Очевидно, она не понимала, да и все монахини тоже, как опасна была наша жизнь в изоляции, а также и того, что отсутствие какой-либо информации о том, что естественно интересует подростков, вызывало у нас нездоровое любопытство.
   Преподобная мать приходила в ярость из-за самых невинных проступков. Помню, один раз шестнадцатилетнюю девочку повели к зубному врачу. Пока она ждала своей очереди, ей удалось вырвать из какого-то журнала портрет Айвара Новелло, исполняющего последнее свое музыкальное шоу. Репродукция знаменитого красавца тайно перекочевала в ее карман, а после эта пансионерка украдкой показала ее старшим девочкам в монастыре. Мы немного повздыхали, тихонько повосхищались красотой Айвара Новелло и помечтали о том, как мы счастливы были бы увидеть его на сцене. А потом одна из девочек «настучала». Фото нашли и изъяли. За этим последовал грандиозный скандал. Бедную девочку, которая принесла фотографию красивого актера, чуть не исключили из приюта и еще многие недели напоминали об ее ужасном поступке.
   Вот в какую атмосферу попала Розелинда Браун из сентиментального мирка своего родного дома.
   Мать-настоятельница решила, что мне лучше заняться стенографией, машинописью и делопроизводством, потому что меня воспитывали «как леди», у меня были хорошие манеры, аккуратный красивый почерк и я довольно хорошо разбиралась в математике.
   Таким образом, все мое свободное время было посвящено изучению книг мистера Питмена. [1]От внимательного рассматривания всяких закорючек и иероглифов у меня разболелись глаза. Печатать я училась на старой, разбитой машинке с полувысохшей лентой; и все это я делала при газовом освещении, так как в монастыре не было электричества.
   Мне очень хотелось погулять на свежем воздухе, побегать… но я могла совершать лишь унылую прогулку по территории Уимблдонской общины. При таком нездоровом образе жизни и плохом питании я выросла всего на три сантиметра с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать лет. На долгие годы я осталась слабой, маленькой и хрупкой и страдала перенапряжением глаз, которое никто не замечал и не лечил, пока я не покинула монастырь. (Я и теперь надеваю очки, когда пишу или читаю. Когда я в очках, Ричард дразнит меня и называет «мисс Браун».)
   Когда начинались каникулы, для меня они были гораздо хуже учебных семестров, потому что к обычным тяготам добавлялись еще скука и бездействие. По крайней мере, если бы занятия продолжались, у меня было бы хоть какое-то дело и не осталось бы времени на печальные размышления. А эти «перерывы между учебными семестрами», как их здесь именовали, были просто ужасны.
   Некоторые ученицы уезжали с родственниками или друзьями, которые могли пригласить их к себе на каникулы. А самые несчастные оставались в монастыре Святого Вознесения. И тогда монахини старались как-то облегчить нам жизнь. По утрам мы вставали на полчаса позже, у нас было больше свободного времени. Нам выдавались дополнительные книги для чтения и разрешалось поиграть на фортепиано, стоявшем в комнате для отдыха на той половине, где жили старшие девочки. Те, кто хоть как-то умел бренчать на инструменте, развлекались сами и веселили нас.
   Но большую часть дня мы, как обычно, уделяли занятиям: одни, как и я, учились печатать на машинке, другие – готовить на главной кухне, третьи стирали в прачечной.
   Тем, кто никуда не уезжал, было грустно наблюдать, как немногие счастливчики собирали вещи, чтобы поехать к родственникам. Летом увозили к морю, а на Рождество – домой, где были такие вкусные вещи, как индейка и рождественский пудинг, где вывешивались чулки для рождественских подарков (как тяжело было мне вспоминать рождественские каникулы дома, с родителями и друзьями)… Я испытывала жуткую пустоту, которая была для меня страшнее всего, так как мне было нечего ждать от школьных каникул в монастыре Святого Вознесения.
   Сначала я несколько раз бывала в гостях у моей подруги Маргарет и ее матери, но эти поездки были неудачными. Теперь я чувствовала себя скованной и смущенной в присутствии наших друзей Делмеров, их уютный дом, вкусная пища и свобода – все стало для меня чужим, и я стремилась как можно скорее покинуть этот дом. Но возвращение в монастырь становилось еще более невыносимым. Очевидно, и Маргарет было со мной труднее – ведь я так изменилась, стала скрытной, молчаливой, ничего не рассказывала о своей монастырской жизни. Я помню, как мне хотелось броситься к ней на шею и все ей рассказать, поплакаться и умолять ее не отсылать меня в монастырь. Но я не осмеливалась ни заплакать, ни все объяснить им, когда они провожали меня до ворот. Я помню, как миссис Делмер сказала: «Ты немного побледнела и похудела, но мне кажется, что ты уже совсем освоилась, дорогая. Правда же, тебе там не очень плохо?» И я ответила: «Конечно, мне совсем неплохо».
