В словах сержанта Рябинин уловил не то чтобы недоверие, а что-то вроде сомнения; возможно, сержант не верил в силы тех, кто не был широкоплеч и не носил формы.
— Ничего, — немного хвастливо заверил Рябинин, — не такие кололись. Бывали судимые-пересудимые, а посидишь с ними поплотнее — все начистоту выложат…
— Конечно, у вас особые приемы, — согласился сержант, и Рябинин по голосу понял, как тот тоскует об этих особых приемах, наверняка учится на юридическом факультете и мечтает о самостоятельном следствии.
— Какие там особые… У меня два приема — логика и психология.
— А магнитофон? — не согласился сержант. — Или вот здорово… Начальник сидит, а ему кино показывают прямо в кабинете: где преступник, что он делает и что думает.
Рябинин засмеялся — могучая притягательная сила детектива оплела даже здравый рассудок работника милиции, который ежедневно видит простую и жизненную работу своего учреждения, более сложную и тонкую, чем магнитофоны и кино в кабинете начальника.
— Психология, сержант, посильнее всех этих магнитофонов. А допрос посложнее кино. Ну, ведите ее…
— Есть!
Сержант молодцевато вышел. Рябинин взглянул на часы — было десять утра. Часа два-три на допрос уйдет. И он сразу ощутил тот нервный легкий озноб, который у него появлялся всегда перед борьбой. О том, что допрос — это борьба, знает каждый опытный следователь. Но сейчас предстояла не просто борьба: к чувству напряженности перед схваткой примешивалось любопытство, распаленное долгими поисками и неудачами.
В коридоре послышался топот: казалось, шло человек десять. Или дверь была не прикрыта, или ее сквозняком шевельнуло, но из коридора несся бранчливый голос — низкий, грудной, напористый: «Ну-ну! Руки-то не распускай. Н-ну, не подталкивай! Подержаться за меня хочешь — так и дыши. Только я с такими мордастыми не путаюсь…»
Они стояли за дверью, и, видимо, она не шла в кабинет, ошпаривая сержанта словами: «У тебя небось дома жена сидит в три обхвата, стюдень тебе варит из копыт. Ну-ну, с женщинами надо деликатно, это тебе не в свисток посвистывать, гусь лапчатый».
Наконец дверь распахнулась широко, на полный размах, как ворота. Они вошли вместе, протиснулись в проем одновременно — сержант прилип к ее боку, уцепившись за руку.
Она замерла у порога, будто в кабинете увидела чудо. Сержант с трудом закрыл дверь, потому что мешала ее спина:
— Она, собственной персоной Сергей Георгиевич.
Рябинин охватил взглядом невысокую плотную фигуру в коричневом, туго обтягивающем платье, коротеньком, будто на него не хватило материи. Ему хотелось сделать что-нибудь вежливое, располагающее — попросить сесть, улыбнуться или пошутить…
— Здравствуйте, — сказал Рябинин. — Давайте…
Она вдруг всплеснула руками, словно наконец поняла, кто сидит в кабинете, бросилась к столу, радостно улыбаясь:
— Здравствуй, Сережа! Милый мой живчик! Вот ты где притулился… Чего ж больше не заходишь? Или нашел кого помягче?
Рябинин растерянно взглянул на сержанта. Она еще радостней закричала на всю прокуратуру:
— Не стесняйся, жеребчик. К бабам все ходят — и следователи, и прокуроры. Давай поцелуемся, что ли…
Она артистично развела руки и перегнулась через стол, пытаясь обнять следователя. И у нее это получилось бы, потому что ошарашенный Рябинин парализованно сидел на стуле. Но сержант вовремя схватил ее за плечо и оттащил от стола примерно на полшага:
— Ну-ну, не позволяй себе.
— Так я ж его знаю! — удивилась она неосведомленности сержанта. — На прошлой неделе ночевал у меня.
— Все равно не позволяй, — решил сержант, рассудив, что ночевка еще не повод для фамильярных отношений на допросе.
— Да не знаю я ее! — вырвалось у Рябинина.
— Ну как же? — удивилась она такой несправедливости. — Девять рублей заплатил, рублевка еще за ним. Я с работяг беру пятерку, а у кого высшее образование — десятку. Сережа!
Она опять попыталась ринуться через стол, но сержант был начеку:
— Стой нормально.
— Не тычь, неуч! — вырвала она у него руку, и сержант ее больше не тронул.
— Гражданка, прошу вас… — начал Рябинин.
— Ну чего ты просишь, живчик? Сначала рубль отдай, а потом проси.
— Вы можете идти, — сказал Рябинин сержанту.
Тот с сомнением посмотрел на красного, скованного следователя, на веселую девицу, стоявшую посреди кабинета подбоченившись.
— Я буду в коридоре, — полуспросил, полуутвердил сержант.
Рябинин кивнул. Петельников, видимо, наказал сержанту не отходить от нее ни на шаг. Как только за ним закрылась дверь, она сразу сообщила:
— С тебя надо бы меньше взять, хиловат ты оказался. В очках все такие.
— Сержант ушел, людей нет, теперь-то зачем комедиантствовать? — усмехнулся Рябинин, приходя в себя.
— Небось перепугался? — сочувственно спросила она — Может, и не ты был. Физия-то очками прикрыта.
Не хватило ему того самого быстроумия. Он ожидал всего, только не такого выпада. На допросе, как в боксе, — часто первый удар решает судьбу встречи. Но неожиданность для следователя не оправдание. Уж если нет быстрой реакции, то ее нет.
— Садитесь, — нелюбезно предложил он, потому что не мог справиться со своей злостью.
— Почему следователи начинают на «вы», а потом переходят на «ты»? А который до тебя говорил, так прямо чуть не выражался. Ну я ему тоже завернула в бабушку.
Видимо, кто-то из оперативников успел ей высказать свое отношение, хотя Рябинин их предупреждал.
— Я выражаться не буду. Но и вас прошу вести себя прилично, — спокойно сказал Рябинин.
— Прилично? — удивилась она. — Мы что, на свидании?
— Садитесь, — еще раз предложил он, потому что она стояла посреди комнаты, будто зашла на минутку.
Она подумала и села. Рябинин хорошо видел: подумала, прежде чем сесть, — это ее ни к чему не обязывало. Значит, лишнего слова не скажет, не проговорится.
Теперь он ее рассмотрел. Широковатое белое лицо с темно-серыми глазами, которые она то сужала до черных щелочек, то расширяла до громадно-удивленных, таращенных, серых. Русые волосы лежали короткой челкой, и видно было, что они свои. Фигура была не полной, как показывали свидетели, но ширококостной, поэтому худой она не казалась. На этом сухощавом теле сразу бросалась в глаза пышная грудь, как у американской кинозвезды.
— Ну как? — спросила она.
