал старик Kappe из Братства Фалы. После этих уроков Чингисхан начал употреблять очень забавные выражения. О любом деле говорил, что это не «pataca minuta», a когда что-то перекручивалось, говорил, что у нас «caspa caida» [13]. С тех пор Чингисхана прозвали Патакиньей. Росту в нем было два метра, хотя он слегка сутулился и сапоги носил с отрезанными носами и оттуда высовывались пальцы, похожие на корни дуба.
   А еще арестанты организовали в тюрьме оркестр. Там нашлось несколько музыкантов, хороших музыкантов, лучших в Мариньясе, где во времена Республики то и дело устраивались праздники с танцами. Почти все музыканты были из анархистов, и им нравились романтические болеро с искрами пронзительной грусти. Никаких инструментов у них, разумеется, не было, инструментами им служили собственные руки и губы. Тромбон, саксофон, корнет. Каждый оркестрант создавал себе инструмент из воздуха. Зато ударные получились как настоящие. Один арестант по прозвищу Барбарито умел играть джаз на ночном горшке. Долго спорили, как назвать оркестр – «Риц» или «Палас», но в конце концов прижилось название «Пять звезд». Пел у них Пепе Санчес. Его арестовали вместе с десятками других беглецов в трюме рыбачьего судна, уже готового отплыть во Францию. У Санчеса был прекрасный голос, и когда он пел в патио, заключенные невольно поворачивали головы в сторону города, который вырисовывался где-то наверху – тюрьма стояла в ложбине между маяком и городом, – они словно хотели сказать: вы там, на свободе, и знать не знаете, чего лишены. Хотя на самом деле в этот миг каждый из них все на свете отдал бы за то, чтобы очутиться в городе. А Эрбаль в своей караульной будке ставил ружье в сторонку, опирался головой на каменную подушку и закрывал глаза, делаясь похожим на капельдинера в оперном театре.
   О Пепе Санчесе ходила одна легенда. Накануне выборов 1936 года, когда уже не трудно было предугадать, что победу одержат левые, в Галисии, как грибы после дождя, стали расти так называемые миссии. Они устраивали проповеди под открытым небом, рассчитанные в первую очередь на деревенских женщин, чьи голоса реакционерам завоевать было легче всего. Проповеди носили апокалипсический характер. Предсказывались самые ужасные бедствия. Мужчины и женщины будут спариваться, как животные. Революционеры будут отнимать у матерей даже младенцев, едва те вылезут из их лона на свет божий, и будут воспитывать как атеистов. И коров отнимут, не заплатив ни гроша. А во время процессий понесут впереди портреты Ленина и Бакунина, а уж никак не образы Пресвятой Девы или Иисуса Христа. В приходе Селас тоже возникла подобная миссия, и группа анархистов решила насолить проповедникам. Стали выбирать, кому поручить это дело, жребий выпал Пепе Санчесу. План придумали такой: он явится на площадь в обличье монаха-доминиканца верхом на осле и сорвет проповедь, изобразив из себя одержимого бесами. Сан-чес отлично знал, на что способна разъяренная толпа, поэтому в намеченный день перед самой акцией выпил четвертинку водки. Когда он подъехал верхом на осле к назначенному месту с криками «Слава Иисусу Христу! Долой Мануэля Асанью! [14]» и так далее, монахи-проповедники туда еще не пришли – припоздали по неведомой причине. Ну и собравшиеся приняли его за настоящего монаха и едва ли не насильно проводили к импровизированному амвону. Так что Пепе Санчесу не осталось ничего другого, как произнести речь. Он ее и произнес. О том, что в мире не бывает настолько хороших людей, чтобы они брали на себя право повелевать другими без согласия этих других. Что отношения между мужчиной и женщиной должны быть свободными, ведь важны не всякие там обручальные кольца, а любовь и чувство ответственности. Что… Что… Что, кто ворует у вора, тому честь и хвала. Что только глупая овца идет на исповедь к волку. Добавим, что Пепе Санчес был красивым малым. Ветер развевал его сутану и длинные романтические кудри – все это придавало ему вид настоящего пророка. И очень, надо сказать, привлекательного пророка. Сначала слова оратора вызвали ропот, но потом установилась тишина, и большинство собравшихся, особенно девушки, стали согласно кивать головой и уже смотрели на него с обожанием. Тогда Пепе и вовсе осмелел, словно почувствовал себя на деревянных подмостках в праздничный день, и спел любимое свое болеро:
 
Девушка, сгорая от любви,
на стволе дерева имя свое нацарапала,
и дерево, в самое сердце раненное,
девушке в руки цветок уронило.
 