   И, вернувшись в монастырь, я снова лежала с открытыми глазами в нашей спальне, вспоминая их милый гостеприимный дом в Норвуде, а также счастливую Маргарет, окруженную любовью родителей…
   Вскоре Делмеры покинули Лондон, отправившись в Восточную Африку, и я больше уже ни к кому не могла поехать. Но может быть, это было и к лучшему, так как мне было гораздо легче переносить непрерывную монотонность монастырской жизни, чем вкушать прелести светской жизни, а затем возвращаться в приют.
   Однако вскоре у меня появилась еще одна тропинка в «большой свет».
   В монастыре я подружилась с Руфью Энсон, девочкой моего возраста. Нам обеим было по шестнадцать лет. Руфь осиротела, когда ей было десять лет: ее родители погибли в железнодорожной катастрофе. Но ей повезло больше, чем мне, потому что у нее были еще дядя и тетя, которые платили за ее учебу в монастыре. Она не могла воспитываться в их доме, потому что у них и без того была очень большая семья – пять девочек и два мальчика – и жили они в маленьком, тесном домике в Стритеме.
   Руфь была гораздо образованнее, чем многие другие девочки из небогатых семей; она обладала чувством юмора и завидным жизнелюбием. И мне нравилось это в ней, потому что сама я не могла быть такой жизнерадостной, не могла, как она, легко и небрежно воспринимать окружающий мир. Она всегда говорила мне, что надо «принимать жизнь такой, как она есть» и не «углубляться в мучительные размышления». Я думаю, лишь Руфь понимала, как я мучилась, какие душевные переживания беспокоили меня.
   Руфь собиралась стать портнихой, и она прекрасно шила. Ее тетя, Лили Энсон, когда-то занималась шитьем и обещала подыскать ей хорошее место ученицы в какой-нибудь большой фирме, когда девочке исполнится семнадцать лет. К тому времени оба старших сына миссис Энсон должны были уехать в Канаду, и Руфь смогла бы жить у них дома. Я очень радовалась за нее! Как прекрасно иметь родной дом, и неважно, красивый он или нет. У меня не было дома, и, даже когда через год я стала работать секретарем, мне пришлось снимать комнату в чужом доме. Обычно монахини подыскивали комнаты для таких девочек, как я. При этом хозяйка дома всегда была набожной католичкой и присматривала за нами.
   Стенография, машинопись и делопроизводство – очень монотонные занятия, и я не испытывала к ним особого пристрастия. Зато именно в это время у меня появилось желание писать, хотя я никому, кроме Руфи, не говорила об этом. Я украдкой писала короткие рассказы и твердо решила, что, как только стану вполне самостоятельной и у меня появится какая-то возможность, я всерьез займусь литературной работой. Я знала, что самое главное для меня – читать. Я пыталась доставать современные романы и журналы и изучать вкусы публики. Но уединенная жизнь, которую мы вели в монастыре, не давала нам никакого представления о том, что творилось в мире, и я быстро поняла это.

5

   Прошло уже почти полтора года, как я поселилась в монастыре. И вот в один прекрасный августовский день Руфь попросила разрешения пригласить меня в дом своего дяди. Как правило, подобные посещения были запрещены, но Руфь очень просила. Я никогда никуда не выезжала. Это был день рождения Руфи… Миссис Энсон испекла праздничный пирог; и Руфь обещала, что до наступления темноты меня проводят обратно в монастырь.
   Наверное, в первый и последний раз в своей жизни мать-настоятельница проявила гуманность, сделала исключение из правил, разрешив мне поехать с Руфью. В монастыре я вела себя примерно, недавно сдала питменовский экзамен, мои ответы всем понравились, и мать-настоятельница решила, что не будет большого вреда, если я навещу родственников Руфи и выпью чашечку чаю. (На самом деле хотя меня и нельзя было обвинить в нарушении правил, но часто упрекали в том, что я была «необщительная» и «угрюмая». Причина этого заключалась в том, что никто не понимал меня и того, насколько я боялась выбраться из своей скорлупы, опасаясь, что любой может причинить мне боль. За эти полтора года жизни в монастыре у меня появился своеобразный щит. Теперь никто не мог проникнуть в мою душу. Я стала по-другому относиться к жизни, проявлял к ней внешнее безразличие и бесстрастность, думая, что это спасет меня от новых бед.)
