— Все, что я могу, так это молиться, молитва всякому доступна…
   — Исцели!.. — Она глотала слезы и шмыгала носом, но не давала словам слетать с языка. Однако они-таки вырвались: — Исцели!.. Наложи руки!..
   — Встань!
   Женщина почувствовала, как ее рывком поднимают с земли и принуждают взглянуть прямо в горящие глаза, зрачки которых обратились в сгустки тьмы размером с игольное ухо.
   — Нет иного лекарства, — прошипел Джон сквозь зубы, — кроме милости Божьей. А милость Его безмерна. Он сострадает каждому из нас. Я лишь недостойное орудие в Его дланях; нет иного могущества, кроме могущества молитвы. Все прочее ересь, зло, коего ради погибают люди…
   Он оттолкнул ее от себя. Но тут его настроение изменилось. Ладонью он отер лоб и неловко спешился.
   — На осле поедешь ты, сестра. Негоже мне подражать Тому, кто однажды въехал в Святой город на сем животном… — Фраза завершилась невнятным бормотаньем, которое заглушил порыв ветра. Затем брат Джон сказал отчетливей: — Я посмотрю твоего супруга.
   В тесной хижине с низким потолком стоял кислый запах; где-то заходился в крике младенец; подле очага собака зубами искала на себе блох. Пригнувшись, низкорослый монах вошел внутрь; женщина плотно притворила за ним дверь, намотав веревку на крюк.
   — Мы тут всегда в темноте, — прошептала она, — он считает, что это может пособить…
   Джон осторожно прошел вперед. У огня, сложив руки на коленях, неподвижно сидел мужчина в непритязательной одежде каменотеса — короткая куртка с кожаными вставками и клетчатые штаны, как у шотландских горцев. Рядом с ним на неструганом столе стояла тарелка с начатым обедом и пивная кружка, на каминной доске лежала нераскуренная трубка. Чрезмерно отросшие волосы жирными лохмами свешивались за ушами; но глаз под черными густыми прямыми бровями видно не было — для зашиты их от света вокруг головы был повязан цветной носовой платок.
   — Он пришел, — робко сказала женщина. — Не сомневайся, брат Джон тебя вылечит… — Она положила руку на плечо мужчины. Тот ничего не ответил, только осторожно нашел ее руку и сбросил прочь. Женщина, сдерживая слезы, повернулась к монаху. С отчаянием в голосе она сказала: — Это началося месяцев шесть тому, ежели не боле. Попервоначалу ему думалося… это было навроде паутины по всему лицу. А потом обезглазел — только солнце и видит. И все приговаривал: «Темно-то как!» И снова: «Темно-то как!»
   — Сестра, — спокойно сказал Джон, — есть ли у вас фонарь? Или факел?
   Она молча кивнула, не спуская взгляда с его лица.
   — Так несите!
   Женщина принесла фонарь, зажгла щепкой из очага. Джон установил его так, чтобы свет из окошечка падал на лицо слепого.
   — Дайте-ка погляжу…
   Под повязкой оказались черные, свирепые глаза — под стать всему горделивому и суровому лицу. Брат Джон приподнял фонарь, чтобы луч света упал на зрачки, взялся пальцами за подбородок больного и стал ворочать голову из стороны в сторону. Он долго разглядывал отражающую свет молочную белизну бельм, потом опустил лампу на каминную доску и после длительного молчания произнес:
   — Ничем не могу помочь — только молитвой…
   Женщина оторопело уставилась на него, потом снова разрыдалась, сжимая рот рукой.
   Джон заночевал на соломе в пристройке, все время что-то бормоча и кашляя. Лишь ближе к рассвету трубы и барабаны в его мозгу смолкли, и он сумел забыться сном.
   Каменотес встал с первыми лучами солнца, бесшумно, не торопясь оделся. Рядом, ровно дыша, лежала жена. Он коснулся ее руки, и женщина замычала во сне. Он отошел от нее и пересек каморку, огрубевшие пальцы сноровисто ощупывали мебель и знакомые спинки стульев. Он развязал ремень на дверной задвижке, и в лицо пахнуло утренней свежестью, воздух был холоден и влажен. Вне дома мужчина ориентировался уже не на ощупь. Жизнь местных жителей вращалась вокруг обработки камня — небольшие каменоломни, разбросанные в горах, передавались от отцов к сыновьям. На протяжении множества лет его ступни и ступни его предков пробили через пустошь тропинку-колею — от дома к горам. Он пошел по ней, подняв голову, чтобы остатками зрения впитывать размытое серое мерцание — все, что ему было доступно от этого рассвета. По привычке он захватил фонарь, который во время ходьбы глухо постукивал по его бедру. Мужчина дошел до каменоломни, отложил в сторону шест, символически закрывавший вход, затем нащупал свои инструменты, ласково провел ладонями по гладким-прегладким рукоятям — стало быть, немало он трудился, коли они так стерлись! — и принялся за работу.
