— Так все говорят, — усмехнулся Рябинин и официальным голосом спросил: — Гражданка Рукояткина, вам известно, в чем вы подозреваетесь и за что вы задержаны?
   — Нет, гражданин следователь, мне это неизвестно, — вежливо ответила она и добавила: — Думаю, тут какое-нибудь недоразумение.
   — А если подумать, — спросил Рябинин, хотя знал, что и думать ей нечего, и вопрос его дурацкий, и не так надо дальше спрашивать…
   Она подняла взгляд к потолку, изображая глубочайшее размышление, — его игра была принята. Сейчас начнется комедия, когда оба будут знать, что ее разыгрывают.
   — А-а, вспомнила. Я на той неделе улицу не там перешла. Не за это?
   — Не за это, — буркнул Рябинин.
   — А-а, вспомнила, — после изучения потолка заявила Рукояткина. — Вчера во дворе встретила собаку, с таким придавленным носом, вроде бульдога, и говорю: «У, какой усатый мордоворот». А хозяин обиделся, он оказался с усами, а собака без усов. За это?
   — Так, — сказал Рябинин. — Значит, не вспомнила?
   — Не вспоминается, — вздохнула она.
   — Что вчера делала в аэропорту? — прямо спросил он.
   — Зашла дать телеграмму.
   — Кому?
   — Молодому человеку, офицеру Вооруженных Сил.
   — Фамилия, имя, отчество?
   — Это мое личное дело. Неужели я назову, чтобы вы его таскали? — удивилась она.
   — Почему бланк телеграммы был не заполнен?
   — Я еще не придумала текст, дело-то любовное…
   — А почему собака безошибочно тебя нашла?
   — Это надо спросить у собаки, — мило улыбнулась она.
   Все произошло так, как он и предполагал. Оставался только Курикин.
   — Как у тебя память? — спросил Рябинин.
   — Как у робота, все помню, — заверила она.
   Чаще его заверяли в обратном.
   — Что ты делала второго июля?
   Рябинин не сомневался, что Рукояткина помнит все события, но вряд ли она их привязывала к определенным числам. Спрашивать о прошлых днях вообще надо осторожно, — человек редко помнит о делах трехдневной давности, если жизнь ритмична и однообразна.
   — Вечером или утром? — спросила она, ни на минуту не усомнившись в своей памяти.
   — С самого утра.
   — Подробно?
   — Подробно.
   — Поймать хочешь на мелочах? — усмехнулась она.
   — Почему именно на мелочах? — спросил Рябинин, но он действительно хотел ее поймать, и поймать именно на мелочах.
   — Всегда так. В книжках, или выступает следователь, обязательно скажет: самое главное в нашей работе — это мелочи.
   Когда она наклонялась к столу или перекладывала ногу на ногу, до Рябинина доходил непонятный запах: для духов слишком робкий, для цветов крепковатый. Таких духов он не встречал — вроде запаха свежего сена.
   — Нет, Рукояткина, у нас с тобой разговор пойдет не о мелочах. Так что ты делала второго июля?
   — Слушай, — вздохнула она. — Очнулась я в двенадцать часов…
   — Как очнулась? — перебил он ее.
   — По-вашему, проснулась. Башка трещит, как кошелек у спекулянта. Выпила чашечку кофе. Черного. Без молока. Без сахара. Натурального. Без осадка. Свежемолоченного. Через соломинку. Ну а потом, как обычно: ванна, массаж, бад-мин-тон. Потом пошла прошвырнуться по стриту. Разумеется, в брючном костюме. Я подробно говорю?
   Рябинин кивнул. Этого никто не знает, любуясь экранными волевыми следователями в кино, никто не знает, что он, этот грозный представитель власти, — самая уязвимая фигура, в которую пальцем ткнуть легче, чем в лежащего пьяницу: тот хоть может подняться и схватить за грудки.
   Обвиняемый мог издеваться над следователем, как это сейчас делала Рукояткина. Свидетелю мог не понравиться тон следователя или его галстук — он встанет и уйдет: потом посылай за ним милицию. Прокурор мог вызвать и устроить разнос за долгое следствие, за неправильный допрос, за плохой почерк и за все то, за что найдет нужным. Зональный прокурор мог на совещании прочесть с трибуны под смех зала какую-нибудь неудачную фразу из обвинительного заключения. Адвокат мог деланно удивляться, что следователь не разобрался в преступлении подзащитного. В суде мог каждый бросить камень в следователя, стоило возникнуть какой-нибудь заминке. Эти мысли приходили ему в голову всегда, когда что-нибудь не получалось.
   Рукояткина издевалась откровенно и элегантно, как это может делать женщина с надоевшим любовником.