   Я очень обрадовалась приглашению и, когда Руфь зашла за мной, была уже почти готова, хотя выглядела не менее ужасно, чем в тот день, когда впервые надела монастырскую одежду; правда, синее платье сидело на мне немного лучше. Я надела аккуратно заштопанные синие хлопчатобумажные перчатки и панаму с желтоватыми пятнами. Волосы так и остались короткими, а мое бледное лицо слегка раскраснелось от волнения.
   Руфь тоже была в хорошем настроении. На ней было веселенькое красное с белым хлопчатобумажное платье и белая соломенная шляпка с букетиком цветов. Я с удовольствием смотрела на ее наряд. Раньше я так любила красивую одежду… Где все те вещи, которые мне покупала мама?.. Я почувствовала, что больше не могу носить одну и ту же простую униформу. Но главное – я радовалась тому, что было теплое августовское утро и я совершенно свободна. Я отправилась с Руфью, и рядом не было монахинь с их правилами и условностями. Я с нетерпением ждала встречи с родственниками Руфи.
   В Стритем мы ехали на автобусе. Энсоны занимали половину красного кирпичного дома совсем рядом с Хай-стрит. Там было много таких домов с палисадниками. Дядя Руфи в свободное время любил поработать у себя в саду и на клумбе перед домом, где росли алые и желтые бегонии. На мой взгляд, они были просто великолепны. Меня переполняла радость, но все же я с легкой печалью вспомнила наш собственный прекрасный сад в Норвуде, и особенно лилии и розы, которые любила мама, и красные гвоздики, которые мой отец часто носил в петлице.
   – К чаю придет мой кузен Дерек, – сказала Руфь. – Он в семье старший, ему двадцать два года. Осенью они с креном Гарри поедут работать в Оттаву на ферму. Дерек любит музыку. Он интересовался, занимаешься ли ты музыкой.
   Эти слова вызвали у меня горькое чувство. Ну как могли мы в монастыре Святого Вознесения «заниматься музыкой»? Раньше я действительно немного занималась музыкой. У меня были уроки игры на фортепиано, мы пели вместе с мамой и слушали пластинки Маргарет. Я вспомнила, что очень любила «Лебединое озеро» Чайковского, и подумала, может быть, и Дерек любит эту музыку. И я решила спросить его об этом.
   Нас встретила тетя Лили. Это была полная приятная женщина с поблекшими рыжими волосами и добрыми голубыми глазами на бледном веснушчатом лице.
   Через несколько минут я уже сидела в гостиной Энсонов, как почетная гостья, за уставленным угощением круглым дубовым столом на толстых ножках. Это была красивая современная комната, с окнами, выходящими на продолговатую лужайку; из окон были видны кусты роз, солнечные часы и кресло-качалка.
   После серых асфальтированных площадок в монастыре этот дом и сад показались мне очень привлекательными. Семейство Энсон – тоже очень милым, хорошая крепкая семья, принадлежащая к среднему классу, которая изо всех сил пыталась поддержать видимость полного благополучия на скудные средства, зарабатываемые мистером Энсоном и двумя старшими сыновьями. Я просто упивалась доброжелательной атмосферой, царившей в этом доме. Цветы, красиво сервированный стол, пирог с глазурью – все это было каким-то волшебством после наших монастырских чаепитий.
   Девочки – все моложе Руфи (а одна совсем еще крошка девяти месяцев от роду) – мало меня интересовали. Я жила среди оравы маленьких детей и устала от их шума, смеха и плача. Мое внимание привлекали два старших юноши, первые молодые люди, с которыми я так близко общалась с тех пор, как у меня не стало дома.
   Теперь мне было шестнадцать с половиной лет и стремительно приближался тот день, когда я наконец покину приют и буду сама зарабатывать себе на жизнь. В тот день я почувствовала себя совсем взрослой, несмотря на свое уродливое платье. Я смотрела на братьев Руфи с особым интересом.