   Разбуженный отдаленным звуком молота, Джон отряхнулся от болезненного кошмара и приподнял голову — определить, откуда идет стук. Затем неспешно встал, сунул ступни в заботливо приготовленные для него сандалии и вышел на морозный утренний воздух — при ходьбе изо рта вырывались облачка пара.
   Женщина уже была в каменоломне — она сидела у входа, вперившись вглядом в одну точку. Изнутри доносились размеренные удары — слепой обрабатывал камень, ощупью определяя форму и производя измерения. У входа в каменоломню громоздилась куча неотесанных глыб. Покуда Джон рассматривал их, каменотес приволок еще одну и уверенным шагом вернулся на рабочее место.
   Женщина вопросительно уставилась на брата Джона.
   — Я могу только молиться, — покачал он головой. — Только молиться…
   Утро заканчивалось, дело шло к полудню, а грохот молота не прекращался. Женщина принесла было еду, но Джон не подпустил ее к мужу — мелькающий молот мог запросто размозжить ей голову. К первым сумеркам куча камней достигла высоты в шесть футов и загородила слепого от Джона. Монах передвинулся с того места, где колени уже выдавили ямки в твердой почве, на новое, чтобы видеть его. Короткий день погас, однако человеку с молотом свет был не нужен. Молот размеренно звенел — и в конце концов Джон разгадал цель этого человека. Простеревшись на земле, он стал молиться горячее прежнего. Несколько часов спустя, невзирая на ледяной ветер, он заснул. Проснулся почти совсем закоченевший. Перед ним во мраке мерно бил молот. Женщина вернулась поутру и принесла под своей теплой накидкой ребенка. Кто-то из соседей принес пищу, но она отказалась взять. Тело Джона сводила судорога, руки и ноги посинели от холода. Днем ветер усилился, его вой на пустоши превратился в рев.
   Странные эти дорсетские крестьяне, темные души. Приходили по одному и группками, усаживались на корточки, глядели — и хоть бы один попробовал остановить работающего. Впрочем, что толку, он бы снова взялся за свое — с той же неотвратимостью, с какой этот ветрище раз за разом возвращается с пустошей. Молот не уни-мался с рассвета до заката; к ветру добавился дождь, ряса у Джона на спине промокла насквозь. Но он не обращал внимания ни на холод, ни на боли в животе и бедрах, ни на шум в ушах. Древние боги это бы уразумели, думал он, — те, которые днем, с рыком, обливаясь потом, выпускали друг другу кишки в нескончаемой битве не на жизнь, а на смерть, и к вечеру гибли, но наутро восставали из мертвых, проведя ночь на пиру в своем дворце в Валгалле. Ну а христианский Бог, доступно ли это Ему? Одобрил бы он кровавые жертвоприношения так же, как он принимает пытки ведьм и колдунов? Конечно же, — отвечало Джону его помутившееся от усталости сознание, — потому как Он того же поля ягода. Пьет Он кровь людскую и пожирает плоть их. Таинства его — суть труд и нищета и боль без конца и края и без надежды…
   Ко второму рассвету кучи вырубленного камня протянулись на много ярдов. Молот по-прежнему обрушивался на камень — теперь беспорядочней, откалывая всё большие глыбы. Вот вам камни для дворцов богатеев, вот вам — для соборов во славу Рима… Яростный ветер ревел средь холмов, с хлопаньем теребил накидку женщины, которая все сидела и сидела — с коровьим терпением, руки скрещены на животе, в глазах стынет лишь наполовину осознанная боль. Джон рухнул, сморенный, — ноги больше не держали, ладони смерзлись в молитвенном положении. А жители деревушки с порогов своих лачуг глазели через пустошь на происходящее.
   И все же этому пришел конец. Жертвоприношение было свершено и принято. Камнедробильщик лежал лицом вниз — таким ему суждено было войти в грядущие легенды. На шее могуче пульсировала вена, изо рта и ноздрей хлестала темная кровь, а тело дергалось и выгибалось, ища последнего покоя. Джон подполз к нему на неслушающихся коленях и руках, но уже раньше он знал, что тот мертв.
