Не так давно из-за этих машин несложной конструкции у Джона были неприятности. Медные декели по традиции смазывали медвежьим салом, но в теплую погоду они распространяли тошнотворный запах, и Джон, чувствительное обоняние которого не переносило вони, раздобыл в одном городском гараже обычное машинное масло и заменил им смердящий состав. Мастер Альбрехт был вне себя от ярости, наложил на него многонедельную епитимью, которая включала в себя, помимо прочих неприятных повинностей, замену бунтарского масла на проверенное временем медвежье. Монаху пришлось покориться, но про себя он побожился, что, случись ему достичь сияющих высот начальника литографского цеха, он непременно откажется от вонючей смазки.
   Все так же насвистывая, брат Джон вошел в цех, но звук замер под яростным взглядом мастера Альбрехта. Джон подошел к одному из прессов и подождал, пока работающий за ним брат Джозеф не закончит печатать. Наконец тот вынул многокрасочный оттиск: грудастая деревенская девка держит ячменный сноп, а под ней надпись: «Жнецкий эль. Произведен по лицензии в монастыре Сент-Адхель-ма, Шерборн, Дорсет».
   Звонок известил о перерыве в работе, и монахи, на время освобожденные от обета молчания, говорливой толпой повалили в обеденный зал. Брат Джон и брат Джозеф сели в углу, поодаль от других, чтобы обсудить план послеобеденной работы, потому что со звон ком они опять будут вынуждены молчать, а начальство косо смотрит на общение жестами или записками — как на отлынивание от обета молчания.
   В два часа, когда они поднимались, чтобы вернуться в литографский цех, появился послушник с запиской, которую он передал брату Джону. Монах прочел ее, показал брату Джозефу и с деланным отчаянием закатил глаза. Его вызывали пред грозные очи самого аббата, и он наспех перебирал в уме, за что его могут притянуть к ответу, вспоминая свои последние грехи: как дурные поступки, так и упущенные возможности сделать добро.
   Получасовое ожидание аудиенции в приемной лишь взвинтило нервы брата Джона; он беспокойно ерзал на стуле и разглядывал квадраты солнечного света, которые медленно перемещались по стенам; напротив монастырский счетовод Томас, противно скрипя пером, что-то строчил на длинных свитках, на которых велась вся церковная документация, и время от времени вскидывал на него холодные обвиняющие глаза. Наконец в половине третьего брату Джону было позволено зайти к своему духовному начальнику.
   Повторялось обычное: отец Мередит читал нескончаемые бумаги из лежащих на столе стопок и лишь иногда поглядывал на него поверх очков в квадратной оправе, а брат Джон безмолвно потел и сопел, страшно нервничая, с налитым кровью лицом. В святая святых Джон бывал крайне редко, и воспоминания о посещениях этого кабинета были не из лучших. Он шарил глазами по комнате, освежая в памяти детали ее обстановки. Кабинет преподобного выглядел не столь аскетично, как остальные монастырские помещения: на полу — персидский ковер замысловатого рисунка, у одной стены — шкаф с книгами, в углу группа бронзовых статных зефиров поддерживала большой глобус. На конторке с кожаным верхом в беспорядке лежали книги и бумаги. Там же стояла пишущая машинка аббата — исполинских размеров агрегат, украшенный коринфскими колоннами, которые внизу превращались в возмутительные металлические лапы. Сквозь приоткрытые двери винного шкафчика было видно, что в нем добрый запас; над шкафчиком висела пиета — плач Богоматери — времен позднего Возрождения, а над рабочим столом отца Мередита взгляд притягивало мрачное испанское распятие.
   За окнами виднелись залитые солнцем отлогие окрестные холмы. Брат Джон перевел взгляд с бередящей душу фигуры распятого Христа на далекий горизонт. Долгое время он следил за неспешным движением наползающих друг на друга белых облаков и чуточку вздрогнул, когда отец Мередит наконец заговорил.
   — Брат Джон, — сказал он, — произошло нечто… занятное. Джон немного воспрял духом. Почем знать, может, аббат вызвал его совсем не затем, чтобы всыпать за какой-либо полузабытый проступок. Уведя брови предельно вверх, он изобразил на лице крайнюю степень заинтересованности в сочетании с приличествующим преданным самоумалением. Его гримаса имела сомнительный успех. Отец Мередит раздраженно постучал пальцами.