   Младший, Гарри, был более привлекателен. Он был высок, красив, в моем представлении, очень похож на Айвара Новелло, чей портрет тайком принесла в монастырь одна из девочек. Гарри заразительно смеялся, а глаза у него были веселые и насмешливые, и он все время поглядывал на меня через стол и говорил такие вещи, что я с трудом понимала, что он имеет в виду. Например, он сказал:
   – Послушай, Руфь, у твоей подружки из монастыря есть чем похвастаться, несмотря на всю эту ужасную одежду. Какие глазки! Какие ресницы! Ну и ну! – Он присвистнул и подмигнул мне.
   Миссис Энсон прикрикнула на него:
   – Перестань, Гарри, ты вскружишь ребенку голову! А я смотрела на него, и краска заливала мое лицо. Я не понимала, что он восхищается мною.
   – Гарри в полном отпаде от тебя, Роза, – прошептала Руфь.
   Эту фразу я тоже не совсем поняла, но была поражена и почти загипнотизирована тем, как Гарри смотрит на меня. Впервые в жизни я ощутила приятное волнение. Я понимала, что очутилась в другом мире – не в мрачном, холодном и строгом монастыре, а в том мире, где жили и любили друг друга мои папа и мама.
   В тот день на празднике у Руфи я безумно влюбилась в Гарри Энсон а, как только может влюбиться шестнадцатилетняя девочка, которая никогда еще не испытывала любви. На следующей неделе Гарри уезжал в Канаду. Мне подумалось, что я больше никогда не увижу его; да и он больше не проявлял ко мне настоящего интереса – ведь я была для него лишь воспитанницей монастырского приюта, ребенком с огромными печальными серыми глазами.
   Дерек тоже поглядывал на меня. Он был худощав, рыжеволос, как мать, и носил очки. Он не отличался ни весельем, ни жизнерадостностью. Но время от времени он улыбался мне дружелюбно, подкладывал мне варенья или пирога и подливал чаю. Казалось, он жалел меня и понимал, почему я чувствую себя неловко и от смущения почти все время молчу.
   Все Энсоны смеялись и говорили обо мне. Я пила чай, едва ли замечая, насколько он был вкуснее, чем в монастыре, потому что была поглощена разговором с Гарри.
   Когда все встали из-за стола, Гарри подошел, небрежно обнял меня и взъерошил мне волосы.
   – Я бы хотел увидеть тебя в красивом платье ровно через год, юная Роза, – произнес Гарри многозначительно и чмокнул меня в щеку.
   Я была так потрясена этой лаской, прикосновением его руки, что смертельно побледнела (как потом мне сказала Руфь) и посмотрела на молодого человека так, будто он ударил меня. Сказать по правде, его бездумное поведение вызвало целую бурю чувств в моей душе, ведь я уже полтора года не испытывала никаких эмоций. Я стояла словно током пораженная и дрожала как осиновый лист.
   Дерек, укоризненно глядя на брата поверх очков, быстро подошел к нам.
   – Замолчи, Гарри, ты забываешь, что это ребенок, черт бы тебя побрал… – пробормотал он.
   Руфь захихикала.
   – Интересно, что теперь скажут в монастыре… Гарри отпустил меня, рассмеялся и выбежал из комнаты. Он уже забыл обо мне… для него развлечение кончилось.
   А Розелинду Браун подвели нервы, и она горько разрыдалась.
   Энсоны огорчились. Миссис Энсон решила, что я плохо себя чувствую. Руфь тоже была немного взволнована. Младшие дети с любопытством смотрели на меня.
   А я стояла и все плакала. Впервые плакала после того, как приехала в монастырь в июне прошлого года. Я осознавала только, что Гарри, такой красивый, такой веселый, такой раскованный и так легко оделяющий девушек своим вниманием, открыл эти «шлюзы» и я никак не могу их закрыть.
   Спас меня Дерек Энсон. Видимо, он догадался, в чем дело. Он увел меня в опустевшую гостиную и попытался отвлечь, показывая свой проигрыватель и коллекцию пластинок.
   – Я так люблю классическую музыку, и мне очень жаль оставлять пластинки дома. Когда я приеду в Канаду, то снова стану покупать пластинки, – сказал он мне. – Садись, Роза. Я поставлю для тебя Пятую симфонию Бетховена. Ты, наверное, слышала ее?
   – Нет. – Я покачала головой, вытерла мокрые глаза и с несчастным видом высморкалась. Дерек с ужасом посмотрел на меня.
