Страница:
Когда Бенито Мальо показывал важным гостям великолепные растения, украшавшие усадьбу, среди которых, словно герб его владений, выделялись всех сортов камелии, Алирио следовал чуть поодаль, сцепив руки за спиной, совсем как хранитель ключей от этого храма. Он подсказывал хозяину названия кустов или деревьев, если тот обращался к нему с вопросом, а случалось, и поправлял его, но всегда очень деликатно. Алирио, сколько лет этой бугенвилее? Этой глицинии, сеньор, по моей прикидке, лет столько же, сколько и дому.
Мариса обожала выслушивать диагнозы, которыми он определял состояние деревьев – и делал это всегда в самые неожиданные моменты, словно выписывая рецепты в воздухе. Что-то тут у нас листья бледноваты! Знать, это лимонное дерево тоскует. А рододендрон, он теперь чем-то слишком взволнован. У каштана одышка.
Каштан был для Марисы тайным убежищем: в вековом стволе имелось дупло, и, сидя там, она, словно через иллюминатор, могла незаметно наблюдать за тем, что происходит снаружи. И у нее с каштаном был по крайней мере один общий секрет. История шофера и тети Энгра-сии. Тсс!…
Когда она пересказала Да Барке то, что Али-рио сказал о каштане, доктор пришел в полнейший восторг. Ваш садовник прямо профессор! Мудрец! Потом Даниэль задумчиво произнес: Деревья для него – отдушина. Он ведь рассказывает тебе о себе самом.
Алирио растворяется в облаке золы.
Дед ждал ее, стоя на самом верху лестницы. Поникшие плечи, руки висят плетьми, кисти почти скрыты под манжетами куртки, так что видны лишь крючковатые пальцы на набалдашнике трости. На металлическом набалдашнике в виде собачьей головы. Но по-прежнему жив ястребиный взор – особая примета Бенито Мальо, правда, теперь в его глазах затаилась еще и грусть – реакция острого ума на атаку склероза. Он спускается по лестнице.
Помочь вам, дедушка?
Я пока не умираю.
И сказал, что лучше будет, если они побеседуют, прогуливаясь по розовой аллее, – надо ловить зимнее солнце, оно помогает ему бороться с тем, что сам он называет проклятым ревматизмом.
Сегодня ты очень красивая. Впрочем, как всегда.
Мариса вспомнила, при каких обстоятельствах они виделись в последний раз. Она вскрыла себе вены и лежала в ванной комнате на полу, истекая кровью. Им пришлось выбить дверь. Дед сразу постановил, что ничего этого никогда не было. Никогда.
Я пришла просить вас об одолжении.
Это хорошо. Выслушивать просьбы – моя профессия, так что просьбами об одолжении меня не удивишь.
Вот уже год и восемь месяцев как закончилась война. По слухам, к Рождеству будут помилования.
Бенито Мальо остановился и глотнул воздуха. Зимнее солнце трепетало в великолепном витраже, который образовали листья араукарии. Одышка, подумала Мариса, пытаясь по облаку дыма взглядом отыскать садовника.
Не стану тебя обманывать, Мариса. Я сделал все что мог, чтобы его убили. Поэтому самое великое одолжение, которое я могу вам оказать, – это впредь ничего не делать.
Ты можешь больше, чем говоришь.
Он обернулся и посмотрел ей в глаза, но без досады, а скорее с любопытством человека, увидевшего в реке отражение чужого лица. Стоит всколыхнуть воду – лицо ускользнет из твоих рук, ничем его не удержать, а потом появится вновь, как некая вторая реальность.
Ты уверена? А вот с тобой я не сладил.
Она хотела спросить его: Да поймешь ты наконец или нет, что на свете существует вещь по имени любовь? И напомнить, чтобы уколоть, как несколько лет тому назад сам он поддался безумной страсти к поэзии. Напомнить шутовскую сцену, когда он в первый и единственный раз декламировал чужие стихи, – сцену, которая уже никогда не сотрется из анналов истории Фронтейры. Правда, вскоре Бенито Мальо все книги с той колдовской полки отдал цыгану, который направлялся в Коимбру, и велел поставить на их место тома Гражданского кодекса. Но Мариса промолчала. Любовь существует, дедушка.
Любовь, прошептал он так, словно рот его был набит крупной солью. А потом сказал хриплым, исторгнутым из самого нутра голосом: Больше я ничего делать не буду. Решай сама. Вот тебе мое одолжение.
Мариса не стала спорить, потому что именно этого и хотела добиться. По неписаным законам Фронтейры хочешь получить что-нибудь одно – проси десять. Кроме того, любое обещание деда становилось приказом для всего их клана, начиная с ее родителей, которые с овечьей покорностью исполняли волю Бенито Мальо. Иначе говоря, она получила охранную грамоту от лица всей семьи. Что ж, впредь никто больше не рискнет подыскивать женихов для Пенелопы. Решай сама. Ступай своим путем. Я выйду замуж за любимого, который сидит в тюрьме.
Я выйду за него замуж, сказала она.
Бенито Мальо промолчал. Он бросил прощальный взгляд на витраж, составленный из листьев араукарии, и повернул к дому. Прогулка закончилась.
Послышался собачий визг. Шофер Коуто, который выполнял заодно и обязанности сторожа, робко приблизился к дону Бенито.
Простите, сеньор. Тут пришла жена Росаля. Беглец сумел добраться до Лиссабона. Она хочет поблагодарить вас.
Поблагодарить? Она должна заплатить уговоренное – а потом пусть катится на все четыре стороны!
Мариса знала, о чем речь. Дед принадлежал к лагерю победителей. Во Фронтейре репрессии были особенно жестокими. Здесь потеряли счет черепам с дырочкой от пули. Слишком их оказалось много с точки зрения ума практического. А у деда ум несомненно был практическим.
Послезавтра, сказал он, снова поворачиваясь к Марисе, из Коруньи отправляется поезд. Особый поезд. И там будет твой доктор.
16
17
Мариса обожала выслушивать диагнозы, которыми он определял состояние деревьев – и делал это всегда в самые неожиданные моменты, словно выписывая рецепты в воздухе. Что-то тут у нас листья бледноваты! Знать, это лимонное дерево тоскует. А рододендрон, он теперь чем-то слишком взволнован. У каштана одышка.