   — Можешь говорить, брат…
   Устав адхельмийского ордена ремесленников и мастеров суровостью не отличался; единственным требованием было молчание в дневное время, но этого требовали неукоснительно.
   — Спасибо, преподобный отец, — обрадованно сказал брат Джон и умолк. Пока что говорить было нечего.
   Отец Мередит еще раз перебрал бумаги на столе и прочистил глотку — слабенькое покашливание, близкое к блеянию.
   — Мда… Суть в том, что нас… э-э… как бы просили представить… э-э… как бы художника. Дело темноватое, и я про него знаю не то чтобы много, но, по-моему… небольшая смена обстановки, брат, может оказаться… как бы благотворной…
   Брат Джон кротко склонил голову. Очень даже вероятно, что последнее замечание связано с происками мастера Альбрехта; после инцидента с медвежьим жиром Джон ни разу толком не виделся с ним. Да и словцо «художник» произнесено с какой-то особенной интонацией… Джон всегда радостно следовал за кем-нибудь в материях духовных; что же до вопросов творчества, то тут он был одержим грехом гордыни.
   — Я весь в вашей воле, преподобный отец, — пробормотал он.
   Аббат звонко хмыкнул. Мгновение-другое он изучал Джона поверх очков. Ему было отлично известно происхождение стоящего перед ним монаха. Родители — бедняки, потомственные дурноварий-ские сапожники. Уже с малолетства Джон не питал любви к семейному делу; когда его засаживали за сапожную колодку, вскоре оказывалось, что он малюет мелками на рабочем табурете, набрасывая портреты братьев и посетителей крохотной мастерской. Отец частенько хватался за широкий ремень, чтобы поучить «змееныша», и клялся или выбить из него душу, или наставить на путь истинный. Однако толстощекий мальчишка, во всем прочем покладистый и послушный, в этом отношении проявлял неожиданное упрямство. Он редко расставался с мелками и карандашом; когда все это отнималось, он рисовал угольком из камина или просто носком башмака. Его картинками и зарисовками были испещрены все грубо оштукатуренные стены его комнаты, а ремонт башмаков шел чем дальше, тем хуже. Деваться некуда, пришлось разрешить ему следовать своей склонности; отец утешился тем, что семья таким образом избавится от лишнего рта. В этой Англии талант Джона мог найти применение только в одной области, а потому он ступил на духовную стезю и в четырнадцать лет стал послушником сент-адхельмского монастыря, что в двадцати с лишним милях от дома.
   Первые месяцы стали испытанием и для юноши, и для его наставников: как любой подросток из простой семьи, Джон не умел читать — пришлось вместо художнического ремесла сперва освоить грамоту. Впрочем, послушник быстро сообразил, что только через буквы придет к успеху в заветном искусстве, он с неистовым рвением взялся за книги и год спустя был допущен к монастырским урокам живописи, которые вел мастер-художник брат Пьетро.
   Но тут его снова поджидало разочарование: рисовать с натуры запрещалось, и юный ученик часами неутомимо срисовывал с образ цов. Копирование антиков помогало ему набить руку, дисциплинировало глаз, но удовлетворения не приносило. Отдушиной стала литография. Поначалу, правда, он проклинал сложность этого искусства; в него не лезла длинная нудная история ремесла, которую брат Пьетро заставлял учить назубок. Однако цвет и фактура камня, обилие способов обработки пробудили к жизни таящееся в Джоне дарование. Пусть спрос в обществе на изящное искусство был мал, но большинство светских заказов требовало изощренного мастерства; трудясь усердно, Джон в последующие годы улучшил буквально все наклейки на бутылках и ящиках, производимых монастырской мастерской. Подрядчик Альбрехт признавал за ним если не великий талант, то первоклассное владение ремеслом, работать по-своему не мешал, и к тридцати годам Джон пользовался громкой славой среди собратьев-художников. (Иногда он называл себя с горьким юмором «гением соусных бутылок».) Пивоварение было одной из множества областей производства, в которых масштабно участвовала церковь, и на Джона посыпались заказы из других мест и из тех принадлежащих духовенству цехов, где недоставало своих творческих работников. Денежки потекли в сент-адхельмскую монастырскую казну, и большей частью в этом крылась разгадка, почему все, даже вспыльчивый начальник литографского цеха, были столь снисходительны к вспышкам его своенравия. Рисовальщиком брат Джон был замечательным и, если его не донимали наставлениями, работал в охотку; подобные качества адхельмцы всегда ставили выше слепого подчинения нормам устава и более или менее бесцветной набожности. Хотя и у терпения бывает предел, бывает…
   Слова брата Джона прервали быстрое течение мыслей настоятеля монастыря.