   – Неужели в мире есть хоть один человек, который не знает Пятой симфонии Бетховена? О Боже! – воскликнул он и добавил, что я должна ее тотчас же услышать.
   Дерек закрыл дверь, не разрешил входить даже Руфи и поставил свою драгоценную пластинку. И вот, сидя в комнате с незнакомым двадцатидвухлетним юношей, в маленьком доме в Стритеме, в то время как вся семья вышла гулять в залитый солнцем сад, впервые в жизни я услышала это чудесное произведение гениального композитора. Слезы мои высохли. Волнение, в которое меня привел поцелуй Гарри Энсона, прошло. Старые печали, новые проблемы – все отодвинулось на задний план. Я слушала с восторгом и благоговением, а мой мозг впитывал великолепную музыку, которая доходила до самых потаенных глубин моей души.
   Пока лились звуки музыки, Дерек молчал. А мне и не хотелось разговаривать. Но когда умолкли последние аккорды, он посмотрел на меня, и его добрые глаза сияли, а лицо было прекрасным и одухотворенным. Он сказал:
   – Ну вот, Роза. Тебе стало легче? Мне всегда помогает музыка. А эта музыка, музыка Бетховена, часто позволяет мне найти ответы на многие вопросы. Ты знаешь, Бетховен – мой бог.
   Я молча кивнула. У меня вдруг появилось желание сказать ему, что я хочу вместе с ним поклоняться его кумиру. И действительно, в тот день Чайковский правил миром музыки. Но после прослушивания Пятой симфонии в исполнении одного из лучших оркестров мира я поняла, что в будущем именно Бетховен будет владеть моими мыслями. Но все же я продолжала предаваться воспоминаниям о «Лебедином озере».
   Настоящий интерес и природный музыкальный вкус развязали мой язык. Я стала задавать Дереку десятки вопросов, наивно полагая, что он знает о музыке все. Теперь я понимаю, что это не так. Ведь он занимался сельским хозяйством. Его воспитали родители, которые принадлежали к тому же типу людей, что и моя мать, которые любили музыкальную комедию, музыку Гилберта и Салливана. У них вряд ли хватало подготовки для восприятия симфонической музыки. А Дерек был прирожденным музыкантом, и, если бы у него была возможность учиться музыке, он мог бы стать композитором. Об этом он всегда мечтал, но осуществить свою мечту не смог. Удивительно, сколько людей, которые ведут обычную, далекую от идеала жизнь и выполняют самую заурядную работу, могли бы стать хорошими музыкантами! Позднее я поняла это, когда в числе многих тысяч любителей музыки стала посещать концерты серьезной музыки.
   Спасибо тебе, Дерек, за то, что ты открыл для меня в тот августовский день новый мир. Твой брат Гарри поцеловал меня, разбудив во мне чувственные эмоции. А ты помог мне приобщиться к красоте и совершенству музыкального искусства, открыв для меня одно из величайших музыкальных произведений.
   Кроме Пятой симфонии я слушала «Юпитера» Моцарта. Это был настоящий праздник, который открыл мне глаза и заставил биться мое сердце.
   Я возвращалась в монастырь как зачарованная, в мечтах о музыке, с единственным желанием скорее покинуть его.
   Я рада была и тому, что не забыла спросить у Дерека, любит ли он «Лебединое озеро», на что он ответил, что очень любит и ходит на балет всякий раз, когда у него есть деньги.
   – Конечно, Чайковский – великий композитор, – сказал он, – и его музыка к балетам прекрасна и совершенна. Но, Роза, она затрагивает в основном эмоции. А одного этого недостаточно для любителя музыки.
   Тогда я этого не поняла. Зато теперь понимаю отлично.
   Когда мы с Ричардом были во Фрайлинге, в споре с Ирой Варенской он почти слово в слово повторил мысль, высказанную Дереком девять лет назад в маленьком доме в Стритеме.
   Мне предстояло прожить еще много трудных лет, прежде чем Ричард и Фрайлинг вошли в мою жизнь.