Каштан был для Марисы тайным убежищем: в вековом стволе имелось дупло, и, сидя там, она, словно через иллюминатор, могла незаметно наблюдать за тем, что происходит снаружи. И у нее с каштаном был по крайней мере один общий секрет. История шофера и тети Энгра-сии. Тсс!…
Когда она пересказала Да Барке то, что Али-рио сказал о каштане, доктор пришел в полнейший восторг. Ваш садовник прямо профессор! Мудрец! Потом Даниэль задумчиво произнес: Деревья для него – отдушина. Он ведь рассказывает тебе о себе самом.
Алирио растворяется в облаке золы.
Дед ждал ее, стоя на самом верху лестницы. Поникшие плечи, руки висят плетьми, кисти почти скрыты под манжетами куртки, так что видны лишь крючковатые пальцы на набалдашнике трости. На металлическом набалдашнике в виде собачьей головы. Но по-прежнему жив ястребиный взор – особая примета Бенито Мальо, правда, теперь в его глазах затаилась еще и грусть – реакция острого ума на атаку склероза. Он спускается по лестнице.
Помочь вам, дедушка?
Я пока не умираю.
И сказал, что лучше будет, если они побеседуют, прогуливаясь по розовой аллее, – надо ловить зимнее солнце, оно помогает ему бороться с тем, что сам он называет проклятым ревматизмом.
Сегодня ты очень красивая. Впрочем, как всегда.
Мариса вспомнила, при каких обстоятельствах они виделись в последний раз. Она вскрыла себе вены и лежала в ванной комнате на полу, истекая кровью. Им пришлось выбить дверь. Дед сразу постановил, что ничего этого никогда не было. Никогда.
Я пришла просить вас об одолжении.
Это хорошо. Выслушивать просьбы – моя профессия, так что просьбами об одолжении меня не удивишь.
Вот уже год и восемь месяцев как закончилась война. По слухам, к Рождеству будут помилования.
Бенито Мальо остановился и глотнул воздуха. Зимнее солнце трепетало в великолепном витраже, который образовали листья араукарии. Одышка, подумала Мариса, пытаясь по облаку дыма взглядом отыскать садовника.
Не стану тебя обманывать, Мариса. Я сделал все что мог, чтобы его убили. Поэтому самое великое одолжение, которое я могу вам оказать, – это впредь ничего не делать.
Ты можешь больше, чем говоришь.
Он обернулся и посмотрел ей в глаза, но без досады, а скорее с любопытством человека, увидевшего в реке отражение чужого лица. Стоит всколыхнуть воду – лицо ускользнет из твоих рук, ничем его не удержать, а потом появится вновь, как некая вторая реальность.
Ты уверена? А вот с тобой я не сладил.
Она хотела спросить его: Да поймешь ты наконец или нет, что на свете существует вещь по имени любовь? И напомнить, чтобы уколоть, как несколько лет тому назад сам он поддался безумной страсти к поэзии. Напомнить шутовскую сцену, когда он в первый и единственный раз декламировал чужие стихи, – сцену, которая уже никогда не сотрется из анналов истории Фронтейры. Правда, вскоре Бенито Мальо все книги с той колдовской полки отдал цыгану, который направлялся в Коимбру, и велел поставить на их место тома Гражданского кодекса. Но Мариса промолчала. Любовь существует, дедушка.
Любовь, прошептал он так, словно рот его был набит крупной солью. А потом сказал хриплым, исторгнутым из самого нутра голосом: Больше я ничего делать не буду. Решай сама. Вот тебе мое одолжение.
Мариса не стала спорить, потому что именно этого и хотела добиться. По неписаным законам Фронтейры хочешь получить что-нибудь одно – проси десять. Кроме того, любое обещание деда становилось приказом для всего их клана, начиная с ее родителей, которые с овечьей покорностью исполняли волю Бенито Мальо. Иначе говоря, она получила охранную грамоту от лица всей семьи. Что ж, впредь никто больше не рискнет подыскивать женихов для Пенелопы. Решай сама. Ступай своим путем. Я выйду замуж за любимого, который сидит в тюрьме.
Я выйду за него замуж, сказала она.
Бенито Мальо промолчал. Он бросил прощальный взгляд на витраж, составленный из листьев араукарии, и повернул к дому. Прогулка закончилась.
Послышался собачий визг. Шофер Коуто, который выполнял заодно и обязанности сторожа, робко приблизился к дону Бенито.
Простите, сеньор. Тут пришла жена Росаля. Беглец сумел добраться до Лиссабона. Она хочет поблагодарить вас.
Поблагодарить? Она должна заплатить уговоренное – а потом пусть катится на все четыре стороны!
Мариса знала, о чем речь. Дед принадлежал к лагерю победителей. Во Фронтейре репрессии были особенно жестокими. Здесь потеряли счет черепам с дырочкой от пули. Слишком их оказалось много с точки зрения ума практического. А у деда ум несомненно был практическим.
Послезавтра, сказал он, снова поворачиваясь к Марисе, из Коруньи отправляется поезд. Особый поезд. И там будет твой доктор.
16
Часы на перроне всегда показывали без пяти минут десять. Мальчику, продававшему газеты, порой казалось, что минутная стрелка, та, что подлиннее, слегка вздрагивает, но потом опять покоряется судьбе, не умея сладить с собственным весом, как курица с крыльями. По разумению мальчика, на самом-то деле часы поступали куда как правильно и эта вечная их поломка – решение, вполне соответствующее законам жизни. Ему и самому хотелось бы замереть без движения, только вот не без пяти минут десять, а часа на четыре пораньше, когда в их домишке в Эйрисе отец обычно приходит будить его. И зимой и летом там стоит облако тумана, плотное облако, которое год за годом будто сдавливает их дом, прогибая крышу и делая щели в стенах. Мальчик свято верил, в то, что по ночам облако выкидывает щупальце и оно спускается по дымоходу вниз, присасывается к потолку и оставляет на нем круглые пятна, похожие на кратеры какой-то серой планеты. Это был первый пейзаж, который он видел спросонья. Потом мальчику надо было пересечь весь город – до Порта Реаль, где он забирал номера «Голоса Галисии». Зимой он нередко проделывал весь этот путь бегом, чтобы прогнать холод из ног. Отец смастерил ему подошвы для башмаков из кусков автомобильных шин. И когда мальчик бежал, подошвы его поскрипывали – рунн-рунн-рунн, прокладывая дорогу в тумане.