   — Преподобный отец, не могли бы вы… я имею в виду, известно ли вам, что это за работа?
   Нет. — Аббат явно покривил душой; он сгреб лежащие перед собой бумаги, положил на кипу других, потом взял опять. — Впрочем, могу сказать, что она связана с нешуточным путешествием. Поедешь в Дубрис, там поступишь в распоряжение епископа Лудена. Рассчитывай на многомесячную отлучку — быть может, на все время заседаний… э-э… Суда церковного благостроения под началом отца Иеронима. Должно сказать, что работа имеет… э-э… некоторую важность, и поручения тебе будут давать прямо из Рима. — Он снова откашлялся, со смущенным видом вертя в руках ручку. Потом энергично продолжил: — Брат, тебе предстоит дело исключительной важности и — случай оказать церкви подлинную услугу. Это будет получше, чем малевать пивные наклейки, а?
   Брат Джон молчал. Его мысли, привыкшей неспешно бродить по подземным лабиринтам сознания, пришлось бежать как ошпаренной. В пользу предложения можно сказать многое: опять же смена обстановки, как правильно говорит отец Мередит, и путешествие по Англии весной — в ту пору, которая всего милей его сердцу. К тому же раздумывать, похоже, не приходится: уж если мастер Альбрехт решил на время выпереть его из монастыря, тут и молитва не поможет. Есть и профессиональная гордость: выбрали его — это, ясное дело, признание его таланта. Все упирается в одно… Из деятельности Суда церковного благостроения ничего хорошего, ничего доброго не выйдет — отцу Мередиту это известно не хуже, чем прочим. Потому что в прошлом существовало нечто подобное, только под другим именем — и это имя, даже на Западе, где церковь царит безраздельно, имеет дурную славу.
   Инквизиция…
 
   Джон вошел в огромный дубрисский замок через Старые ворота вместе с шумной воскресной толпой, состоящей из монахов нищенствующего ордена, солдат и горожан, которые отправлялись на пикник с корзинками со снедью и пивом, мужчины важно шествовали в лучших воскресных костюмах, вокруг женских юбок галдели и резвились детишки. Пришлось пережидать поток людей; его проводник, — священник в красной сутане — нетерпеливо переминался с ноги на ногу, перекладывая из руки в руку большую связку книг. Перед Джоном высилась вторая стена, а над ней в небо устремлялась огромная главная башня замка, устрашающая своими размерами и массивностью кладки. Во внутреннем дворе, до самой башни Констебльс-ких ворот, раскинулись ярмарочные строения, над ними вился ароматный дым; без умолку наигрывали фисгармонии; двигались толчками карусели: вертелись голые златовласые нимфы, лошади и волшебные звери таращились в проходы между ларьками. Лаяли и выли цирковые собаки, темнокожие факиры пускали изо рта струи огня; тут же были плясуны и жонглеры, а на задворках призывали посмотреть все эротические прелести Востока. Поблизости силачи с дубинками мерялись силой, расшибая головы соперникам, — временные помосты из досок на пивных бочках покоричневели от пролитой крови; тут же гибкие парни в бледно-голубых обтягивающих трико до крови нахлестывали друг друга по ногам пуками лозы. Между палатками резвились дети: мальчишки и девчонки. Встречались и священники, и предсказатели будущего, и — непременно под ручку с грудастыми хохочущими бабенками — моряки, чьи смоляные косички залихватски торчали над воротниками. Папский голубой цвет так и лез в глаза, а малиновые широкие одеяния офицеров инквизиции мелькали повсюду. Шумный, пестрый хаос. Неподалеку от главной башни поднимался столб дыма; над большой площадью рядом с синим полотнищем папы Иоанна развевался королевский кроваво-красный стяг.