— Что… как? — сказал Рябинин, хотя понял ее «ну как?», и она поняла, что он понял.
Не ответив, она чуть отъехала вместе со стулом от края стола, и Рябинин сразу увидел ее ноги, положенные одна на другую. Он даже удивился, что у невысокой девушки могут быть такие длинные бедра — широкоокруглые, удивительно ровненькие, белые, с чуть кремовым отливом, туго налитые плотью, как зерна кукурузы в молочно-восковой спелости.
— Ну как? — спросила она опять.
— А никак, — в тон ей ответил Рябинин.
— Ну да, — усмехнулась она, не поверив.
От женщины скрыть это самое «как» невозможно — она прекрасно видела, какое произвела впечатление своей фигурой. Получалось, что подозреваемая читала по его лицу с большим успехом, чем он по ее. Рябинин уже много лет безуспешно вырабатывал у себя на время допросов лицо бесстрастно-равнодушного идиота. Такое лицо получалось только тогда, когда он о нем думал. Но на допросах приходилось думать не о своем лице. Поэтому Рябинин махнул рукой и сочинил успокоительную теорию, что бесстрастные лица только у бесстрастных людей.
— Сейчас предложишь закурить, — решила она.
— Это почему же?
— В кино всегда так.
— А я вот некурящий, — усмехнулся Рябинин.
— И сигаретки нет? — спросила она уже с интересом.
Он заглянул в письменный стол, где обычно бывало все: от старых бутербродов до пятерчатки, но сигарет не оказалось.
— Вот только спички.
— При твоей работе надо держать сигареты и валидол, кому плохо станет. Но мне плохо не будет, не надейся, — заверила она.
— А мне и не нужно, чтобы вам было плохо, — заверил в свою очередь Рябинин.
— Да брось меня «выкать». Я не иностранная шпионка. Какое-то слово шершавое: «вы», «вы».
— Хорошо, давай на «ты».
Он сразу понял, что сейчас его главное оружие — терпеливость. Как только он утратит ее, допрос сорвется.
— Тогда свои закурю, — решила она и полезла за лифчик.
Рябинин отвернулся. Он еще не понял, делает ли она это нарочно или вообще непосредственна в поведении.
— Чего застеснялся-то? Людей сажать не стесняешься, а грудей испугался. Дай-ка спичку.
Она закурила красиво и уверенно, откинулась на стуле, сев как-то распластанно, будто возлегла. Обычно в таких случаях Рябинин делал замечание, но сейчас промолчал.
— Фамилия, имя, отчество ваше… твое?
— Софи Лорен. — Она спокойно выпустила дым в потолок.
— Прошу серьезно, — сказал Рябинин, не повышая тона.
Он не сдерживался, действительно был спокоен, потому что сразу настроился на долгое терпение.
— Чего Ваньку-то крутишь? И фамилию знаешь, и отчество, — усмехнулась она.
— Так положено по закону. Человек должен сам назваться, чтобы не было ошибки.
— Могу и назваться, — согласилась она и церемонно представилась: — Матильда Георгиевна Рукотворова.
— Видимо, трудный у нас будет разговор, — вздохнул Рябинин.
— А я на разговор не набивалась, — отпарировала она. — Сам меня пригласил через сержанта.
— Начинаешь прямо со лжи. Не Матильда ты.
— А кто же? — поинтересовалась она, выпуская в него дым.
У Рябинина впервые шевельнулась злоба, но еще слабенькая, которую он придавил легко.
— По паспорту ты Мария. И не Георгиевна, а Гавриловна. И не Рукотворова, а Рукояткина. Мария Гавриловна Рукояткина.
— Какие дурацкие имена, — сморщила она губы и небрежно сунула окурок в пепельницу. — Ну и что?
— Зачем врать? — он пожал плечами.
— Ты спросил, как я себя называю. Так и называю: Матильда Георгиевна Рукотворова. Это мое дело, как себя называть. У меня псевдоним. Ты можешь звать меня Мотей.
Кажется, в логике ей не откажешь. Рябинин чувствовал, что ей во многом не откажешь и все еще впереди.
— Год рождения?
— Одна тысяча девятьсот первый.
— Попрошу отвечать серьезно.
— А сколько бы ты дал?
— Мы не на свидании. Отвечай на мой вопрос.
— На свидании ты бы у меня не сидел, как мумия в очках. Двадцать три года ровно. Записывай.
Выглядела она старше: видимо, бурный образ жизни не молодит. На хорошенькое лицо уже легла та едва заметная тень, которую кладет ранний жизненный опыт.
— Образование?
— Пиши разностороннее. Если я расскажу, кто меня и как образовывал, то у тебя протоколов не хватит.
— Я спрашиваю про школу, — уточнил он, хотя она прекрасно знала, про что он спрашивал.
— Пиши высшее, философское. Я размышлять люблю. Не хочешь писать?
— Не хочу, — согласился Рябинин.
Такая болтовня будет тянуться долго, но она нужна, как длинная темная дорога на пути к светлому городу.
— Тогда пиши незаконченное высшее… Тоже не хочешь? Пиши среднее, не ошибешься.
— Незаконченное? — улыбнулся Рябинин.
— Учти, — предупредила она, — Матильда по мелочам не треплется.
— Учту, когда перейдем не к мелочам. А все-таки вот твое собственное объяснение. — Он вытащил бумагу. — Через слово ошибка. «О клеветал» "О" отдельно, «клеветал» — отдельно. Какое же среднее?
— А я вечернюю школу кончала при фабрике. Им был план спущен — ни одного второгодника. Ничего не знаешь — тройка, чуть мямлишь — четверка, а если подарок отвалишь — пятерка. У меня и аттестат зрелости есть.
И она посмотрела на него тем долгим немигающим взглядом, темным и загадочным, которым, видимо, смотрела в ресторане. Рябинин сразу ее там представил — молчаливую, непонятную, скромную, красивую, сдержанно-умную, похожую на молодого научного работника. Он бы сам с удовольствием с ней познакомился, и молчи она, никогда бы не определил, кто перед ним.
— Где работаешь?
— В Академии наук.
— Я так и думал.
— Кандидатам наук затылки чешу — самим неохота.
Она его не боялась. Страх не скроешь, это не радость, которую можно пригасить волей, — страх обязательно прорвется, как пар из котла. Рябинин знал, что человек не боится у следователя в двух случаях: когда у него чиста совесть и когда ему уже все равно. Был еще третий случай — глупость. Дураки часто не испытывают страха, не понимая своего положения. Но на глупую она не походила.
— Короче, нигде, — заключил Рябинин.
— Что значит — нигде? Я свободный художник. У меня ателье.
— Какое ателье? — не понял он.
— Как у французских художников, одна стена стеклянная. Только у меня все стены каменные.