Все знали, что мадридский экспресс прибывает с большим опозданием. Мальчик не мог понять одного – почему это называют опозданием, если поезд всегда приходит ровно на два часа позже, чем указано в расписании. Но все вокруг – таксисты, носильщики, старик Гуталин – каждый раз говорили: Видать, опаздывает. Хотя на самом-то деле это они сами упрямо являлись на вокзал задолго до срока и ни за что не желали признать своей ошибки. Согласись они принять взаправдашний порядок вещей, мальчик мог бы спать подольше и не прорезал бы рассветный туман сигналами своего волшебного рожка.
Старик Гуталин сказал ему на это:
Да, оно, конечно, понятно. А коли однажды он вдруг возьмет да и прибудет в положенное время? Ну ответь, ответь, умник, а? Тогда что?
Мальчику очень хотелось продавать сигареты. Но ими торговал старик Гуталин, который раньше был чистильщиком сапог. Гуталин торговал сигаретами и много чем еще сверх того. Так что его пальто превращалось в настоящий склад с весьма неожиданным набором товара. Поэтому пальто он носил даже летом. А мальчик продавал одни только газеты. Нынешний день обещал быть удачным, если, конечно, хоть кто-нибудь из тех вон людей вздумает купить у него газеты. Он бы быстро распродал всю пачку – сперва им, потом пассажирам с экспресса, и ему не пришлось бы с криками бегать по перрону. И домой он шагал бы как король – руки в карманы, и еще купил бы бутылку газировки.
Но никто из мужчин, шагавших строем, на газеты его не позарился. Только один, в старом костюме без галстука и с черным кожаным чемоданчиком, потертым на углах, приостановился на миг и бросил взгляд на первую полосу. На заголовок, напечатанный большими буквами: «Встреча Гитлера и Франко». Мужчина в костюме без галстука и с кожаным чемоданчиком двинулся дальше, продолжая читать на ходу. Врезка к сообщению, выделенная особым шрифтом, гласила: «Сегодня Фюрер встретился с главой Испанского государства Генералиссимусом Франко, встреча состоялась на испано-французской границе. Встреча прошла в атмосфере дружбы, характерной для отношений между двумя нашими странами». Информация явно заинтересовала мужчину, и купи он газету, нашел бы там комментарий агентства EFE, где было написано, что «наш выдающийся и несравненный Каудильо во время исторической встречи с Фюрером подтвердил для сведения всей Европы, что наша Родина не отказывается от своих имперских амбиций». Но мужчина все равно не смог бы развернуть газету – по той простой причине, что шел он в строю, хотя и почти последним, и прямо за ним шагал охранник в треуголке и плаще, и еще с винтовкой, и этот охранник не остановился рядом с мальчиком, продававшим газеты, а, чеканя шаг, двинулся дальше.
В этот час не предполагалось отправления никаких поездов, но нынешним утром на одном из главных путей стоял состав. Состав был образован из наглухо обшитых досками вагонов, в каких обыкновенно перевозят всякие грузы или скот. Людей построили на перроне, и они тотчас опустили на землю, к ногам, свои крошечные узелки. Один из охранников принялся пересчитывать арестантов, громко выкрикивая номер каждого. Мальчик подумал, что, если бы вместо имени ему дали номер, он бы выбрал десятку, потому что под номером десять выступает Чачо, его любимый футболист, тот, который говорит: Нужно навесить мяч на ворота! Но тут появился еще один охранник, уже другой, не тот, что прежде, и пересчитал всех заново. И кто-то из вокзальных служащих тоже прошел вдоль строя, выкрикивая номера, но делал это куда быстрее, словно хотел утереть нос предшественникам. Видать, кого-то не хватает, подумал мальчик, завертел головой по сторонам и даже нагнулся, чтобы заглянуть под вагоны. Но увидел только старика Гуталина, который сказал ему:
Это тюремные, умник. Больные арестанты. Туберкулезники.
И плюнул на перрон, растерев плевок ногой, как расправляются с какой-нибудь букашкой, если случайно на нее наступят.
С того места, где он стоял, на одной линии с главным входом, так что кассовый зал располагался точно посередине, мальчик, продававший газеты, мог видеть всех, кто выходит на перрон. Ничего удивительного, что он сразу заметил и двух женщин, которые приехали на такси. Одна была постарше, но совсем еще не старая, другая помоложе, и одеты обе были очень похоже, словно у них были общими и одежда, и губная помада. Вот, подумал мальчик, у этих двух вид такой, что они непременно купят газету. Потому что он с первого взгляда умел угадывать, кто купит газету, а кто нет, хотя, понятное дело, и ему порой случалось ошибаться, и даже весьма сильно. Однажды, к примеру, газету у него купил слепой. Мальчик, кроме пассажиров, имел и постоянных клиентов, причем не совсем обычных: босая цветочница, торговка рыбой и продавец каштанов. Наверняка большинство журналистов понятия не имеют о том, какую пользу приносят газеты. Продавец каштанов, скажем, умел делать очень красивые и ровные кулечки – такие же красивые, как белые каллы, которыми торговала босая цветочница.
Эти две сеньориты с хорошо вымытыми лицами, подумал мальчик, наверняка купят у меня газету. И ошибся. Возможно, виноват был он сам. Потому что та, что помоложе, сперва обернулась на его крик и даже зацепилась взглядом за первую страницу с исторической фотографией фюрера и Франко. Но быстро перевела взгляд на перрон, а мальчик зачем-то полез с объяснениями:
Это арестанты, сеньорита. Больные. Туберкулезники.
И даже хотел было сплюнуть на землю, как старик Гуталин, но заробел. К тому же женщина посмотрела на него вдруг помокревшими глазами, словно в них попал песок, и бросилась на перрон, как будто ее толкнуло туда пружиной. От стука не слишком высоких каблуков весь вокзал наполнился эхом, и даже минутная стрелка чуть встрепенулась, пробудившись ото сна.