   Проводник потянул Джона за рукав, и монах пошел за ним, зачарованный царящей вокруг шумной суетой. По подвесному мосту они подошли к башне внутренней стены — священник прокладывал дорогу в толпе, энергично работая локтями. У стены внутреннего двора ждало еще одно увеселительное зрелище — в клетках под открытым небом были заперты первые обвиняемые, ждущие Суда церковного благостроения. Вокруг них собралась неистово орущая толпа. Джон пригляделся и увидел, что один мужчина в клетке колотил нападающих палкой, которую исхитрился у них же вырвать. Его глаза налились кровью от ярости, на бороде висели клочья пены. В следующей клетке ярмарочной публике грозила высохшими кулачками старуха; на ее голове зияла рана — наверно, кто-то запустил камнем, и кровь заливала лицо и шею. Рядом с ней молодая пригожая длинноволосая женщина, выказывая свое презрение толпе, кормила грудью ребенка. Джон отвернулся с тяжелым чувством и последовал за хлопающей сутаной в верхний двор замка. Его уже ознакомили с будущими обязанностями — он будет заносить на бумагу для последующего представления в Рим все стадии работы Суда под началом истребителя ведьм отца Иеронима. Начнет он с протоколирования Вопрошения схваченных.
   Помещение, отведенное для допросов, находилось под главной башней замка — туда вела винтовая лестница. Джон прошел через большой парадный зал — та стена, где находилось распятие, была занавешена алой материей в преддверии работы Суда. Возле лестницы, прислонив алебарду к стене, стоял воин в папском голубом мундире. При виде проводника Джона он схватил алебарду и вытянулся по стойке «смирно». Священник застучал сандалиями по ступенькам винтовой лестницы; Джон следовал за ним, неся записные книжки и котомку с красками, кистями, карандашами, резинками и прочими художническими принадлежностями. Низкорослый монах предчувствовал недоброе и пытался унять расшалившиеся нервы.
   Они спустились в просторную комнату с единственным зарешеченным окошком под самым потолком, откуда веером струился лиловато-синий свет. В дальнем конце комнаты горела масляная лампа, под ней стояла группа дородных мужчин в темных одеяниях, у каждого на груди виднелся insignium члена Суда — рука с молотом и молнией; один священник что-то бормотал, склонившись над лотком с инструментами непонятного назначения. Джон разглядел какие-то острые колесики, странной формы кандалы, кольца с металлическими шипами; другие инструменты, разложенные в ряд, он узнал — и у него мороз пошел по коже. Станочек с зазубренными зажимными щечками, как пить дать gresillons — тиски для больших пальцев. Он знал, что такая штука существовала в незапамятные времена. Ближе к нему стоял необычного вида стол из необструганных досок — по бокам деревянные круги, разводимые рычагом в разные стороны, что ясно изобличало назначение механизма. С потолка свисали веревки, перекинутые через ролики; горела жаровня, и щипцы в ней уже докрасна раскалились, а чуть в стороне были свалены свинцовые чушки.
   Стоящий рядом с Джоном священник счел своим долгом вполголоса закончить те разъяснения, которые он начал еще тогда, когда они шагали через весь город из монастыря в замок.
   — Коль скоро такие преступления, — говорил он, — как ведовство и ересь, как восхваление дьявола, общение с демонами мужеского и женского полу и сходственные мерзопакости, а также сделки с самим Повелителем Мух — суть crimen excepta, то бишь преступления не столько плоти, сколько духа, — то они неподсудны светскому суду, а свидетельские показания в сих случаях не могут быть даваемы и принимаемы в соответствии с обычной юридической практикой. Наш же Суд зиждется на наличии улик неосязаемых, кои достаточно весомы, дабы выступать доказательством вины того, кого подвергают Вопрошению. Сим объясняется то, что мы узаконили применение пытки; смерть виновного кладет конец очередному посягательству Сатаны на Божий промысел, о чем сказано Вселенской Церковью устами наместника Божьего на земле папы Иоанна; покаявшийся еретик смертью спасается от большего падения в пучину кощунства и тем самым оставляет себе надежду попасть в Царство Божье.
   Брат Джон, лицо которого исказилось подобием болезненной гримасы, осмелился перебить его вопросом:
   — Но разве вашим пленникам не оставлена возможность чистосердечно во всем признаться? Вдруг они пожелают исповедаться без Вопрошения?..
   — Не может быть чистосердечного признания без принуждения, — осадил его собеседник. — Раз собранные нами улики суть неосязаемы и даны свыше, то всякий подозреваемый уже виновен — только потому, что заподозрен. — Он скользнул взглядом по ролику на потолке и свисающей с него веревке и продолжал: — Исповедь должна быть искренней. Должна идти от сердца. Ложное признание, лишь бы избежать страданий при Вопрошении, не нужно ни Церкви, ни Господу. Цель наша — спасение душ тех бесчестных негодяев, что предстают пред нашим Судом, — пусть даже ценой умертвления их плотской оболочки. По сравнению с сохранением души для жизни вечной, все остальное шелуха.