— И что делаешь… в этом ателье?
— Принимаю граждан. А что?
— Знаешь, как это называется? — спросил он и, видимо, не удержался от легкой улыбки. Она ее заметила. Рябинин подумал, что сейчас Рукояткина замолчит — ирония часто замыкала людей.
— Будь добр, скажи. А то вот принимаю, а как это дело называется, мне невдомек, — ответила она на иронию.
— Прекрасно знаешь. В уголовном кодексе на этот счет…
— В уголовном кодексе на этот счет ни гу-гу, — перебила она.
Действительно, на этот счет в уголовном кодексе ничего не было, а кодекс она, видимо, знала не хуже его, Проституции кодекс не предусматривал, потому что она якобы давно исчезла. За всю практику Рябинин не помнил ни одного подобного случая. Ей выгоднее сочинить проституцию, за что нет статьи, чем оказаться мошенницей и воровкой, — тут статья верная.
— Знаешь, я кто? — вдруг спросила Рукояткина.
— Для того и встретился, — сказал Рябинин, зная что она скажет не о деле.
— Я гейша. Слыхал о таких?
— Слышал.
— Знаешь, как переводится «гейша» на русский язык?
— Знаю: тунеядка, — пошутил он.
— Тунеядка… — не приняла она шутки. — Эх ты, законник. Сухой ты, парень, как рислинг. А домохозяйка тунеядка?
Казалось, они просто болтали о том о сем. Но уже шел допрос — напряженный, нужный, обязательный, когда он изучал не преступление, а преступницу, что было не легче допроса о преступлении.
— Сравнила. Домохозяйка помогает мужу, воспитывает детей, ведет дом…
— Помогает мужу?! — удивилась Рукояткина, делая громадные глаза. — А если женщина помогает многим мужьям, она кто? Вот наступило лето, жены с детьми уехали… Куда мужик идет? Ко мне. И живет у меня месяц-два. Я готовлю на него, стираю, убираю, развлекаю… Кому плохо? Какой закон это может запретить? Да ему со мной лучше, чем с женой: я не пилю, ничего не требую, от меня можно уйти в любой момент… Холостяки есть, жениться не хотят, или рано, или квартиры нет. Если мне понравится, пожалуйста, живи. И живут. Кормят, конечно. Так ведь хороший муж жену тоже кормит.
— И принимаешь любого?
— Еще что! — изумилась она. — Если понравится. Бывает такое рыло, что и денег его не надо. Один хотел у меня обосноваться, а я пронюхала, что у него трое детей по яслям сидят. Скрылся от них, как шакал. И не пустила, выгнала в шею, прямо домой пошел. Хотел у меня один мастер с моей прежней фабрики покантоваться — близко не подпустила. Хотя парень ничего, видный…
— Чего ж так?
— Он член партии.
Рябинин молчал, ожидая продолжения. Но она тоже молчала, считая, что уже все сказано. Пауза у них получилась впервые.
— Ну и… что? — наконец спросил он, хотя понял ее, но не понял другого — откуда у этой опустившейся девицы взялись высокие идеалы?
— Эх ты, законник, — брезгливо ответила Рукояткина. — Тоже ни хрена не понимаешь. Да как он… Он же на фабрике беседует с рабочими о моральном облике! Учит их! А сам блудануть хочет потихоньку от рабочих, от жены да от партии. Если бы я стала девкам говорить, мол, работайте, учитесь, трудитесь… Кто бы я была?
— Кто?
— Стерва — вот кто!
— В этом смысле ты права, — промямлил Рябинин.
Он не мог спрашивать дальше под напором мыслей. О «члене партии» решил подумать после, может в ходе допроса, потому что это было серьезно. Его удивило, что Рукояткина свободно рассказывала о таком образе жизни, о котором обычно умалчивали. Тунеядцы на допросах плели о маминых деньгах, бабушкином наследстве, случайных заработках… Рукояткина прямо заявила, как она живет. Рябинин не стал ничего решать, неясно уловив, что вторая его мысль связана с первой и над ними надо еще думать. Но третья мысль обозначилась четко: если ее кормили мужчины, то куда шли добытые деньги, которых набиралось больше семисот рублей. Или она его развлекала…
— А вот еще у меня было… Чего-то я тебе рассказываю? Ты кто — жених мне?
— Врачу и следователю все рассказывают. Ранее судима?
— Да, банк ограбила.
— Почему грубишь?
— А чего ерунду спрашиваешь? Ведь знаешь, что не судима. Уж небось проверил не раз.
— Прошу быть повежливей, ясно! — строго сказал он.
Рукояткина моментально ответила, будто давно ждала этой строгости:
— А что ты мне сделаешь? Ну скажи — что?! Посадишь? Так я уже в тюряге. Бить будешь? По нашему закону нельзя. Да ты и не сможешь, деликатный очкарик.
Рябинин считал, что мгновенно определить в нем «деликатного очкарика» могли только в магазинах на предмет обвеса или обсчета. Продавцы вообще прекрасные психологи. Рукояткина сделала это не хуже продавцов. Она отнесла его к классу-виду-подвиду, как палеонтолог диковинную кость. Это задело Рябинина, как всегда задевает правда. Она сказала о нем больше, чем любая характеристика или аттестация. Его многолетние потуги выбить из себя «деликатного очкарика» ничего не дали.
— Я ж тебе не хамлю, — миролюбиво заметил он.
— Тебе нельзя, ты при исполнении.
— Приводы в милицию были?
— И приводы, и привозы, и даже приносы. Только не в вашем районе.
Это было не началом признания — она просто понимала, что все уже проверено, коли установлена ее личность.
— Как это… приносы? — не понял Рябинин.
— Пешком приводили, на «газике» с красной полосой привозили. А раз отказалась идти, взяли за руки, за ноги и понесли. Мне вся милиция знакома. Между прочим, один из нашего отделения ко мне клеился. Да я его отшила.
— Родители, родственники есть?
— Я незаконная дочь вашего прокурора.
— Опять шуточки, — добродушно улыбнулся он.
— А что — прокурор только не знает. Знал бы — сразу выпустил. А если серьезно, товарищ следователь… Да, ты ведь гражданин следователь.
— Это неважно, — буркнул Рябинин.
Он никогда не требовал, чтобы его называли «гражданин следователь», и морщился, если какой-нибудь коллега перебивал по этому поводу обвиняемого, — отдавало чистоплюйством и самодовольством: знай, мол, мы с тобой не ровня. Это мешало тактике допроса, да и не мог он лишний раз ударить лежачего. Не в этом заключалась принципиальность следователя.
— Смотришь в кино, — мечтательно продолжала Рукояткина, рассматривая потолок, — читаешь в книжках… Бродяга оказывается сыном миллионера. Такая, вроде меня, вдруг получается дочкой известной артистки… Или вот еще по лотерее машину выигрывают. А тут живешь — все мимо.