Мальчик, продававший газеты, увидел, как та женщина, что помоложе, неуверенно пошла вдоль строя арестантов, правда, она их не пересчитывала и номеров не выкрикивала, и как под конец она кинулась к мужчине в старом костюме без галстука и они обнялись. И сразу на вокзале все точно замерло, никогда прежде такого не случалось, хотя обычно, когда проходит суета, связанная с прибытием или отправлением поездов, жизнь здесь приостанавливается и вокзал обретает вид тупика. Но тут все будто выпало из времени, оказалось во власти сломанных часов – все, кроме этих двоих, мужчины и женщины, которые стояли обнявшись. Пока какой-то лейтенант не очнулся от столбняка. Он кинулся к ним и грубо растащил, как обрезчик деревьев растаскивает охапки веток.
Потом подоспел еще один охранник, он пересчитывал арестантов очень медленно, словно ему было наплевать, что кто-то может вообразить, будто он плохо умеет считать. Пересчитывая арестантов, он тыкал в каждого кончиком толстого красного карандаша.
Ага, точно такой же карандаш есть и у моего дедушки, подумал мальчик, продававший газеты. Это плотницкий карандаш.
Все знали, что мадридский экспресс прибывает с большим опозданием. Мальчик не мог понять одного – почему это называют опозданием, если поезд всегда приходит ровно на два часа позже, чем указано в расписании. Но все вокруг – таксисты, носильщики, старик Гуталин – каждый раз говорили: Видать, опаздывает. Хотя на самом-то деле это они сами упрямо являлись на вокзал задолго до срока и ни за что не желали признать своей ошибки. Согласись они принять взаправдашний порядок вещей, мальчик мог бы спать подольше и не прорезал бы рассветный туман сигналами своего волшебного рожка.
Старик Гуталин сказал ему на это:
Да, оно, конечно, понятно. А коли однажды он вдруг возьмет да и прибудет в положенное время? Ну ответь, ответь, умник, а? Тогда что?
Мальчику очень хотелось продавать сигареты. Но ими торговал старик Гуталин, который раньше был чистильщиком сапог. Гуталин торговал сигаретами и много чем еще сверх того. Так что его пальто превращалось в настоящий склад с весьма неожиданным набором товара. Поэтому пальто он носил даже летом. А мальчик продавал одни только газеты. Нынешний день обещал быть удачным, если, конечно, хоть кто-нибудь из тех вон людей вздумает купить у него газеты. Он бы быстро распродал всю пачку – сперва им, потом пассажирам с экспресса, и ему не пришлось бы с криками бегать по перрону. И домой он шагал бы как король – руки в карманы, и еще купил бы бутылку газировки.
Но никто из мужчин, шагавших строем, на газеты его не позарился. Только один, в старом костюме без галстука и с черным кожаным чемоданчиком, потертым на углах, приостановился на миг и бросил взгляд на первую полосу. На заголовок, напечатанный большими буквами: «Встреча Гитлера и Франко». Мужчина в костюме без галстука и с кожаным чемоданчиком двинулся дальше, продолжая читать на ходу. Врезка к сообщению, выделенная особым шрифтом, гласила: «Сегодня Фюрер встретился с главой Испанского государства Генералиссимусом Франко, встреча состоялась на испано-французской границе. Встреча прошла в атмосфере дружбы, характерной для отношений между двумя нашими странами». Информация явно заинтересовала мужчину, и купи он газету, нашел бы там комментарий агентства EFE, где было написано, что «наш выдающийся и несравненный Каудильо во время исторической встречи с Фюрером подтвердил для сведения всей Европы, что наша Родина не отказывается от своих имперских амбиций». Но мужчина все равно не смог бы развернуть газету – по той простой причине, что шел он в строю, хотя и почти последним, и прямо за ним шагал охранник в треуголке и плаще, и еще с винтовкой, и этот охранник не остановился рядом с мальчиком, продававшим газеты, а, чеканя шаг, двинулся дальше.
В этот час не предполагалось отправления никаких поездов, но нынешним утром на одном из главных путей стоял состав. Состав был образован из наглухо обшитых досками вагонов, в каких обыкновенно перевозят всякие грузы или скот. Людей построили на перроне, и они тотчас опустили на землю, к ногам, свои крошечные узелки. Один из охранников принялся пересчитывать арестантов, громко выкрикивая номер каждого. Мальчик подумал, что, если бы вместо имени ему дали номер, он бы выбрал десятку, потому что под номером десять выступает Чачо, его любимый футболист, тот, который говорит: Нужно навесить мяч на ворота! Но тут появился еще один охранник, уже другой, не тот, что прежде, и пересчитал всех заново. И кто-то из вокзальных служащих тоже прошел вдоль строя, выкрикивая номера, но делал это куда быстрее, словно хотел утереть нос предшественникам. Видать, кого-то не хватает, подумал мальчик, завертел головой по сторонам и даже нагнулся, чтобы заглянуть под вагоны. Но увидел только старика Гуталина, который сказал ему:
Это тюремные, умник. Больные арестанты. Туберкулезники.
И плюнул на перрон, растерев плевок ногой, как расправляются с какой-нибудь букашкой, если случайно на нее наступят.
С того места, где он стоял, на одной линии с главным входом, так что кассовый зал располагался точно посередине, мальчик, продававший газеты, мог видеть всех, кто выходит на перрон. Ничего удивительного, что он сразу заметил и двух женщин, которые приехали на такси. Одна была постарше, но совсем еще не старая, другая помоложе, и одеты обе были очень похоже, словно у них были общими и одежда, и губная помада. Вот, подумал мальчик, у этих двух вид такой, что они непременно купят газету. Потому что он с первого взгляда умел угадывать, кто купит газету, а кто нет, хотя, понятное дело, и ему порой случалось ошибаться, и даже весьма сильно. Однажды, к примеру, газету у него купил слепой. Мальчик, кроме пассажиров, имел и постоянных клиентов, причем не совсем обычных: босая цветочница, торговка рыбой и продавец каштанов. Наверняка большинство журналистов понятия не имеют о том, какую пользу приносят газеты. Продавец каштанов, скажем, умел делать очень красивые и ровные кулечки – такие же красивые, как белые каллы, которыми торговала босая цветочница.
Эти две сеньориты с хорошо вымытыми лицами, подумал мальчик, наверняка купят у меня газету. И ошибся. Возможно, виноват был он сам. Потому что та, что помоложе, сперва обернулась на его крик и даже зацепилась взглядом за первую страницу с исторической фотографией фюрера и Франко. Но быстро перевела взгляд на перрон, а мальчик зачем-то полез с объяснениями:
Это арестанты, сеньорита. Больные. Туберкулезники.