   Захрустев суставами, монах кое-как поднялся. Стоящая неподалеку женщина тупо глядела тусклыми глазами, едва видимая в окружении серых каменистых склонов. Ее тень, тощая и длинная, качалась на поросших травой кочках пустоши.
   Брат Джон медленно повернулся — в голове снова застучало-заколотило — и поднял белое как мел лицо горе, где вспыхнула таинственная светящаяся сфера. Она полыхала все ярче и ярче — космическое видение, шар, невозможным образом зависнувший в бушующих небесах. Джон хрипло вскрикнул и воздел руки, а тем временем вокруг шара образовался жемчужно-ослепительный ореол. Затем возник еще один круг, и еще, они загромоздили все небо, обжигающим холодом наполнили всю твердь небесную, и вот их диаметры слились и превратились в крест, охваченный серебристым буйно скачущим пламенем. Там, где перекладины креста сходились, пылали другие сферы — видимо-невидимо солнц, весь райский строй. И Джон теперь очетливо различал, как рои огненных ангелов снуют вверх-вниз. С той стороны лились громкие звуки — сладостные и радостные напевы, которые входили в его утомленный мозг, подобно острию меча. Он снова беззвучно вскрикнул и ринулся вперед, неуклюже переваливаясь, а за ним скакала и металась из стороны в сторону его исполинская тень…
   И вот уже люди мчатся — через пустоши, по деревенским улицам, устремляясь от него в разные стороны, крича на всех углах, стуча во все двери, — и с быстротой невероятной расходится новость: брату Джону было видение, рай разверзся перед ним во всем своем величии! От дома к дому прибавлялись все новые детали, покуда не оказалось, что сам Господь глянул на Джона ясными глазами из небесной радуги.
   Прослышали об этом и солдаты — и в Голден-Капе, и в Уэй-Ма-уте, и в Вуле, одиноко стоящем посреди пустошей; лязгающий крыльями телеграф принес известие о волнении в крае. Полетели просьбы о пополнении, о присылке патронов и пороха, кавалерии, пушек. Дурновария еще отвечала, а также и Боурн-Маут, и Пул, но вскоре буря прошлась по семафорным башням, круша их, словно молодые деревца. К полудню все линии молчали, даже Голден-Кап превратился в груду сломанных балок и крыльев. Тамошний командир гарнизона спешно выступил с ротой пехоты и двумя эскадронами в нелепой надежде подавить мятеж в зародыше; Только один человек был способен организовать и сделать боеспособными толпы черни — брат Джон, он один. На сей раз брату Джону так или иначе придется объявиться.
   Райское видение померкло; однако люди стекались толпами, упрямо спеша к нему — перетаскивая тачки и повозки через горы, увязая на хлюпающих тропинках через торфяники. Кое-кто приходил с деньгами и одеждой, предлагая провиант, убежище, быстрых лошадей. Они умоляли его как можно скорее скрыться, предупреждали о солдатах, которые шарят по округе с целью убить его. Но за шумом в собственной голове он ничего не слышал — этот гвалт парализовывал его мозг, лишал последних проблесков здравого смысла. Тем не менее за спиной человечка, бредущего по пустошам навстречу ураганному ветру с юга, все росло и росло воинство нищенски одетых людей. Кое-кто пришел с оружием: были тут вилы и серпы, косовища с лезвием, привязанным острием вперед, а также четыре сотни мушкетов, до времени припрятанных в соломенных кровлях. С песнопениями люди вышли к морю и по крутым дорогам Киммериджа — кто верхом, кто пешком — спустились к почерневшему от бури заливу, где бесновались исполинские волны.
   Только здесь они наконец столкнулись с войском из Голден-Капа. Атака. Толпа врассыпную, кто-то корчится под копытами, кто-то падает, разрубленный; ветер разносит вопли, что-то красное бьется в траве, лошади мечутся, из вспоротых пиками боков хлещет кровь… Папское войко отступило, но стало следовать по пятам за колонной бунтующей черни на расстоянии мушкетного выстрела, постреливая в надежде остановить их движение.