   Успех был оглушительный.
   Пепе Санчеса расстреляли на дождливом рассвете осенью тридцать восьмого. Накануне тюрьма словно онемела. Все слова вдруг куда-то исчезли, остались лишь лохмотья пронзительных чаечьих криков. Всхлип задвижки в горле замка. Одышливый хрип сточных труб. И тогда Пепе запел. Пел он всю ночь, и ему аккомпанировали из своих камер музыканты оркестра «Пять звезд», играя на сотканных из воздуха инструментах. Когда его уводили, следом шел священник, бормоча молитвы, и у Пепе еще хватило духу крикнуть из коридора: «Идем на штурм небес! Я-то уж точно пролезу туда – даже сквозь угольное ушко!» Он ведь был стройным, как тополь.
   В тот раз добровольцев в команду расстрельщиков не нашлось, сказал Эрбаль Марии да Виситасау.

12

   Дважды доктор Да Барка победил смерть. И дважды потом казалось, что смерть сумела-таки одолеть и его – загнала в угол, швырнула на тюремный тюфяк.
   После двух казней: Домбодана и Пепе Санчеса.
   Доктор всегда сохранял присутствие духа, но в тех двух случаях словно терял стержень, надламывался, рассказывал Эрбаль Марии да Висита-сау. Когда расстреляли Малыша, а затем и певца. Оба раза он по нескольку дней пролежал на тюфяке, провалившись в долгий сон, точно влил в себя бочку валерьянки.
   В последний раз рядом с ним неотлучно сидел Чингисхан.
   Проснувшись, доктор спросил:
   А ты что тут делаешь, парень?
   Вшей у вас ищу, доктор, да крыс отгоняю.
   Сколько же я проспал?
   Три дня и три ночи.
   Спасибо, Чингис. За это я приглашаю тебя на обед.
   A y него, рассказывал Эрбаль Марии да Виситасау, взгляд был особый, вроде как колдовской.
   И вот в обеденный час доктор Да Барка и Чингисхан сели в тюремной столовой друг против друга, а остальные заключенные стали свидетелями того знаменитого пира.
   На закуску тебе подадут дары моря. Лангуста под розовым соусом на сердцевине салата-латука из долины Барсии.
   А выпивка? – недоверчиво спросил Чингис.
   Пить ты будешь белое вино «Росаль», с самым серьезным видом объявил доктор Да Барка.
   Он смотрел очень пристально – затягивал взгляд Чингисхана в бойницы своих глаз, – и что-то начало меняться: Чингисхан вдруг перестал ухмыляться, на мгновение застыл, словно в нерешительности, словно забрался на большую высоту и у него закружилась голова, потом на лице его мелькнуло изумление. Доктор Да Барка поднялся, обошел стол и мягко закрыл ему веки, будто задернул тюлевые занавески.
   Хорош салат?
   Рот у Чингисхана был набит, поэтому он сумел лишь молча кивнуть в ответ.
   А вино?
   В сам… в самый раз, лучась блаженством прошептал тот.
   Да ты, брат, не торопись, не торопись.
   Позднее, когда доктор Да Барка подал ему второе блюдо – отбивную из телятины с яблочным пюре, а также красное вино «Аманди», у Чингисхана даже цвет лица изменился. Бледный и тощий великан вдруг порозовел и стал похож на аббата-чревоугодника. Он весь прямо светился улыбчивым крестьянским довольством, взяв вожделенный реванш над временем, так что наслаждением своим заразил присутствующих. В столовой воцарилась тишина, словно у всех разом язык прилип к гортани, и тишина эта заглушила звяканье ложек о миски с тем неописуемым супом, про который здесь говорили, что это вода, в которой помыли мясо.
   Ну а теперь, Чингисхан, торжественно объявил доктор Да Барка, как я тебе и обещал, десерт.
   Взбитые белки! – не удержавшись, азартно выкрикнул кто-то из самых нетерпеливых зрителей.
   Пирожное «Тысячелистник»!
   Торт «Сантьяго»!
   Облако сахарной пудры пронеслось по мрачной столовой. Вместе с холодным ветром в двери влетели пенные облака взбитых сливок. По облупленным стенам потекли медовые реки.
   Доктор поднял руки, требуя тишины.
   Каштаны, Чингисхан, сказал доктор, выдержав паузу.
   И вспыхнул ропот разочарования, потому что каштаны были десертом бедняков.
   Посмотри-ка, Чингис, а ведь это каштаны из Кауреля, из лесного Кауреля, каштаны, сваренные с горной мятой и анисом. Ты еще совсем маленький, Чин, за окном завывают псы ветра, ночь мерцает в тусклой лампе, и взрослые ходят, сгорбившись под грузом долгой зимы. Но тут появляется твоя мать, Чин, и ставит на середину стола блюдо с вареными каштанами – каждый завернут в горячую тряпочку. Они благоухают, и от их аромата аж кости млеют. Это гимн земле, Чин. Чуешь?
   Да, конечно же он чуял. Волшебный аромат проник в каждую клеточку его тела, обвил плющом, у него защипало в глазах, он заплакал.
   А теперь, Чин, сказал доктор Да Барка, резко сменив тон, как часто делают актеры на сцене, давай-ка зальем каштаны шоколадным кремом. Это уже будет блюдо на французский манер, да– да, на французский!
   И все одобрили изысканность такого десерта.
   На стол к начальнику тюрьмы легло донесение, из которого он узнал о том, что случилось в столовой: «Заключенные отказались есть обычную еду, хотя при этом не выражали никаких протестов и не объясняли причин отказа. Столовую все покинули спокойно, без нежелательных осложнений, о которых надлежало бы докладывать особо».
   Посмотрите-ка, да он ведь и выглядеть стал получше, сказал доктор Да Барка. Что ж, получается, не права присказка, что обещаниями, мол, сыт не будешь. Вон у него только за счет воображения уровень глюкозы явно поднялся.
   Какое-то время спустя Чингис вышел из гипноза – и разбудила его собственная сытая отрыжка.