И даже хотел было сплюнуть на землю, как старик Гуталин, но заробел. К тому же женщина посмотрела на него вдруг помокревшими глазами, словно в них попал песок, и бросилась на перрон, как будто ее толкнуло туда пружиной. От стука не слишком высоких каблуков весь вокзал наполнился эхом, и даже минутная стрелка чуть встрепенулась, пробудившись ото сна.
Мальчик, продававший газеты, увидел, как та женщина, что помоложе, неуверенно пошла вдоль строя арестантов, правда, она их не пересчитывала и номеров не выкрикивала, и как под конец она кинулась к мужчине в старом костюме без галстука и они обнялись. И сразу на вокзале все точно замерло, никогда прежде такого не случалось, хотя обычно, когда проходит суета, связанная с прибытием или отправлением поездов, жизнь здесь приостанавливается и вокзал обретает вид тупика. Но тут все будто выпало из времени, оказалось во власти сломанных часов – все, кроме этих двоих, мужчины и женщины, которые стояли обнявшись. Пока какой-то лейтенант не очнулся от столбняка. Он кинулся к ним и грубо растащил, как обрезчик деревьев растаскивает охапки веток.
Потом подоспел еще один охранник, он пересчитывал арестантов очень медленно, словно ему было наплевать, что кто-то может вообразить, будто он плохо умеет считать. Пересчитывая арестантов, он тыкал в каждого кончиком толстого красного карандаша.
Ага, точно такой же карандаш есть и у моего дедушки, подумал мальчик, продававший газеты. Это плотницкий карандаш.
17
Они обнялись, рассказывал Эрбаль Марии да Виситасау. И стояли не шелохнувшись. А мы не знали, как тут быть. Тогда лейтенант подошел и растащил их. Растащил, как об-езчик деревьев растаскивает охапки веток.
А я уже видел однажды, как они обнимаются, но тогда некому было их разлучить.
Именно в тот день я и понял, что между ними любовь. Прежде я ни разу не встречал их вместе, и мне даже в голову не приходило, что Мариса Мальо и Даниэль Да Барка могут вдруг взять да и влюбиться друг в друга. Такое, конечно, бывает в романах, но в ту нашу жизнь ну никак не укладывалось. Ну, это… как если бы кто-то подсыпал пороха в кадило.
Честно признаться, я наткнулся на них по чистой случайности, уже ближе к вечеру, когда они вдвоем прогуливались по Росаледе в Сантьяго. Вот я и решил понаблюдать за ними. Дело было в конце осени. Они разговаривали очень оживленно, но даже за руки не держались, хотя их будто клонило или притягивало друг к дружке, когда порывы ветра поднимали стаи сухих листьев. На Аламеде они сфотографировались – такие фотографии делают в форме сердечка. Рядом с фотографом стояло ведро воды, куда он окунал снимки. Начался дождь, и все кинулись под навес музыкальной эстрады, а я укрылся в общественном туалете, там же поблизости. И представил себе, как они смеются и как тела их словно ненароком соприкасаются, пока ветер сушит фотографию. Потом, когда почти совсем стемнело и дождь закончился, я снова двинулся за ними следом по улицам старого города. Это была долгая прогулка, но без всяких там обниманий и целований, и мне вся история стала надоедать. К тому же опять припустил дождь. Такой дождь, какой бывает только в Сантьяго, – он проникает тебе в самые бронхи, и ты превращаешься в настоящую амфибию. Даже у каменных коней вода изо рта льется.
А потом? – с нетерпением спросила Мария да Виситасау, которой было неинтересно слушать про то, как у каменных коней изо рта льется вода.
Потом? Потом они прямо иод проливным дождем остановились посреди Кинтана-дос-Мортос. Оба, конечно, промокли до нитки, во всяком случае, с меня вода бежала ручьями, хотя я всю дорогу держался крытых галерей. Они сошли с ума, мелькнуло у меня, заработают себе воспаление легких. Чертов доктор! Вот тогда это и случилось. История с Беренгелой.
А кто такая Беренгела?
Не кто, а что. Колокол. Беренгела – это колокол на том соборе, который стоит на Кинтане. При первом ударе колокола они обнялись. И казалось, никогда больше не разомкнут объятий – ведь било-то двенадцать раз. А Беренгела бьет неторопливо. У нас даже говорят, что за это время можно успеть перепробовать вино из всех бочек, хотя трудно даже представить, как от такого боя не свихнулись все часы в округе.
А как они обнимались, Эрбаль? – спросила девушка из ночного заведения.
Мне доводилось видеть, как мужчины и женщины занимаются чем угодно, но эти двое словно выпивали друг друга. Губами и языком собирали друг с друга воду. Из ушей, из глаз, с шеи – начиная от самой груди и выше. Они были такие мокрые, что, должно быть, чувствовали себя почти голыми. И целовались, как две рыбы.
Вдруг Эрбаль нарисовал карандашом на белой бумажной салфетке две параллельные линии. Потом еще две – поперек двух первых, потолще и покороче.
Это поезд, поезд затерявшийся в снегах.
Мария да Виситасау только теперь обратила внимание на глаза Эрбаля. Вернее, на белки. Они отдавали желтизной, как копченое сало. И на фоне белков зрачки казались яркими, словно угольки. Если бы он отрастил волосы, то их белизна, наверное, выглядела бы весьма почтенно, но теперь они были подстрижены грубо, по-рекрутски, и голова была грязно-серой. Эрбаля всякий назвал бы мужчиной пожилым, если не старым. Но он был сухопар и жилист, как узловатое дерево. А Мария да Виситасау уже начинала призадумываться о возрасте, потому что самой ей в октябре стукнуло двадцать. Она встречала стариков, которые выглядят много моложе своих лет, потому что заключили со временем некий веселый и безрассудный пакт. Другие, вроде Манилы, хозяйки заведения, относились к своему возрасту нервно, даже с надрывным отчаянием и пытались скрыть его следы, но все попытки оказывались тщетными, потому что слишком обтягивающие наряды и обилие драгоценностей только подчеркивали необратимые перемены в фигуре. Но Мария да Виситасау знала только одного человека – и это был Эрбаль, – который выглядел моложе своих лет вопреки собственному хотению, так сказать, по прихоти коварной судьбы. И подчас трудно было понять, отчего он вдруг начинает задыхаться: оттого, что хочет дышать, или наоборот – не хочет. Его лютая злоба на время, которое течет слишком медленно, выплескивалась наружу в ночные часы, когда работы было невпроворот. И тогда ему достаточно было прицелиться в кого-то своим взглядом из-за стойки, чтобы самый буйный и норовистый клиент тотчас заплатил по счету.