   — Потом посмотрела кино, — продолжала она.
   — Какое кино?
   — Художественный фильм. Широкоэкранный. Широкоформатный. Цветной. Двухсерийный. Звуковой.
   — Я спрашиваю, как называется?
   — Этот… Вот память-то, зря хвалюсь. В общем, про любовь. В конце он на ней женится.
   — А в начале?
   — Как обычно, выпендривается. Да все они, про любовь, одинаковы. Девка и парень смотрят друг на друга, как две овцы. А рядом или поезда идут, или лепесточки цветут, или облака по небу бегут.
   — В каком кинотеатре?
   — В кинотеатре имени Пушкина.
   — Нет такого кинотеатра, — сказал Рябинин и под столом левой ногой придавил правую, потому что правая начала мелко подрагивать, будто ей очень захотелось сплясать.
   — Нет? Значит, я была в «Рассвете».
   — В «Рассвете» шел фильм про войну.
   Он специально просмотрел программы, что и где показывали второго июля.
   — Про войну? А про войну всегда с любовью перемешано.
   — В этом фильме никто не выпендривается и никто в конце не женится. Так где ты была второго июля днем?
   — Обманула тебя, нехорошо, — притворно сконфузилась она, отчего грудь колыхнулась. — Не в кино была, а в цирке. На сеансе шестнадцать ноль-ноль.
   Верить, сделать вид, что веришь любым ее показаниям… Придавить посильней правую ногу и превратиться в доброжелательного собеседника. Тогда обвиняемый будет врать спокойно, находя понимание, а понимание всегда ведет к психологическому контакту. Пусть этот контакт построен на лжи, квазиконтакт, но это уже брешь в стене молчания и злобы; уже сидят два человека, из которых один говорит, а второй слушает. В конце концов следователь все-таки начнет задавать вопросы. И тогда у обвиняемого возникает дилемма: отвечать правду и сохранить хорошие отношения со следователем или же обманывать дальше и вступить со следователем в конфликт, порвать уже возникшие приятные отношения? Рябинин знал, что обвиняемые скорее шли по первому пути, потому что рвать контакт психологически труднее, чем его сохранить. Человеческая натура чаще стремилась к миру.
   — Другое дело. А то вижу, с кино ты путаешь. Ну и что показывали в цирке?
   Тут она могла обмануть просто, потому что цирк он не любил и почти никогда в него не ходил, только если с Иринкой.
   — Как всегда… Слоны, собачки, клоуны под ковром.
   — Кто выступал?
   — Этот… Шостакович.
   — С чем же он выступал? — без улыбки спросил Рябинин.
   — С этими… верблюдами.
   — Верблюдами?
   — Двугорбыми.
   Его тактика могла иметь успех при условии, что обвиняемый стремится хотя бы к правдоподобию. Рукояткину вроде не интересовало, верит он или нет.
   — Мне всегда казалось, что Шостакович — композитор, — заметил Рябинин.
   — Правильно. Он играл на этой… на контрабасе.
   — Он же выступал с верблюдами.
   — Ловишь на мелочах? Он сидел на верблюде и играл на контрабасе. В чалме.
   — Ты перепутала афишу филармонии с афишей цирка. Может быть, хватит? — не удержался он все-таки на уровне своей теории.
   — Чего хватит?
   — Врать-то ведь не умеешь.
   Он представил дело так, будто она неопытна во лжи, а не просто издевается над следователем.
   — Не умею, это верно заметил, — притворно вздохнула она, — а честному человеку трудно.
   — Где же ты была второго июля с шестнадцати часов? — беззаботно спросил Рябинин. — Ответишь — хорошо, не ответишь — не так уж важно.
   — Наверное, в филармонии. Да, в филармонии.
   — Ну и что там было?
   О филармонии Рябинин мог поговорить — раза два в месяц Лида приходила после шести часов к нему в кабинет и молча клала на стол билеты — ставила его перед свершившимся фактом. И если не дежурил, и не было «глухаря», и не затянулся допрос, и не поджимали сроки — он безропотно шел на концерт.
   — Как всегда, скука.
   — Что исполнялось?
   — Не была я в филармонии. В кафе-мороженом была.
   — Это уже ближе к истине. Но еще далеко.
   — Далеко? Ну, тогда в сосисочной.
   — Теплее, — улыбнулся Рябинин.
   — В пивном баре.
   — Горячей.
   — А потом скажешь — все, спеклась? Так?! — весело спросила она и вдруг расхохоталась, видимо представив, как она по-глупому «спекается».