   Бормотание священника в дальнем конце комнаты внезапно прекратилось. Проводник Джона растянул губы в зловещей улыбке.
   — Замечательно, — сказал он. — Вот ты и дождался, брат. Скоро начнут.
   — Что они там делали? — спросил брат Джон. Его собеседник не без удивления уставился на него.
   — Как что? Естественно, благословляли инструменты для Вопрошения…
   — Однако ж, — сказал брат Джон, потирая выстриженный кружок на голове, что он делал только при крайней озадаченности, — никак не возьму в толк, как можно забрюхатеть от инкубуса? Ежели все так, как вы говорите, и баба может понести от этого самого инкубуса — демона с мужским хозяйством, тогда теория насчет дьявольского наваждения основана на песке. Зачатие от Сатаны бесспорно означает…
   Священник резко обернулся в его сторону и сверкнул глазами.
   — Советую тебе вдуматься хорошенько, — сказал он. — Этот вопрос скользкий, на нем и лоб можно расшибить. Да, бесы бесплотны и бесполы, и не способны оплодотворять женщин; так и их повелитель бесплоден пред лицом Господа. Но заполучив в облике демонов-инкубусов мужское семя и перенеся его невидимо по воздуху, они выполняют свое черное дело. Сам видишь, брат, противоречия нету. Я не еретик.
   — Понятно, — выдавил из себя смертельно побледневший Джон. — Простите меня, брат Себастьян. Мы, адхельмийцы, народ ремесленный, больше петрим в технике и механике, руки кой-чего умеют, а учение самое поверхностное…
   Где-то вдали раздались звуки труб, смягченные толстыми стенами.
 
   Брат Джон уезжал из Дубриса верхом по изрытой колеями дороге, которая вилась среди зарослей в северной части города. Он мешковато сидел в седле, ссутулившись и уставившись в землю. Пропыленная малиновая ряса, подол которой был теперь перепачкан и потерт, хлопала по икрам; брат Джон совсем отпустил поводья, и лошадь брела по своей воле, беря то влево, то вправо. Частенько она останавливалась, но Джон ее не погонял. Он был весь погружен в свои мысли и лишь раз поднял невидящие глаза к горизонту. На щеках не осталось и следа румянца, лицо приобрело серовато-зеленый покойницкий оттенок; временами по телу пробегала дрожь, словно его трепала лихорадка. Да и в весе он поубавился; опояска, которая прежде едва сходилась на брюхе, висела свободно. Знакомая котомка была приторочена к луке, но исписанных блокнотов в ней уже не было — они, если можно верить словам брата Себастьяна, со специальным гонцом отправлены в Рим. Перед отъездом инквизитор поблагодарил Джона за прилежание и хорошие протоколы, обнадежив насчет дальнейшей работы — дескать, предстоят слушания многочисленных дел сообщничества с дьяволом в Кенте. Но Джон промолчал, и брат Себастьян отошел от него, раз-другой неодобрительно и вопрошающе на него оглянувшись. За долгие недели работы он успел приглядеться к брату Джону и подозревал, что у того где-то в глубине души таится ересь. Временами его подмывало нафискалить отцу Иерониму, останавливала только боязнь нежелательных последствий. Как бы Джон ни умалял теологическую ученость адхельмийцев, их орден пользовался заслуженным почетом в стране, к тому же этот мазилка выполнял работу по поручению Рима. Брат Себастьян исступленно и неустанно пекся о делах веры, но бывают случаи, когда даже рьяный верующий обязан на что-либо закрывать глаза…
   Мимо протарахтела крестьянская повозка, взвихрив облако белесой пыли. Лошадь Джона шарахнулась в сторону, и монах с отсутствующим видом мягко пожурил ее. В лабиринте его сознания все еще метались какие-то отзвуки. Шепот, нарастающий и стихающий, как всплески и шипение морских волн; вопли обреченных и умирающих. Шипение жаровен, щелканье рвущих плоть кнутов, скрип пыточного стола, треск и лопающийся звук, когда механизмы рвали сухожилия, калеча Творенье Божие. Джону довелось увидеть все: и как вырывают груди раскаленными добела щипцами, и как заливают в глотку жидкий свинец, и как на икры надевают сапоги с кипящим металлом, и как сажают на раскаленный или