Бывает, я просыпаюсь от удушья, и мне чудится, будто мы опять там – стоим на заснеженных рельсах в Леоне. И на нас смотрит волк, смотрит на наш поезд, а я опускаю окошко и целюсь, оперев винтовку на раму, но художник говорит мне:
Эй, что ты делаешь?
Разве сам не видишь? – отвечаю я. Хочу убить волка.
Не порть картину, говорит он. Ведь я так долго и с такими муками рисовал ее.
Волк поворачивается и бежит прочь, а мы по-прежнему стоим в проклятом тупике.
Еще один, докладывает охранник лейтенанту. В девятом вагоне.
Лейтенант чертыхается сквозь зубы, словно столкнулся с невидимым врагом. Когда дело касается покойников, цифра три ему очень даже не нравится. Один покойник – он и есть покойник, и весь разговор. Второй – компания для первого. Ничего особенного, можно не волноваться. Но вот третий… Значит, их наберется целая куча. Проклятая судьба! Лейтенант был еще совсем молодым. И он проклинал это задание, которое к тому же не сулило ни наград, ни славы. Командовать забытым всеми поездом, поездом, груженным тоской, отчаянием и чахоткой, поездом, на который вдобавок ополчилась безумная, озверевшая природа. Нелепые лохмотья войны. Он отогнал кошмарное видение: Я не могу привезти в Мадрид похоронный состав.
Значит, уже третий? Что там, черт возьми, происходит?
Они захлебываются кровью. Они захлебываются собственной кровью во время приступов кашля.
Испепеляющий взгляд. Я знаю, что это такое. И незачем мне объяснять. А врач? Что делает врач?
Он работает без сна и отдыха. Мечется из вагона в вагон. И велел передать вам, что нужно освободить последний вагон – под трупы.
Ну так сделайте это. А мы с ним, он кивнул на Эрбаля, попробуем пешком дойти до распроклятой станции. Предупредите машиниста. Поезд должен тронуться с места, даже если придется кого-то припугнуть пистолетом.
Лейтенант раздраженно выглянул наружу. С одной стороны – белая-пребелая равнина. С другой – замороженные, оцепеневшие составы и ангары, пантеон железнодорожных скелетов.
Здесь хуже, чем на войне!
В этом поезде собрали арестантов, больных туберкулезом, причем в тяжелой форме, из разных тюрем Северной Галисии. В условиях послевоенной нищеты и разрухи чахотка распространялась, как чума, к тому же играл свою роль и сырой климат атлантического побережья. Пунктом назначения состава значился тюремный санаторий в горах Валенсии. Но сперва надо было добраться до Мадрида. В те времена пассажирский поезд мог восемнадцать часов тащиться от Коруньи до столичного Северного вокзала.
Наш поезд назывался поездом специального назначения, рассказывал Эрбаль Марии да Виситасау. Да уж, специальней не бывает!
Когда заключенные наконец разместились в вагонах, многие из них уже успели съесть свою пайку – банку сардин. Для защиты от холода им выдали по одеялу. Снег пошел, едва они доехали до холмов Бетансоса, и не прекращался до самого Мадрида. Поезд специального назначения прибыл в Монфорте, железнодорожный узел, связывающий Галисию с плоскогорьем, опоздав по крайней мере на семь часов. Но впереди их ожидало самое худшее. Надо было пересечь горы Саморы и Леона. Когда они остановились в Монфорте, уже смеркалось. Заключенные дрожали от холода и лихорадки.
Я тоже окоченел, рассказывал Эрбаль. Мы, отряд охраны, перешли в пассажирский вагон, где имелись сиденья и окна, этот вагон был прицеплен прямо к локомотиву. Наш паровоз еле тянул, словно и он тоже был чахоточным.
Да, я поехал туда добровольцем. Вызвался сразу, как только узнал, что формируется состав для отправки туберкулезников в тюремный санаторий в Левант. Я ведь был в полной уверенности, что страдаю той же болезнью, но скрывал это, избегая медицинских комиссий – без особого, надо заметить, труда. Я боялся, что меня отправят в запас с нищенской пенсией и что я навсегда выпаду из игры. Мне не хотелось возвращаться ни в родную деревню, ни к сестре. С отцом я в последний раз виделся, когда приезжал домой из Астурии. Мы долго переругивались. Я отказался работать, заявив, что у меня, мол, отпуск и потому я имею право на отдых, а он – грубая скотина. И тогда отец непривычно ровным тоном ответил: Я никого не убивал. Когда мы были молодыми и нас хотели забрить и отправить в Марокко, мы убежали в горы. Да, я – грубая скотина, но я никогда никого не убивал. Дай Бог, чтобы в старости и ты смог сказать то же самое! Это был мой последний разговор с отцом.
Что касается поезда, то я, узнав о нем, опять поспешил к сержанту Ландесе, которого к тому времени повысили в должности. Я прошу вас об одолжении, сеньор. Помогите мне перевестись охранником в санаторий. Я хотел бы сменить климат. К тому же туда направляют доктора – помните, того самого доктора Да Барку? Сдается мне, он продолжает поддерживать контакты с Сопротивлением. И я, понятное дело, буду посылать вам донесения.
Лейтенант, Эрбаль и машинист добрались до вокзала города Леона. Снег налип на их сапоги, и, стоя на перроне, они топали, чтобы стряхнуть его. Лейтенант был в бешенстве. Он намеревался отыскать начальника вокзала и устроить ему выволочку. Но из кабинета вышел майор. Лейтенант от неожиданности растерялся и не сразу сообразил, как себя вести. Майор, прежде чем заговорить, строго глянул на него, ожидая предписанного уставом приветствия. Лейтенант щелкнул каблуками, встал по стойке смирно и с механической четкостью отдал честь. Жду ваших распоряжений, майор. Несмотря на холод, лоб у лейтенанта покрылся испариной. Я начальник поезда специального назначения…
Поезд специального назначения? О каком еще поезде идет речь, лейтенант?