Она хотела говорить о жизни. Рябинину иногда приходилось часами биться, чтобы обвиняемый приоткрылся. Большинство людей не пускало следователей в свою личную жизнь, как не пускают в квартиру первых встречных. Но уж если пускали, то признавались и в преступлении. Это получалось естественно и логично — затем и объяснялась жизнь, чтобы в конечном счете объяснить преступление.
Она хотела говорить о жизни.
— На случай надеяться нельзя, — поощрил он ее к беседе.
— Еще как можно, — оживилась она. — Жила на моей улице одна чувиха. Похуже меня еще была. Как вы называете — аморальная.
— А вы как называете? — вставил Рябинин.
— А мы называем — живешь только раз. Вообще-то костлявая была девка. Идет, бывало, костями поскрипывает. Хоть мода на худых, а мужики любят упитанных, чтобы девка вся под рукой была. Чего ей в башку ударило, или упилась сильно, а может, заскок какой, только решила завязать. Семью захотела, ребенка, чай с вареньем по вечерам да телевизор с экранчиком…
— Неплохое решение, — перебил Рябинин.
— Чего ты понимаешь в жизни-то, — вскользь заметила она, но так убежденно, что он ей поверил — ту жизнь, которой жила она, Рябинин понимал плохо.
— Как ей быть?! — продолжала Рукояткина. — Семью-то как изобразить, кто замуж-то возьмет?.. Решила родить ребенка без мужика.
— Как без мужика? — ничего не понял Рябинин.
— Слушай дальше.
Ему нравился ее язык — свой, острый, с юморком. Такой язык бывает у веселых людей, которые живут в самой людной гуще — в больших цехах, полеводческих бригадах, на кораблях…
— Решила, значит, воспитать ребенка на благо обществу. Людей-то, говорят, не хватает из-за плохой рождаемости, хотя в метро не протолкнуться. Оделась вечером в парчовое платье, накрутила повыше шиньон… С ночи, значит, питательная маска из свежих огурцов… Навела марафет, на плечи кошкой прибарахлилась, бриллианты за целковый на грудь — и пошла. К филармонии, в Большой зал. Купила билет, сделала умную рожу, входит. Сидит, слушает всякие ноктюрны и натюрморты. Потом рассказывала, что легче выдержать вытрезвитель, чем филармонию. В антракте приметила парня — высокий, упитанный, галстучек в форме бабочки. Подошла к нему и вежливо говорит: «Мужчина, извините, что, будучи не представлена, обращаюсь к вам, но к этому вынуждают чрезвычайные обстоятельства, короче подперло». Парень сначала открыл варежку и никак захлопнуть не может. А потом пришел в себя: о чем мол, речь, пойдемте, скушаем по коктейлю через соломинку. Скушали. Тут она ему и выдала: «Не могли бы вы со мной провести одну ночку без пошлостей?» Он опять варежку отклячил, стал отнекиваться, — сильно, мол, занят. Она уперлась, и все: говорит, сейчас без наследственности никак нельзя. Не рожать же, мол, от ханурика. Если, говорит, здоровье страдает, тогда пардон, поищем на стадионе. Согласился. Пошел к ней, неделю прожил, чемоданчик принес, а потом что думаешь сделал?
— Предложение? — улыбнулся Рябинин.
— Без предложения женился. Золотое кольцо подарил, свадьба была с коньяком.
— А как же ее прошлое? — спросил он.
Его очень интересовал ответ. В этих фантастических историях были ее мечты и ее философия.
— Что прошлое… Он ей так сказал — ты людей убивала? Нет. А остальное меня не касается. Я, говорит, не инспектор уголовного розыска.
Значит, Рукояткина допускала любое преступление, кроме убийства. А их и без убийства в кодексе перечислено немало.
— И кто же он оказался, муж-то? — поинтересовался Рябинин.
— Кандидат звериных наук! Бегемота в зоопарке изучал, двести пятьдесят получает, ничего не делает, только смотрит на бегемота, пьет кофе и ест одну морковку. Он ее из зоопарка носит, бегемот не доедает. У них уже ребенок есть, тоже морковку грызет.
— А у тебя, кстати, детей не было?
— На проезжей дороге трава не растет.
Он записал бы эту пословицу — до чего она понравилась, но пока свободную беседу никакими бумажками прерывать не хотелось. Неизвестно, как Рукояткина отнесется к записи. Бывали обвиняемые такие говорливые, но стоило вытащить протокол, как они замолкали.
— Потому же… У твоей знакомой выросла.
— А вот еще какой случай был, — не ответила она на его замечание.
Слушал он с интересом, понимая, что это те самые мещанские истории, которые любят сочинять неудачники. Рассказывала она вполголоса, слегка таинственно, как говорят мальчишки о мертвецах, склоняясь к столу и расширяя свои безразмерные глаза.
— Жила у нас на улице дворничиха, молодая баба, но в доску одинокая. Весь день на ветру да у бачков помойных, вот рожа и красная, пищевыми отходами от нее пахнет — кто замуж возьмет? Опять-таки метла в руках, не транзистор. Однажды подходит к ней вечером участковый: мол, Маруся, на панели пьяный лежит, покарауль, я транспорт вызову. Пошла. Лежит мужичишко потрепанного вида, знаешь, какие у пивных ларьков по утрам стоят. Но лицо у него есть. Смотрит, а он вдруг говорит ей человеческим голосом: «Бабонька, спаси меня от вытрезвителя, век не забуду. Нельзя мне туда по государственным соображениям». Говорить он мог, а передвигаться не получалось. Подняла его Маруся и кое-как доволокла до своей двенадцатиметровой. Уложила спать, дала корочку понюхать, а утром он проснулся, опохмелился и говорит: «Маруся, а ведь я не гопник, а ведь я переодетый…»
— Доктор наук, — не удержался Рябинин, хотя перебивать было рискованно.
— Бери выше. Я, говорит, переодетый директор комиссионного магазина. Остался у нее и до сих пор живет. Маруся теперь улицы солью посыпает в норковой шубе.
— Сама придумала?
— Жизни не знаешь, следователь, — легко вздохнула она.
Все делалось правильно, и законы допроса не нарушались. Но схема «от жизни к преступлению», в которую, как ему казалось, она вошла сама, как овца в стойло, осталась себе схемой. Рукояткина рассказывала о жизни вообще — о своей только заикнулась. Так душу следователю не выкладывают.
— Может быть, перейдем к делу? — спросил Рябинин.
— К какому делу? — удивилась она, расширив глаза, в которых запрыгали веселые чертенята.
Вот этих чертенят он пока не понимал — откуда они в ее-то положении?
— К тому, за которое сидишь.