   Все летние каникулы меня преследовали воспоминания об этих двух происшествиях, и я никак не могла выбросить их из головы. Все это было так странно, как будто проснулась моя физическая сущность и вместе с ней – интеллектуальное и духовное начало и теперь они борются за главенство в моей душе. Мне хотелось снова увидеть Гарри Энсона и почувствовать трепет от его прикосновения, но в то же время мне хотелось сесть с милым и таким деликатным Дереком и слушать музыку. Я поняла, что стала другой; я уже больше не была той маленькой, не знающей жизни девочкой из монастырского приюта, для которой любой уголок за стенами монастыря Святого Вознесения был полной загадкой. Я была посвящена в тайну, от которой монахини так старательно ограждали нас, сирот. Теперь я была не просто нищим ребенком, мрачно ожидавшим начала нового мучительного периода в своей жизни, когда придется зарабатывать себе на хлеб. Я была взрослой девушкой (бедняжка… именно так я себя и ощущала в шестнадцать с половиной лет), которую переполняло желание любить и быть любимой… а все свое свободное время посвящать хорошей музыке.
   Серьезное открытие для Розелинды Браун! Но это помогало ей чуть-чуть высунуться из своего кокона… показаться на свет из той раковины, куда она спряталась, когда умерла ее мать.
   После встречи с братьями Энсон моя жизнь в монастыре стала еще утомительней и скучней. Казалось, время идет невыносимо медленно. Мне надо было протянуть еще полгода. Никому из учениц не разрешалось покидать Уимблдон до семнадцатилетия.
   Я не видела мою подругу Руфь до самого начала осеннего семестра, и, когда она возвратилась в монастырь, я стала расспрашивать ее о ее родственниках. Она понимающе мне подмигнула и прошептала так, чтобы не услышали монахини:
   – Держу пари, что ты хочешь узнать о Гарри! Покраснев, с бьющимся сердцем я прошептала в ответ:
   – Да… может быть… но и о Дереке тоже…
   – Ты им обоим очень понравилась, – продолжала она. – Когда ты ушла, Гарри сказал, что ты будешь красавицей и, может быть, он навестит тебя, когда вернется из Канады.
   Это было приятно слышать. Но вдруг у меня пропал интерес к нему. Я хотела услышать о Дереке, об этом простом и тихом молодом человеке, который открыл для меня то, чего мне так не хватало, то есть нечто более удивительное, чем простой флирт.
   – А что сказал Дерек? – спросила я.
   Руфь оглянулась, чтобы убедиться, что за нами никто не наблюдает. (Мы стояли на асфальтированной площадке, а вокруг группами прогуливались девочки всех возрастов, характерным жестом пряча свои руки в рукава. Этот жест стал для нас привычным, и зимой и летом мы ходили именно так, чтобы согреть руки.) И Руфь вложила мне в ладонь листок бумаги.
   – Дерек просил меня отдать это тебе и шлет привет. Я раскрыла рот от удивления, когда увидела… листок гладкой, блестящей бумаги, вырезанный из какой-то книги. Это был портрет человека с массивной головой, покрытой львиной гривой густых кудрявых волос, высоким лбом, глазами с тяжелыми веками и резко очерченными полными губами.
   Под портретом была надпись, сделанная рукой Дерека: «Людвиг ван Бетховен».
   Я смотрела с восхищением на это лицо. В дальнейшем я встречала немало его изображений: на картинах, рисунках, в скульптуре. Но ни одно из них не взволновало меня так, как та первая фотография, присланная Дереком Энсоном. Я была так тронута, как будто с фотографии на меня смотрело лицо моей первой любви.
   Я знала, что всю оставшуюся жизнь буду восхищаться величием этого человека.
   Решив во что бы то ни стало сберечь портрет, я спрятала его под одежду. Я от всего сердца поблагодарила Руфь, попросив ее передать привет и мою благодарность Дереку, если она будет ему писать (как раз в это время он выехал в Оттаву). Но я совершенно забыла хоть что-нибудь передать Гарри.
   Я думаю, мое поведение в тот день вполне доказало, что я совсем не похожа на свою бедную дорогую сентиментальную мамочку, которая, без всякого сомнения, спрятала бы фотографию Гарри в свой молитвенник.
   Тяжело вздохнув, я сказала своей подруге:
   – Я так расстроилась, Руфь. Я не хочу быть секретаршей, а хочу заниматься музыкой, играть на фортепиано или в оркестре на каком-нибудь инструменте.
   Руфь на это ответила:
   – Роза, деточка, ты такая странная. Тетя и дядя говорят, что Дерек свихнулся на этой старинной музыке, и они думают, что и тебя может постигнуть та же судьба. Но тебе нет смысла расстраиваться – ведь теперь тебе уже слишком поздно начинать заниматься музыкой.