Голос у лейтенанта дрожал. Он не знал, с чего начать.
Этот поезд… он везет туберкулезных больных, сеньор. И трое у нас уже умерли.
Поезд с туберкулезными больными? Трое умер ли? Да о чем вы говорите, лейтенант?
В разговор вмешался машинист:
Позвольте объяснить, сеньор.
Но майор резким взмахом руки велел ему замолчать.
Сеньор, вот уже сорок восемь часов, как мы покинули Корунью. Это особый поезд. Мы везем заключенных, больных туберкулезом. И давно должны быть в Мадриде. Но, видимо, произошло недоразумение, какая-то путаница. В Леоне нас пропустили без задержки, но направили на север. И мы несколько часов ехали совсем не туда, куда надо. Поняв ошибку, двинулись обратно. Тут и возникли непонятные проблемы. С тех пор мы стоим в тупике. Нам говорят, что есть и другие спецпоезда.
А я уже видел однажды, как они обнимаются, но тогда некому было их разлучить.
Именно в тот день я и понял, что между ними любовь. Прежде я ни разу не встречал их вместе, и мне даже в голову не приходило, что Мариса Мальо и Даниэль Да Барка могут вдруг взять да и влюбиться друг в друга. Такое, конечно, бывает в романах, но в ту нашу жизнь ну никак не укладывалось. Ну, это… как если бы кто-то подсыпал пороха в кадило.
Честно признаться, я наткнулся на них по чистой случайности, уже ближе к вечеру, когда они вдвоем прогуливались по Росаледе в Сантьяго. Вот я и решил понаблюдать за ними. Дело было в конце осени. Они разговаривали очень оживленно, но даже за руки не держались, хотя их будто клонило или притягивало друг к дружке, когда порывы ветра поднимали стаи сухих листьев. На Аламеде они сфотографировались – такие фотографии делают в форме сердечка. Рядом с фотографом стояло ведро воды, куда он окунал снимки. Начался дождь, и все кинулись под навес музыкальной эстрады, а я укрылся в общественном туалете, там же поблизости. И представил себе, как они смеются и как тела их словно ненароком соприкасаются, пока ветер сушит фотографию. Потом, когда почти совсем стемнело и дождь закончился, я снова двинулся за ними следом по улицам старого города. Это была долгая прогулка, но без всяких там обниманий и целований, и мне вся история стала надоедать. К тому же опять припустил дождь. Такой дождь, какой бывает только в Сантьяго, – он проникает тебе в самые бронхи, и ты превращаешься в настоящую амфибию. Даже у каменных коней вода изо рта льется.
А потом? – с нетерпением спросила Мария да Виситасау, которой было неинтересно слушать про то, как у каменных коней изо рта льется вода.
Потом? Потом они прямо иод проливным дождем остановились посреди Кинтана-дос-Мортос. Оба, конечно, промокли до нитки, во всяком случае, с меня вода бежала ручьями, хотя я всю дорогу держался крытых галерей. Они сошли с ума, мелькнуло у меня, заработают себе воспаление легких. Чертов доктор! Вот тогда это и случилось. История с Беренгелой.
А кто такая Беренгела?
Не кто, а что. Колокол. Беренгела – это колокол на том соборе, который стоит на Кинтане. При первом ударе колокола они обнялись. И казалось, никогда больше не разомкнут объятий – ведь било-то двенадцать раз. А Беренгела бьет неторопливо. У нас даже говорят, что за это время можно успеть перепробовать вино из всех бочек, хотя трудно даже представить, как от такого боя не свихнулись все часы в округе.
А как они обнимались, Эрбаль? – спросила девушка из ночного заведения.
Мне доводилось видеть, как мужчины и женщины занимаются чем угодно, но эти двое словно выпивали друг друга. Губами и языком собирали друг с друга воду. Из ушей, из глаз, с шеи – начиная от самой груди и выше. Они были такие мокрые, что, должно быть, чувствовали себя почти голыми. И целовались, как две рыбы.
Вдруг Эрбаль нарисовал карандашом на белой бумажной салфетке две параллельные линии. Потом еще две – поперек двух первых, потолще и покороче.
Это поезд, поезд затерявшийся в снегах.
Мария да Виситасау только теперь обратила внимание на глаза Эрбаля. Вернее, на белки. Они отдавали желтизной, как копченое сало. И на фоне белков зрачки казались яркими, словно угольки. Если бы он отрастил волосы, то их белизна, наверное, выглядела бы весьма почтенно, но теперь они были подстрижены грубо, по-рекрутски, и голова была грязно-серой. Эрбаля всякий назвал бы мужчиной пожилым, если не старым. Но он был сухопар и жилист, как узловатое дерево. А Мария да Виситасау уже начинала призадумываться о возрасте, потому что самой ей в октябре стукнуло двадцать. Она встречала стариков, которые выглядят много моложе своих лет, потому что заключили со временем некий веселый и безрассудный пакт. Другие, вроде Манилы, хозяйки заведения, относились к своему возрасту нервно, даже с надрывным отчаянием и пытались скрыть его следы, но все попытки оказывались тщетными, потому что слишком обтягивающие наряды и обилие драгоценностей только подчеркивали необратимые перемены в фигуре. Но Мария да Виситасау знала только одного человека – и это был Эрбаль, – который выглядел моложе своих лет вопреки собственному хотению, так сказать, по прихоти коварной судьбы. И подчас трудно было понять, отчего он вдруг начинает задыхаться: оттого, что хочет дышать, или наоборот – не хочет. Его лютая злоба на время, которое течет слишком медленно, выплескивалась наружу в ночные часы, когда работы было невпроворот. И тогда ему достаточно было прицелиться в кого-то своим взглядом из-за стойки, чтобы самый буйный и норовистый клиент тотчас заплатил по счету.
Бывает, я просыпаюсь от удушья, и мне чудится, будто мы опять там – стоим на заснеженных рельсах в Леоне. И на нас смотрит волк, смотрит на наш поезд, а я опускаю окошко и целюсь, оперев винтовку на раму, но художник говорит мне:
Эй, что ты делаешь?
Разве сам не видишь? – отвечаю я. Хочу убить волка.
Не порть картину, говорит он. Ведь я так долго и с такими муками рисовал ее.
Волк поворачивается и бежит прочь, а мы по-прежнему стоим в проклятом тупике.