— А я сижу ни за что, — гордо сказала она и откинулась на стул, выставив грудь, как два надутых паруса.
— Ничего, — немного хвастливо заверил Рябинин, — не такие кололись. Бывали судимые-пересудимые, а посидишь с ними поплотнее — все начистоту выложат…
— Конечно, у вас особые приемы, — согласился сержант, и Рябинин по голосу понял, как тот тоскует об этих особых приемах, наверняка учится на юридическом факультете и мечтает о самостоятельном следствии.
— Какие там особые… У меня два приема — логика и психология.
— А магнитофон? — не согласился сержант. — Или вот здорово… Начальник сидит, а ему кино показывают прямо в кабинете: где преступник, что он делает и что думает.
Рябинин засмеялся — могучая притягательная сила детектива оплела даже здравый рассудок работника милиции, который ежедневно видит простую и жизненную работу своего учреждения, более сложную и тонкую, чем магнитофоны и кино в кабинете начальника.
— Психология, сержант, посильнее всех этих магнитофонов. А допрос посложнее кино. Ну, ведите ее…
— Есть!
Сержант молодцевато вышел. Рябинин взглянул на часы — было десять утра. Часа два-три на допрос уйдет. И он сразу ощутил тот нервный легкий озноб, который у него появлялся всегда перед борьбой. О том, что допрос — это борьба, знает каждый опытный следователь. Но сейчас предстояла не просто борьба: к чувству напряженности перед схваткой примешивалось любопытство, распаленное долгими поисками и неудачами.
В коридоре послышался топот: казалось, шло человек десять. Или дверь была не прикрыта, или ее сквозняком шевельнуло, но из коридора несся бранчливый голос — низкий, грудной, напористый: «Ну-ну! Руки-то не распускай. Н-ну, не подталкивай! Подержаться за меня хочешь — так и дыши. Только я с такими мордастыми не путаюсь…»
Они стояли за дверью, и, видимо, она не шла в кабинет, ошпаривая сержанта словами: «У тебя небось дома жена сидит в три обхвата, стюдень тебе варит из копыт. Ну-ну, с женщинами надо деликатно, это тебе не в свисток посвистывать, гусь лапчатый».
Наконец дверь распахнулась широко, на полный размах, как ворота. Они вошли вместе, протиснулись в проем одновременно — сержант прилип к ее боку, уцепившись за руку.
Она замерла у порога, будто в кабинете увидела чудо. Сержант с трудом закрыл дверь, потому что мешала ее спина:
— Она, собственной персоной Сергей Георгиевич.
Рябинин охватил взглядом невысокую плотную фигуру в коричневом, туго обтягивающем платье, коротеньком, будто на него не хватило материи. Ему хотелось сделать что-нибудь вежливое, располагающее — попросить сесть, улыбнуться или пошутить…
— Здравствуйте, — сказал Рябинин. — Давайте…
Она вдруг всплеснула руками, словно наконец поняла, кто сидит в кабинете, бросилась к столу, радостно улыбаясь:
— Здравствуй, Сережа! Милый мой живчик! Вот ты где притулился… Чего ж больше не заходишь? Или нашел кого помягче?
Рябинин растерянно взглянул на сержанта. Она еще радостней закричала на всю прокуратуру:
— Не стесняйся, жеребчик. К бабам все ходят — и следователи, и прокуроры. Давай поцелуемся, что ли…
Она артистично развела руки и перегнулась через стол, пытаясь обнять следователя. И у нее это получилось бы, потому что ошарашенный Рябинин парализованно сидел на стуле. Но сержант вовремя схватил ее за плечо и оттащил от стола примерно на полшага:
— Ну-ну, не позволяй себе.
— Так я ж его знаю! — удивилась она неосведомленности сержанта. — На прошлой неделе ночевал у меня.
— Все равно не позволяй, — решил сержант, рассудив, что ночевка еще не повод для фамильярных отношений на допросе.
— Да не знаю я ее! — вырвалось у Рябинина.
— Ну как же? — удивилась она такой несправедливости. — Девять рублей заплатил, рублевка еще за ним. Я с работяг беру пятерку, а у кого высшее образование — десятку. Сережа!
Она опять попыталась ринуться через стол, но сержант был начеку:
— Стой нормально.
— Не тычь, неуч! — вырвала она у него руку, и сержант ее больше не тронул.
— Гражданка, прошу вас… — начал Рябинин.
— Ну чего ты просишь, живчик? Сначала рубль отдай, а потом проси.
— Вы можете идти, — сказал Рябинин сержанту.
Тот с сомнением посмотрел на красного, скованного следователя, на веселую девицу, стоявшую посреди кабинета подбоченившись.
— Я буду в коридоре, — полуспросил, полуутвердил сержант.
Рябинин кивнул. Петельников, видимо, наказал сержанту не отходить от нее ни на шаг. Как только за ним закрылась дверь, она сразу сообщила:
— С тебя надо бы меньше взять, хиловат ты оказался. В очках все такие.
— Сержант ушел, людей нет, теперь-то зачем комедиантствовать? — усмехнулся Рябинин, приходя в себя.
— Небось перепугался? — сочувственно спросила она — Может, и не ты был. Физия-то очками прикрыта.
Не хватило ему того самого быстроумия. Он ожидал всего, только не такого выпада. На допросе, как в боксе, — часто первый удар решает судьбу встречи. Но неожиданность для следователя не оправдание. Уж если нет быстрой реакции, то ее нет.
— Садитесь, — нелюбезно предложил он, потому что не мог справиться со своей злостью.
— Почему следователи начинают на «вы», а потом переходят на «ты»? А который до тебя говорил, так прямо чуть не выражался. Ну я ему тоже завернула в бабушку.
Видимо, кто-то из оперативников успел ей высказать свое отношение, хотя Рябинин их предупреждал.
— Я выражаться не буду. Но и вас прошу вести себя прилично, — спокойно сказал Рябинин.
— Прилично? — удивилась она. — Мы что, на свидании?
— Садитесь, — еще раз предложил он, потому что она стояла посреди комнаты, будто зашла на минутку.
Она подумала и села. Рябинин хорошо видел: подумала, прежде чем сесть, — это ее ни к чему не обязывало. Значит, лишнего слова не скажет, не проговорится.
Теперь он ее рассмотрел. Широковатое белое лицо с темно-серыми глазами, которые она то сужала до черных щелочек, то расширяла до громадно-удивленных, таращенных, серых. Русые волосы лежали короткой челкой, и видно было, что они свои. Фигура была не полной, как показывали свидетели, но ширококостной, поэтому худой она не казалась. На этом сухощавом теле сразу бросалась в глаза пышная грудь, как у американской кинозвезды.
— Ну как? — спросила она.
— Что… как? — сказал Рябинин, хотя понял ее «ну как?», и она поняла, что он понял.