13

   Иногда бывало, что покойник покидал привычное место у Эрбаля за ухом, отлучался из головы гвардейца и подолгу туда не возвращался. Видно, бродит где-то, ищет своего сына, думал гвардеец Эрбаль с легкой грустью, потому что с художником можно было, кроме всего прочего, еще и побеседовать ночью, в долгие часы дежурства. К тому же художник обучал его кой-чему. Например, растолковывал, почему труднее всего рисовать снег. Или море и поля. То есть большие пространства, которые выглядят одноцветными. Эскимосы, сказал ему художник, различают до сорока оттенков снега, до сорока типов белизны. Поэтому именно дети лучше всех рисуют море, поля и снег. Ведь снег может быть зеленым, а поле отсвечивать белым, как седины старого крестьянина.
   А сами вы когда-нибудь рисовали снег?
   Да, для театра. Для пьесы про людей-волков. Знаешь, довольно нарисовать посредине полотна волка, и считай, дело сделано. Черный волк – как живой уголек вдалеке; а если не волка, то хотя бы голое дерево – скажем, бук. Вроде как объявляешь: это снег – и готово. Больше ничего и не нужно! Театр – настоящее чудо!
   То, что вы говорите, очень меня удивляет, сказал Эрбаль, почесывая редкую бороденку концом прицела своей винтовки. Отчего же?
   Я думал, что раз вы художник, то для вас изображение важней любых слов.
   Важно видеть – вот что важно. Сам прикинь, не случайно ведь говорят, что Гомер, первый писатель, был слеп.
   А это означает, не без ехидства заметил Эрбаль, что видел он очень даже хорошо. Да, именно. Именно это и означает. Оба замолчали, следя за тем, как сумерки меняют декорации. Солнце скользило за гору Сан-Педро – к Пристани изгнания. А по другую сторону бухты маяк делал первые акварельные мазки, и они придавали еще больше выразительности той тягучей балладе, которую выпевало море.