Еще один, докладывает охранник лейтенанту. В девятом вагоне.
Лейтенант чертыхается сквозь зубы, словно столкнулся с невидимым врагом. Когда дело касается покойников, цифра три ему очень даже не нравится. Один покойник – он и есть покойник, и весь разговор. Второй – компания для первого. Ничего особенного, можно не волноваться. Но вот третий… Значит, их наберется целая куча. Проклятая судьба! Лейтенант был еще совсем молодым. И он проклинал это задание, которое к тому же не сулило ни наград, ни славы. Командовать забытым всеми поездом, поездом, груженным тоской, отчаянием и чахоткой, поездом, на который вдобавок ополчилась безумная, озверевшая природа. Нелепые лохмотья войны. Он отогнал кошмарное видение: Я не могу привезти в Мадрид похоронный состав.
Значит, уже третий? Что там, черт возьми, происходит?
Они захлебываются кровью. Они захлебываются собственной кровью во время приступов кашля.
Испепеляющий взгляд. Я знаю, что это такое. И незачем мне объяснять. А врач? Что делает врач?
Он работает без сна и отдыха. Мечется из вагона в вагон. И велел передать вам, что нужно освободить последний вагон – под трупы.
Ну так сделайте это. А мы с ним, он кивнул на Эрбаля, попробуем пешком дойти до распроклятой станции. Предупредите машиниста. Поезд должен тронуться с места, даже если придется кого-то припугнуть пистолетом.
Лейтенант раздраженно выглянул наружу. С одной стороны – белая-пребелая равнина. С другой – замороженные, оцепеневшие составы и ангары, пантеон железнодорожных скелетов.
Здесь хуже, чем на войне!
В этом поезде собрали арестантов, больных туберкулезом, причем в тяжелой форме, из разных тюрем Северной Галисии. В условиях послевоенной нищеты и разрухи чахотка распространялась, как чума, к тому же играл свою роль и сырой климат атлантического побережья. Пунктом назначения состава значился тюремный санаторий в горах Валенсии. Но сперва надо было добраться до Мадрида. В те времена пассажирский поезд мог восемнадцать часов тащиться от Коруньи до столичного Северного вокзала.
Наш поезд назывался поездом специального назначения, рассказывал Эрбаль Марии да Виситасау. Да уж, специальней не бывает!
Когда заключенные наконец разместились в вагонах, многие из них уже успели съесть свою пайку – банку сардин. Для защиты от холода им выдали по одеялу. Снег пошел, едва они доехали до холмов Бетансоса, и не прекращался до самого Мадрида. Поезд специального назначения прибыл в Монфорте, железнодорожный узел, связывающий Галисию с плоскогорьем, опоздав по крайней мере на семь часов. Но впереди их ожидало самое худшее. Надо было пересечь горы Саморы и Леона. Когда они остановились в Монфорте, уже смеркалось. Заключенные дрожали от холода и лихорадки.
Я тоже окоченел, рассказывал Эрбаль. Мы, отряд охраны, перешли в пассажирский вагон, где имелись сиденья и окна, этот вагон был прицеплен прямо к локомотиву. Наш паровоз еле тянул, словно и он тоже был чахоточным.
Да, я поехал туда добровольцем. Вызвался сразу, как только узнал, что формируется состав для отправки туберкулезников в тюремный санаторий в Левант. Я ведь был в полной уверенности, что страдаю той же болезнью, но скрывал это, избегая медицинских комиссий – без особого, надо заметить, труда. Я боялся, что меня отправят в запас с нищенской пенсией и что я навсегда выпаду из игры. Мне не хотелось возвращаться ни в родную деревню, ни к сестре. С отцом я в последний раз виделся, когда приезжал домой из Астурии. Мы долго переругивались. Я отказался работать, заявив, что у меня, мол, отпуск и потому я имею право на отдых, а он – грубая скотина. И тогда отец непривычно ровным тоном ответил: Я никого не убивал. Когда мы были молодыми и нас хотели забрить и отправить в Марокко, мы убежали в горы. Да, я – грубая скотина, но я никогда никого не убивал. Дай Бог, чтобы в старости и ты смог сказать то же самое! Это был мой последний разговор с отцом.
Что касается поезда, то я, узнав о нем, опять поспешил к сержанту Ландесе, которого к тому времени повысили в должности. Я прошу вас об одолжении, сеньор. Помогите мне перевестись охранником в санаторий. Я хотел бы сменить климат. К тому же туда направляют доктора – помните, того самого доктора Да Барку? Сдается мне, он продолжает поддерживать контакты с Сопротивлением. И я, понятное дело, буду посылать вам донесения.
Лейтенант, Эрбаль и машинист добрались до вокзала города Леона. Снег налип на их сапоги, и, стоя на перроне, они топали, чтобы стряхнуть его. Лейтенант был в бешенстве. Он намеревался отыскать начальника вокзала и устроить ему выволочку. Но из кабинета вышел майор. Лейтенант от неожиданности растерялся и не сразу сообразил, как себя вести. Майор, прежде чем заговорить, строго глянул на него, ожидая предписанного уставом приветствия. Лейтенант щелкнул каблуками, встал по стойке смирно и с механической четкостью отдал честь. Жду ваших распоряжений, майор. Несмотря на холод, лоб у лейтенанта покрылся испариной. Я начальник поезда специального назначения…
Поезд специального назначения? О каком еще поезде идет речь, лейтенант?
Голос у лейтенанта дрожал. Он не знал, с чего начать.
Этот поезд… он везет туберкулезных больных, сеньор. И трое у нас уже умерли.
Поезд с туберкулезными больными? Трое умер ли? Да о чем вы говорите, лейтенант?
В разговор вмешался машинист:
Позвольте объяснить, сеньор.
Но майор резким взмахом руки велел ему замолчать.
Сеньор, вот уже сорок восемь часов, как мы покинули Корунью. Это особый поезд. Мы везем заключенных, больных туберкулезом. И давно должны быть в Мадриде. Но, видимо, произошло недоразумение, какая-то путаница. В Леоне нас пропустили без задержки, но направили на север. И мы несколько часов ехали совсем не туда, куда надо. Поняв ошибку, двинулись обратно. Тут и возникли непонятные проблемы. С тех пор мы стоим в тупике. Нам говорят, что есть и другие спецпоезда.