Не ответив, она чуть отъехала вместе со стулом от края стола, и Рябинин сразу увидел ее ноги, положенные одна на другую. Он даже удивился, что у невысокой девушки могут быть такие длинные бедра — широкоокруглые, удивительно ровненькие, белые, с чуть кремовым отливом, туго налитые плотью, как зерна кукурузы в молочно-восковой спелости.
— Ну как? — спросила она опять.
— А никак, — в тон ей ответил Рябинин.
— Ну да, — усмехнулась она, не поверив.
От женщины скрыть это самое «как» невозможно — она прекрасно видела, какое произвела впечатление своей фигурой. Получалось, что подозреваемая читала по его лицу с большим успехом, чем он по ее. Рябинин уже много лет безуспешно вырабатывал у себя на время допросов лицо бесстрастно-равнодушного идиота. Такое лицо получалось только тогда, когда он о нем думал. Но на допросах приходилось думать не о своем лице. Поэтому Рябинин махнул рукой и сочинил успокоительную теорию, что бесстрастные лица только у бесстрастных людей.
— Сейчас предложишь закурить, — решила она.
— Это почему же?
— В кино всегда так.
— А я вот некурящий, — усмехнулся Рябинин.
— И сигаретки нет? — спросила она уже с интересом.
Он заглянул в письменный стол, где обычно бывало все: от старых бутербродов до пятерчатки, но сигарет не оказалось.
— Вот только спички.
— При твоей работе надо держать сигареты и валидол, кому плохо станет. Но мне плохо не будет, не надейся, — заверила она.
— А мне и не нужно, чтобы вам было плохо, — заверил в свою очередь Рябинин.
— Да брось меня «выкать». Я не иностранная шпионка. Какое-то слово шершавое: «вы», «вы».
— Хорошо, давай на «ты».
Он сразу понял, что сейчас его главное оружие — терпеливость. Как только он утратит ее, допрос сорвется.
— Тогда свои закурю, — решила она и полезла за лифчик.
Рябинин отвернулся. Он еще не понял, делает ли она это нарочно или вообще непосредственна в поведении.
— Чего застеснялся-то? Людей сажать не стесняешься, а грудей испугался. Дай-ка спичку.
Она закурила красиво и уверенно, откинулась на стуле, сев как-то распластанно, будто возлегла. Обычно в таких случаях Рябинин делал замечание, но сейчас промолчал.
— Фамилия, имя, отчество ваше… твое?
— Софи Лорен. — Она спокойно выпустила дым в потолок.
— Прошу серьезно, — сказал Рябинин, не повышая тона.
Он не сдерживался, действительно был спокоен, потому что сразу настроился на долгое терпение.
— Чего Ваньку-то крутишь? И фамилию знаешь, и отчество, — усмехнулась она.
— Так положено по закону. Человек должен сам назваться, чтобы не было ошибки.
— Могу и назваться, — согласилась она и церемонно представилась: — Матильда Георгиевна Рукотворова.
— Видимо, трудный у нас будет разговор, — вздохнул Рябинин.
— А я на разговор не набивалась, — отпарировала она. — Сам меня пригласил через сержанта.
— Начинаешь прямо со лжи. Не Матильда ты.
— А кто же? — поинтересовалась она, выпуская в него дым.
У Рябинина впервые шевельнулась злоба, но еще слабенькая, которую он придавил легко.
— По паспорту ты Мария. И не Георгиевна, а Гавриловна. И не Рукотворова, а Рукояткина. Мария Гавриловна Рукояткина.
— Какие дурацкие имена, — сморщила она губы и небрежно сунула окурок в пепельницу. — Ну и что?
— Зачем врать? — он пожал плечами.
— Ты спросил, как я себя называю. Так и называю: Матильда Георгиевна Рукотворова. Это мое дело, как себя называть. У меня псевдоним. Ты можешь звать меня Мотей.
Кажется, в логике ей не откажешь. Рябинин чувствовал, что ей во многом не откажешь и все еще впереди.
— Год рождения?
— Одна тысяча девятьсот первый.
— Попрошу отвечать серьезно.
— А сколько бы ты дал?
— Мы не на свидании. Отвечай на мой вопрос.
— На свидании ты бы у меня не сидел, как мумия в очках. Двадцать три года ровно. Записывай.
Выглядела она старше: видимо, бурный образ жизни не молодит. На хорошенькое лицо уже легла та едва заметная тень, которую кладет ранний жизненный опыт.
— Образование?
— Пиши разностороннее. Если я расскажу, кто меня и как образовывал, то у тебя протоколов не хватит.
— Я спрашиваю про школу, — уточнил он, хотя она прекрасно знала, про что он спрашивал.
— Пиши высшее, философское. Я размышлять люблю. Не хочешь писать?
— Не хочу, — согласился Рябинин.
Такая болтовня будет тянуться долго, но она нужна, как длинная темная дорога на пути к светлому городу.
— Тогда пиши незаконченное высшее… Тоже не хочешь? Пиши среднее, не ошибешься.
— Незаконченное? — улыбнулся Рябинин.
— Учти, — предупредила она, — Матильда по мелочам не треплется.
— Учту, когда перейдем не к мелочам. А все-таки вот твое собственное объяснение. — Он вытащил бумагу. — Через слово ошибка. «О клеветал» "О" отдельно, «клеветал» — отдельно. Какое же среднее?
— А я вечернюю школу кончала при фабрике. Им был план спущен — ни одного второгодника. Ничего не знаешь — тройка, чуть мямлишь — четверка, а если подарок отвалишь — пятерка. У меня и аттестат зрелости есть.
И она посмотрела на него тем долгим немигающим взглядом, темным и загадочным, которым, видимо, смотрела в ресторане. Рябинин сразу ее там представил — молчаливую, непонятную, скромную, красивую, сдержанно-умную, похожую на молодого научного работника. Он бы сам с удовольствием с ней познакомился, и молчи она, никогда бы не определил, кто перед ним.
— Где работаешь?
— В Академии наук.
— Я так и думал.
— Кандидатам наук затылки чешу — самим неохота.
Она его не боялась. Страх не скроешь, это не радость, которую можно пригасить волей, — страх обязательно прорвется, как пар из котла. Рябинин знал, что человек не боится у следователя в двух случаях: когда у него чиста совесть и когда ему уже все равно. Был еще третий случай — глупость. Дураки часто не испытывают страха, не понимая своего положения. Но на глупую она не походила.
— Короче, нигде, — заключил Рябинин.
— Что значит — нигде? Я свободный художник. У меня ателье.
— Какое ателье? — не понял он.
— Как у французских художников, одна стена стеклянная. Только у меня все стены каменные.
— И что делаешь… в этом ателье?
— Принимаю граждан. А что?