   Брат Джон не обратил ни малейшего внимания на стычку с войсками, а может, попросту уже ничего перед собой не видел. Влекомый голосами и шумами внутри себя, он подъехал к краю скалы. Внизу до самого горизонта яростно колыхалась и пенилась безбрежная морская стихия. Отдельных волн нельзя было различить: их гребни сминал такой ураганный ветер, на который можно было опереться спиной. По десятку-другому протоков между скалами выплеснутая на берег волна мчалась обратно в залив, но новые волны и ревущий ветер запирали ей дорогу, отшвыривали обратно, вздымали воду в образовавшихся на берегу озерах. На самом верху прибрежной гривы Джон осадил своего коня, и тот попятился, теснимый ветром. Монах воздел руки и подозвал народ к себе — и вот вся толпа обступила его: чернобородые мужчины в грубошерстных свитерах, в шапках, в разбитых башмаках; угрюмые женщины с теплыми платками вокруг шеи; темноволосые дорсетские девушки… Поодаль, слева, маячила конница, развернув строй, всадники стреляли по толпе из муш кетов — дымок от выстрелов тут же уносило. Пуля просвистела над головой Джона, другая впилась в ногу девушке, стоявшей у края людской массы. Толпа угрожающе развернулась. Коннице пришлось сдать назад. Несколько команд из вулвортских казарм именно в это время тащили через пустоши пушку, и голденкапский капитан понимал, что до ее прибытия он бессилен что-либо предпринять; не хотелось бы положить остатки своих солдат в безнадежной атаке на этакую толпищу. Где-то, в нескольких милях от залива, артиллеристы надсаживаются, толкая по болотной жиже тяжелую кулеврину, за ними перед колонной пехоты трясутся по грязи четыре широкие повозки с боеприпасами. А вот с кавалерией туго, пополнения не будет, не успели…
   Над братом Джоном кружили чайки. Он снова и снова простирал руки к небу, словно созывая небесных тварей, покуда большие птицы не зависли едва ли не в шести футах над ним неподвижно, с распростертыми крыльями. Людская толпа хранила молчание, и брат Джон заговорил.
   — Народ Дорсета… рыбаки и крестьяне… и вы, мраморщики и каменщики… и вы, эльфы, пустошный народ, и вы, оборотни, раскатывающие верхом на ветре, слушайте и запоминайте, что я скажу. Не позабудьте моих слов, сколько живете, и да пребудут они вовеки, дабы в последующие годы у всякого очага рассказывали эту историю…
   Ветер разносил звуки его пронзительного тонкого голоса, и даже раненая девушка перестала стонать и, лежа на коленях у подруг, ловила каждое слово. Джон поведал им о них самих, об их вере и вседневном труде, об их одинокой отчаянной борьбе за существование на этой бесплодной почве, среди гор и камней; о том, как духовенство держит за горло весь край и душит рукой, обернутой в парчу. В его мозгу все горело и гудело, и он проповедовал о том, что грядет великая Перемена, которая сметет темноту, и нищету, и страдания и наконец-то приведет их к обетованному Золотому Веку. Он с ясностью видел на холмах перед собой строения новых времен: заводы и больницы, производящие энергию станции и научные лаборатории. Он прозревал машины, летающие над землей или несущиеся под водой, подобно пузырькам воздуха. Его воображению представали чудеса: работающая на людей молния, своевольные волны обычного воздуха, принужденные говорить и петь. И все это будет, и будет превзойдено лучшим, а то и еще лучшим. Наступит век терпимости, разума, почтительного отношения к человеческому духу.
   — Однако, — прокричал он, и теперь его голос хрипел, перекрываемый ревом ветра, — однако я должен на время покинуть вас… дабы следовать путем, указанным Господом, который в своей небесной мудрости счел меня достойным стать… меня, ничтожнейшего из ничтожнейших среди сего народа… достойным стать Его орудием, провозвестником Его воли. Ибо Он дал мне знамение, и я обязан следовать и покоряться…
   Толпа зашумела; слабый говор все усиливался, пока не превозмог завываний ветра. Сотня голосов кричала:
   — Куда?.. Куда?..
   Тогда Джон повернулся, широкий рукав его рясы заполоскался на ветру — монах указывал рукой в сторону сверкающего безбрежного моря.
   — В Рим… — Слово взмыло над толпой. — К земному отцу всех нас… к Камню, хранителю престола Петра… ко христову избраннику, его земному наместнику… дабы молить его о всемудрейшем понимании, воззвать к его нескончаемому милосердию и безмерной щедрости… во имя всеми любимого Христа, чья слава слишком часто попирается в наших краях…
   Он продолжал, но его слова потонули в гомоне слушающих. Толпу из края в край обежал слух, что будет явлено чудо. Джон пойдет в Рим… он полетит… нет, будет знамение: он пройдет по морю, аки посуху… Волны покорятся ему!.. Более рассудительные, хоть и поддавались общему порыву, все-таки кричали, что следует найти лодку. Как вдруг весь гвалт был перекрыт пронзительным криком женщины:
   — Свою, Тед Армстронг… Отдай ему свою!..