на утыканный шипами стул, наваливая на бедра жертвы свинцовые чушки… Дыба, раздавленные пальцы… Распарившиеся палачи сбрасывали рубахи и продолжали свое дело, а наверху сумасшедший судья вырывал у исходящих пеной эпилептиков клевету на новых обреченных… Карандаш и кисть Джона так и летали по бумаге, а рядом стоял с хмурым видом брат Себастьян, дергая себя за губу и тряся головой. Казалось, руки Джона работают сами собой, переворачивают страницы, хватают то чернила, то краски, рисунки становятся все живее, все правильнее ложатся тени. Потрясающее боковое освещение; сверкающий пот на телах, вытянутых или скорченных в пароксизме боли; руки, вывихнутые из суставов, лопнувшие на дыбе животы, лужи свежей крови на полу. Создавалось впечатление, что художник пытается запечатлеть на бумаге зловоние, даже грязь и неистовые звуки этого подземелья. В какой-то момент брат Себастьян, помимо воли, сам потрясенный, оттащил Джона прочь, но не мог заставить прекратить работу. Тот нарисовал, как во внутреннем дворе крепости четыре саф-фолкских тяжеловоза раздирают на части тело колдуна; как обреченные мужчины и женщины сидят, привязанные, на бочках со смолой в ожидании факела; зарисовал он и то, что остается, когда пламя угасает. «Не допусти, чтобы ведьма осталась жить! — сказал ему на прощание Себастьян. — Хорошенько запомни это, брат. Не допусти, чтобы ведьма осталась жить!..» Сейчас губы Джона безмолвно повторяли эти слова.
   Ночь застала его милях в шести от Дубриса. Он неуклюже спешился в темноте, привязал лошадь и напился из ручья. Мешок с кистями и красками он швырнул в поток и долго глядел в ту сторону, куда мешок уволокло течением, хотя из-за темноты не мог проследить его путь.
   При такой скорости путешествия понадобилось несколько недель, чтобы добраться до родных мест. Временами он не там поворачивал на развилках; иногда его подкармливали в селениях по пути, и тогда он благословлял дающих и рыдал. Однажды на него напали оборванцы, но шарахнулись при виде его белых губ и остановившихся глаз, бросились наутек от этого не то помешанного, не то зачумленного. Наконец он оказался в Дорсете, отклонившись в пути на много миль от дороги на Бландфорд-Форум. Какое-то время он двигался на запад за излучинами Фрома, а у Дурноварии повернул на север к Шер-борну. Там нашлись люди, которые, уважив малиновую рясу, указали ему дорогу, сунули в узелок буханку хлеба, к которой он так и не притронулся. В середине июля он достиг адхельмийского монастыря, у самых ворот подарил истощенную лошадь какому-то оборванному мальчишке. Ошарашенный аббат поместил его в монастырский лазарет и предпринял немедленные розыски лошади, но той и след простыл. Джон лежал в келье, убранной пестрыми летними цветами — фуксиями, бегониями и розами из монастырского сада, и наблюдал, как по стене бегают солнечные блики, как по голубому небу бегут легкие облака. Заговорил он лишь однажды — с братом Джозефом. С глазами, перепуганными и дикими, он вдруг сел прямо на постели и вцепился в запястье юноши.
   — Я наслаждался ею, брат, — прошептал он. — Да охранят меня Господь и святые, я наслаждался своей работой…
   Напрасно Джозеф пытался успокоить его.
   Лишь через месяц он впервые встал с постели и смог самостоятельно одеться. Ел он совсем мало, и от него остались кожа да кости, только глаза горячечно блестели на исхудалом лице. Он стал к литографскому прессу, невзирая на то, что мастер Альбрехт разбранил его и велел идти отдыхать. Джон трудился весь день, даже во время перерывов на ленч и ужин, даже после того, как зазвонили к вечерне. Ночь и взошедшая луна застали его за работой, он наносил и раскатывал краску на печатную форму, уже не различая впотьмах рисунка, придавливал декелем, нажимал на спицы и проворачивал колесо, опускал талер, раскатывал краску, придавливал декелем… Все это время брат Джозеф не отходил от него, наблюдая за ним из полутьмы; но в конце концов и он ушел, напуганный чем-то необъяснимым.