— Знаешь, как это называется? — спросил он и, видимо, не удержался от легкой улыбки. Она ее заметила. Рябинин подумал, что сейчас Рукояткина замолчит — ирония часто замыкала людей.
— Будь добр, скажи. А то вот принимаю, а как это дело называется, мне невдомек, — ответила она на иронию.
— Прекрасно знаешь. В уголовном кодексе на этот счет…
— В уголовном кодексе на этот счет ни гу-гу, — перебила она.
Действительно, на этот счет в уголовном кодексе ничего не было, а кодекс она, видимо, знала не хуже его, Проституции кодекс не предусматривал, потому что она якобы давно исчезла. За всю практику Рябинин не помнил ни одного подобного случая. Ей выгоднее сочинить проституцию, за что нет статьи, чем оказаться мошенницей и воровкой, — тут статья верная.
— Знаешь, я кто? — вдруг спросила Рукояткина.
— Для того и встретился, — сказал Рябинин, зная что она скажет не о деле.
— Я гейша. Слыхал о таких?
— Слышал.
— Знаешь, как переводится «гейша» на русский язык?
— Знаю: тунеядка, — пошутил он.
— Тунеядка… — не приняла она шутки. — Эх ты, законник. Сухой ты, парень, как рислинг. А домохозяйка тунеядка?
Казалось, они просто болтали о том о сем. Но уже шел допрос — напряженный, нужный, обязательный, когда он изучал не преступление, а преступницу, что было не легче допроса о преступлении.
— Сравнила. Домохозяйка помогает мужу, воспитывает детей, ведет дом…
— Помогает мужу?! — удивилась Рукояткина, делая громадные глаза. — А если женщина помогает многим мужьям, она кто? Вот наступило лето, жены с детьми уехали… Куда мужик идет? Ко мне. И живет у меня месяц-два. Я готовлю на него, стираю, убираю, развлекаю… Кому плохо? Какой закон это может запретить? Да ему со мной лучше, чем с женой: я не пилю, ничего не требую, от меня можно уйти в любой момент… Холостяки есть, жениться не хотят, или рано, или квартиры нет. Если мне понравится, пожалуйста, живи. И живут. Кормят, конечно. Так ведь хороший муж жену тоже кормит.
— И принимаешь любого?
— Еще что! — изумилась она. — Если понравится. Бывает такое рыло, что и денег его не надо. Один хотел у меня обосноваться, а я пронюхала, что у него трое детей по яслям сидят. Скрылся от них, как шакал. И не пустила, выгнала в шею, прямо домой пошел. Хотел у меня один мастер с моей прежней фабрики покантоваться — близко не подпустила. Хотя парень ничего, видный…
— Чего ж так?
— Он член партии.
Рябинин молчал, ожидая продолжения. Но она тоже молчала, считая, что уже все сказано. Пауза у них получилась впервые.
— Ну и… что? — наконец спросил он, хотя понял ее, но не понял другого — откуда у этой опустившейся девицы взялись высокие идеалы?
— Эх ты, законник, — брезгливо ответила Рукояткина. — Тоже ни хрена не понимаешь. Да как он… Он же на фабрике беседует с рабочими о моральном облике! Учит их! А сам блудануть хочет потихоньку от рабочих, от жены да от партии. Если бы я стала девкам говорить, мол, работайте, учитесь, трудитесь… Кто бы я была?
— Кто?
— Стерва — вот кто!
— В этом смысле ты права, — промямлил Рябинин.
Он не мог спрашивать дальше под напором мыслей. О «члене партии» решил подумать после, может в ходе допроса, потому что это было серьезно. Его удивило, что Рукояткина свободно рассказывала о таком образе жизни, о котором обычно умалчивали. Тунеядцы на допросах плели о маминых деньгах, бабушкином наследстве, случайных заработках… Рукояткина прямо заявила, как она живет. Рябинин не стал ничего решать, неясно уловив, что вторая его мысль связана с первой и над ними надо еще думать. Но третья мысль обозначилась четко: если ее кормили мужчины, то куда шли добытые деньги, которых набиралось больше семисот рублей. Или она его развлекала…
— А вот еще у меня было… Чего-то я тебе рассказываю? Ты кто — жених мне?
— Врачу и следователю все рассказывают. Ранее судима?
— Да, банк ограбила.
— Почему грубишь?
— А чего ерунду спрашиваешь? Ведь знаешь, что не судима. Уж небось проверил не раз.
— Прошу быть повежливей, ясно! — строго сказал он.
Рукояткина моментально ответила, будто давно ждала этой строгости:
— А что ты мне сделаешь? Ну скажи — что?! Посадишь? Так я уже в тюряге. Бить будешь? По нашему закону нельзя. Да ты и не сможешь, деликатный очкарик.
Рябинин считал, что мгновенно определить в нем «деликатного очкарика» могли только в магазинах на предмет обвеса или обсчета. Продавцы вообще прекрасные психологи. Рукояткина сделала это не хуже продавцов. Она отнесла его к классу-виду-подвиду, как палеонтолог диковинную кость. Это задело Рябинина, как всегда задевает правда. Она сказала о нем больше, чем любая характеристика или аттестация. Его многолетние потуги выбить из себя «деликатного очкарика» ничего не дали.
— Я ж тебе не хамлю, — миролюбиво заметил он.
— Тебе нельзя, ты при исполнении.
— Приводы в милицию были?
— И приводы, и привозы, и даже приносы. Только не в вашем районе.
Это было не началом признания — она просто понимала, что все уже проверено, коли установлена ее личность.
— Как это… приносы? — не понял Рябинин.
— Пешком приводили, на «газике» с красной полосой привозили. А раз отказалась идти, взяли за руки, за ноги и понесли. Мне вся милиция знакома. Между прочим, один из нашего отделения ко мне клеился. Да я его отшила.
— Родители, родственники есть?
— Я незаконная дочь вашего прокурора.
— Опять шуточки, — добродушно улыбнулся он.
— А что — прокурор только не знает. Знал бы — сразу выпустил. А если серьезно, товарищ следователь… Да, ты ведь гражданин следователь.
— Это неважно, — буркнул Рябинин.
Он никогда не требовал, чтобы его называли «гражданин следователь», и морщился, если какой-нибудь коллега перебивал по этому поводу обвиняемого, — отдавало чистоплюйством и самодовольством: знай, мол, мы с тобой не ровня. Это мешало тактике допроса, да и не мог он лишний раз ударить лежачего. Не в этом заключалась принципиальность следователя.
— Смотришь в кино, — мечтательно продолжала Рукояткина, рассматривая потолок, — читаешь в книжках… Бродяга оказывается сыном миллионера. Такая, вроде меня, вдруг получается дочкой известной артистки… Или вот еще по лотерее машину выигрывают. А тут живешь — все мимо.