   Человек, к которому был обращен голос, яростно замахал руками.
   — Помалкивай, баба, у меня ж, кроме лодки, ничего и нету! Но напрасно он возражал, его уже никто не слушал, ибо толпа тотчас ринулась со скалы вниз — по тропе к морю, увлекая за собой Джона и его последователей, — мимо гудящих на ветру зарослей можжевельника и куманики. Наблюдающим со стороны солдатам почудилось, что толпа покатилась топиться; мужчины, оскальзываясь и падая в прибрежном иле, подволокли лодку Теда Армстронга — раз, и она уже на воде.
   Покачиваясь, лодка переваливалась с волны на волну, вот уже и весла вставили в уключины, и Джона усадили. Часть девушек взобралась у берега на кучу плетеных ловушек для ловли омаров, остальные полезли обратно на скалу, чтобы лучше все видеть. Лодку отпустили, и она бешеным поплавком заскакала по волнам, так что временами показывалось днище, но потом ветер подул в парус, лодка выпрямила ход и стала продвигаться к первым пенящимся белым бурунам. С двух сторон простирались бесконечные торфяники — будто черное железо поблескивало на фоне сверкающего неба, а впереди — мили и мили плоского морского пространства, кипящего до самого горизонта. Толпа на берегу, щурясь от бликов света, видела, как могучие удары стихии обрушивались на киль, как лодка боком сползала к подошвам волн. Заливаемое водой суденышко раз за разом все же поднималось на новые гребни, мало-помалу уменьшаясь и уменьшаясь в размерах, превращаясь в темное пятнышко на величавом фоне. Дальше и дальше по морю, в бродильном чане которого все бушует и ходит ходуном; наконец взгляд уставал, глаза начинали слезиться и слепнуть на ветру и больше не могли следить за тем, как утлое суденышко прокладывало путь по бурлящей равнине моря.
   Пушку подволокли к западному мысу, затравили порохом и зарядили картечью; в час, когда ложились сумерки, она грозно бабахнула над краем обрыва. Но на пустынном берегу пугаться было некому. Огромная толпа разбрелась. Солдаты в напряжении прождали до утра, поеживаясь в шинельках, в поисках защиты от ветра сгрудившись за холодным металлическим корпусом пушки; буря постепенно стихала и к утру совсем улеглась.
   А волны, лениво пенясь, пошлепывали по днищу перевернутой лодки, неспешно прибивая ее к суше.

ФИГУРА ЧЕТВЕРТАЯ
Лорды и леди

   В группе людей вокруг кровати было нечто от статуарного величия фигур жанровой живописи. Единственная лампа, свисавшая с массивной балки на потолке, резко обрисовывала их лица и подчеркивала смертельную бледность больного, голова которого лежала на кончике лилового ораря отца Эдвардса — украшенная шитьем лента была протянута между ними подобно священному стягу. Глаза старика безостановочно перебегали с предмета на предмет, руки перебирали одеяло; дышал он часто и трудно.
   Поодаль от группы, у окна, на фоне фиолетового предзакатного майского неба, сидела девушка. Длинные темно-русые волосы были собраны в пучок на затылке; одна прядь выбилась и спадала на плечо. При повороте головы эта прядь коснулась щеки. Раздраженно отбросив ее, девушка посмотрела вниз, поверх навесов для локомобилей, — туда, где с грохотом и лязгом запоздалый дорожный поезд въезжал во двор и разворачивался, чтобы удобнее пристроить вагоны. Оттуда поднимались едва уловимые запахи, которые просачивались сквозь приоткрытые створки окна; Маргарет даже почудилось, что на мгновение ей в лицо пахнуло локомобильным жаром — к чуть прохладному воздуху подмешивалось горячее дыхание металлического гиганта. Она виновато отвернула лицо от окна. Осоловелое сознание урывками схватывало смысл раскатистой латыни священника.
   — Я изгоняю тебя, низкий дух зла, воплощение врага нашего, исчадие потусторонних сил… Во имя Иисуса Христа… изыди и излети из создания Божьего…
   Девушка до боли в суставах сжала сплетенные пальцы и потупила взор. Свет керосиновой, свисающей с потолка лампы качнулся, язычок пламени запрыгал и замигал, хотя ниоткуда не дуло.
   Отец Эдварде прервался и неспешно поднял глаза на лампу. Огонек выпрямился, вытянулся и стал гореть с прежней яркостью. Раздался глухой всхлип старой Сары в изножье кровати; Тим Стрэндж шагнул к ней и сжал ей руку.
   — Тебе повелевает Тот, чьей волей ты был низринут с высот райских в провалы земные. Тот повелевает тебе, чьей воле покорны моря, и ветры, и бури… Внемли же, Сатана, и вострепещи, супротивник святой веры и враг всех человеков…
   Внизу опять запыхтел локомобиль, теперь негромко. Маргарет невольно снова обернулась. Чудно даже, какую вереницу образов способен вызвать один только звук пропахшего маслом стального великана. Словно наяву увиделись весенние ночные дороги: еще не остывшие после дневного жара протянутые в темноту мучнисто-серые ленты дорог, над которыми призраками носятся совы и летучие мыши; в воздухе гудение первых насекомых, щебет кормящихся птиц; под луной стелется черный бархат густых, доходящих до колен трав; дурманящие, волнующие кровь майские ароматы высоких живых изгородей. Накатила такая тоска, что захотелось улизнуть из этой комнаты, из этого дома, бегать и плясать, и кататься, кататься по траве, покуда звезды в вышине не сольются в хоровод кружащихся искр.
   Она сглотнула, инстинктивно и машинально перекрестилась. Отец Эдварде весьма строго предупреждал ее против столь ветреных мыслей, сего помрачения ума, открывающего лазейку зловредному и злоковарному духу. «К моему чаду, — торжественно предостерегал священник, цитируя „Энхиридион“ Фонберга, — он способен подкрасться незаметно; однако по себе оставляет скорбь и воздыхание, растревоженность души и черные тучи на умственном небосводе…»
   На виске отца Эдвардса пульсировала вена. Маргарет прикусила губу. Умом она понимала, что самое время подойти к нему, дабы своей молитвой увеличить силу его обращения к Богу, но словно приросла к месту. Что-то останавливало ее — то же самое, что сковывало язык на исповеди. Было невозможное ощущение, что длинная комната перекособочилась, до неузнаваемости исказилась, стены вдруг побежали в бесконечность, пол вздулся и пошел исполинскими волнами. То малое расстояние, что отделяло ее от группы у постели, стало проливом, через который она перемахнула на другую планету.
   Маргарет тряхнула головой, чтобы избавиться от морока, но фантазия оказалась настырной. Даже дурно сделалось от чувства зависания над пустотой, кошмарное предощущение неудержимости падения. Комната перекособочилась до конца, застыла в своей новой форме — теперь «верх» находился в двух разных направлениях. Неподвижно висящая лампа переломилась и потянулась в ее сторону, а окно за спиной отшатнулось. Маргарет так надолго затаила дыхание, что легким перестало хватать воздуха; ароматы и видения вернулись, упоительные и успокоительные — адские соблазны. Сладкий мускусный запах мая, неприятно-острый — первой вспаханной борозды, куда закапывают хлеб и прочее, попирая запреты матушки-церкви… Ей захотелось крикнуть, припасть к сутане священника и вымолить прощение, ибо вся вина и все зло — в ней. Она и попробовала крикнуть, даже вроде бы крикнула, но нет, губы так и не шевельнулись. По-прежнему Маргарет видела, словно через темное стекло, как вновь и вновь в крестном знамении поднимается-опускается рука отца Эдвардса; стучащие жернова речи не унимались, но сама она была в миллионе миль отсюда, среди хладно светящих звезд и погребальных костров на курганах, подле которых ненадолго останавливались поглядеть древние боги. Как через воду до нее дошло яростное нарастание голоса — громче, громче, и вдруг занавески противно заполоскались. Пламя в лампе вновь померкло, побурело.
   — Так покорись же; покорись не мне, но воле Христа, ибо ты в руце того, кто поработил тебя кресту. Трепещи его гнева…
   Комната наполнилась громовым бряцанием. Маргарет опрокинулась в ночь.
 
   Темноту прорезал скрипучий и отчетливый голос.
   — Маргарет! Маргарет! Чуть погодя опять:
   — Сию же минуту иди сюда!..
   Можно было не обращать внимания — до третьего оклика:
   — Маргарет Белинда Стрэндж…
   Таинственное упоминание второго имени никогда не следует пропускать мимо ушей. Это значит напроситься на встрепку и отпра виться спать без ужина — мука мученическая в такую ясную летнюю ночь.