Она хотела говорить о жизни. Рябинину иногда приходилось часами биться, чтобы обвиняемый приоткрылся. Большинство людей не пускало следователей в свою личную жизнь, как не пускают в квартиру первых встречных. Но уж если пускали, то признавались и в преступлении. Это получалось естественно и логично — затем и объяснялась жизнь, чтобы в конечном счете объяснить преступление.
Она хотела говорить о жизни.
— На случай надеяться нельзя, — поощрил он ее к беседе.
— Еще как можно, — оживилась она. — Жила на моей улице одна чувиха. Похуже меня еще была. Как вы называете — аморальная.
— А вы как называете? — вставил Рябинин.
— А мы называем — живешь только раз. Вообще-то костлявая была девка. Идет, бывало, костями поскрипывает. Хоть мода на худых, а мужики любят упитанных, чтобы девка вся под рукой была. Чего ей в башку ударило, или упилась сильно, а может, заскок какой, только решила завязать. Семью захотела, ребенка, чай с вареньем по вечерам да телевизор с экранчиком…
— Неплохое решение, — перебил Рябинин.
— Чего ты понимаешь в жизни-то, — вскользь заметила она, но так убежденно, что он ей поверил — ту жизнь, которой жила она, Рябинин понимал плохо.
— Как ей быть?! — продолжала Рукояткина. — Семью-то как изобразить, кто замуж-то возьмет?.. Решила родить ребенка без мужика.
— Как без мужика? — ничего не понял Рябинин.
— Слушай дальше.
Ему нравился ее язык — свой, острый, с юморком. Такой язык бывает у веселых людей, которые живут в самой людной гуще — в больших цехах, полеводческих бригадах, на кораблях…
— Решила, значит, воспитать ребенка на благо обществу. Людей-то, говорят, не хватает из-за плохой рождаемости, хотя в метро не протолкнуться. Оделась вечером в парчовое платье, накрутила повыше шиньон… С ночи, значит, питательная маска из свежих огурцов… Навела марафет, на плечи кошкой прибарахлилась, бриллианты за целковый на грудь — и пошла. К филармонии, в Большой зал. Купила билет, сделала умную рожу, входит. Сидит, слушает всякие ноктюрны и натюрморты. Потом рассказывала, что легче выдержать вытрезвитель, чем филармонию. В антракте приметила парня — высокий, упитанный, галстучек в форме бабочки. Подошла к нему и вежливо говорит: «Мужчина, извините, что, будучи не представлена, обращаюсь к вам, но к этому вынуждают чрезвычайные обстоятельства, короче подперло». Парень сначала открыл варежку и никак захлопнуть не может. А потом пришел в себя: о чем мол, речь, пойдемте, скушаем по коктейлю через соломинку. Скушали. Тут она ему и выдала: «Не могли бы вы со мной провести одну ночку без пошлостей?» Он опять варежку отклячил, стал отнекиваться, — сильно, мол, занят. Она уперлась, и все: говорит, сейчас без наследственности никак нельзя. Не рожать же, мол, от ханурика. Если, говорит, здоровье страдает, тогда пардон, поищем на стадионе. Согласился. Пошел к ней, неделю прожил, чемоданчик принес, а потом что думаешь сделал?
— Предложение? — улыбнулся Рябинин.
— Без предложения женился. Золотое кольцо подарил, свадьба была с коньяком.
— А как же ее прошлое? — спросил он.
Его очень интересовал ответ. В этих фантастических историях были ее мечты и ее философия.
— Что прошлое… Он ей так сказал — ты людей убивала? Нет. А остальное меня не касается. Я, говорит, не инспектор уголовного розыска.
Значит, Рукояткина допускала любое преступление, кроме убийства. А их и без убийства в кодексе перечислено немало.
— И кто же он оказался, муж-то? — поинтересовался Рябинин.
— Кандидат звериных наук! Бегемота в зоопарке изучал, двести пятьдесят получает, ничего не делает, только смотрит на бегемота, пьет кофе и ест одну морковку. Он ее из зоопарка носит, бегемот не доедает. У них уже ребенок есть, тоже морковку грызет.
— А у тебя, кстати, детей не было?
— На проезжей дороге трава не растет.
Он записал бы эту пословицу — до чего она понравилась, но пока свободную беседу никакими бумажками прерывать не хотелось. Неизвестно, как Рукояткина отнесется к записи. Бывали обвиняемые такие говорливые, но стоило вытащить протокол, как они замолкали.
— Потому же… У твоей знакомой выросла.
— А вот еще какой случай был, — не ответила она на его замечание.
Слушал он с интересом, понимая, что это те самые мещанские истории, которые любят сочинять неудачники. Рассказывала она вполголоса, слегка таинственно, как говорят мальчишки о мертвецах, склоняясь к столу и расширяя свои безразмерные глаза.
— Жила у нас на улице дворничиха, молодая баба, но в доску одинокая. Весь день на ветру да у бачков помойных, вот рожа и красная, пищевыми отходами от нее пахнет — кто замуж возьмет? Опять-таки метла в руках, не транзистор. Однажды подходит к ней вечером участковый: мол, Маруся, на панели пьяный лежит, покарауль, я транспорт вызову. Пошла. Лежит мужичишко потрепанного вида, знаешь, какие у пивных ларьков по утрам стоят. Но лицо у него есть. Смотрит, а он вдруг говорит ей человеческим голосом: «Бабонька, спаси меня от вытрезвителя, век не забуду. Нельзя мне туда по государственным соображениям». Говорить он мог, а передвигаться не получалось. Подняла его Маруся и кое-как доволокла до своей двенадцатиметровой. Уложила спать, дала корочку понюхать, а утром он проснулся, опохмелился и говорит: «Маруся, а ведь я не гопник, а ведь я переодетый…»
— Доктор наук, — не удержался Рябинин, хотя перебивать было рискованно.
— Бери выше. Я, говорит, переодетый директор комиссионного магазина. Остался у нее и до сих пор живет. Маруся теперь улицы солью посыпает в норковой шубе.
— Сама придумала?
— Жизни не знаешь, следователь, — легко вздохнула она.
Все делалось правильно, и законы допроса не нарушались. Но схема «от жизни к преступлению», в которую, как ему казалось, она вошла сама, как овца в стойло, осталась себе схемой. Рукояткина рассказывала о жизни вообще — о своей только заикнулась. Так душу следователю не выкладывают.
— Может быть, перейдем к делу? — спросил Рябинин.
— К какому делу? — удивилась она, расширив глаза, в которых запрыгали веселые чертенята.
Вот этих чертенят он пока не понимал — откуда они в ее-то положении?
— К тому, за которое сидишь.
— А я сижу ни за что, — гордо сказала она и откинулась на стул, выставив грудь, как два надутых паруса.