   Игра в вопросы-ответы пока его устраивала. В любой лжи есть крупица правды, а следователю редко выкладывают сразу всю правду. Однажды он видел, как пропускали через магнит сахарный песок, чтобы уловить металлические примеси. Потом ему показали улов: одна расплющенная шляпка гвоздя, как клякса, — это на тонны песку. У него пока и шляпки-кляксы не поймано, но он еще и не пропустил тонны.
   — Слушай, а по закону я обязана отвечать на твои дурацкие вопросы? — вдруг спросила Рукояткина.
   Ей уже надоели вопросы. Она уже задумывалась, как вести себя дальше, понимая, что на этом стиле долго не продержишься.
   — По закону можешь и не отвечать, — спокойно объяснил он. — Но тогда я об этом составлю протокол. Это будет не в твою пользу.
   — Значит, о моей пользе беспокоишься? — усмехалась она.
   — О пользе дела и о твоей пользе тоже.
   Рябинин решил применить усложненный вариант «квазиконтакта» — допроса, который включал резкий перепад его поведения. Сначала он друг, желающий облегчить судьбу подследственного. Но неожиданно сразу его голос крепчал, лицо жестянело, придвигался протокол для записи каждого слова. Обвиняемый пугался и стремился вернуться к первоначальному положению. Но вернуться можно было только ценой приятного сообщения. Таким сообщением являлась правда о преступлении. И обвиняемый говорил какую-нибудь деталь, фактик. Следователь сразу оборачивался другим, и опять шла мирная беседа — до следующего острого вопроса. Так повторялось несколько раз. Этот допрос Рябинин называл «слоеным пирогом».
   Он чуть-чуть двинул папку в сторону, будто она ему мешала; расстегнул пуговицу на пиджаке и шевельнул плечами, чтобы пиджак распахнулся; сел к столу боком и по-свойски улыбнулся — Рябинин никогда не стал бы так позировать, не заметь, что она любит театральность.
   — Рукояткина! Да неужели у тебя нет потребности сказать правду?! У любого человека, даже самого плохого, есть такая потребность. Я же вижу, ты внутри неплохая…
   — Во! Внутрь залез, — перебила она.
   — Человек не может жить в неправде, — не обратил он внимания на ее реплику. — Как бы ни обманывал, все равно где-то, когда-то, кому-то он должен открыться, очиститься, что ли, от всего…
   — Думаешь, ты самый подходящий человек, перед кем я должна открываться, обнажаться, раздеваться?!
   — Я вижу, тебе хочется рассказать, да ты боишься, — пустил пробный шар Рябинин, хотя ничего не видел.
   — Да ты рентген! — деланно удивилась она. — Тебе бы шпионов ловить, а не нас, грешных.
   — Вот у меня случай был…
   — Во-во, давай случай из практики, — перебила она. — Только пострашней, чтобы с мурашками.
   Рябинин начал рассказывать случай, которого у него никогда не было, но у кого-то в городе он был: следователь два дня пересказывал обвиняемому содержание «Преступления и наказания». На третий преступник попросил книжку и прочел в один присест. На четвертый день он во всем признался. Потом Рябинин рассказал случай, который был у него: задержал преступника и два дня по разным обстоятельствам не мог его допрашивать. На третий день тот написал из камеры заявление с просьбой немедленно прислать следователя: так и писал — нет сил молчать.
   — Красиво говоришь, — заключила Рукояткина. — Тебя по телевизору не показывали? А то видела такого. Все трепался, что воровать нехорошо. Лучше, говорит, заработать. А не хватит, так надо экономить. Красиво говоришь, но неубедительно. Есть такие говоруны, что для них все сделаешь. Был у нас в компании Гришка-домушник. Скажет: Матильда, принеси полбанки, а к ней огурчик. Так милиционера ограбишь, а Гришке огурчик принесешь.
   Он знал, что убедительно говорить мог только по вдохновению. Оно не могло появиться просто так — что-то должно произойти между ними, чтобы допрос выскочил из нудно-тягучей колеи.
   — Я ведь хочу, Рукояткина, чтобы тебе легче было, — мягко сказал Рябинин.
   — Трепач, — вздохнула она. — Вот за что вашего брата и не люблю. Надо, мол, правду говорить, и сам врешь. Врешь ведь?!
   — Что я вру? — совсем не по-следовательски огрызнулся Рябинин.
   — Расскажу тебе всю правду — так что? Отпустишь?!
   Она прищурилась и напрягла лицо — только раздувались ноздри прямого тонкого носа. Рябинин взял авторучку и попытался поставить ее на попа, но ручка не стояла. Тогда он поднял голову и увидел сейф — даже обрадовался, что видит этот металлический здоровый шкаф, на котором можно пока остановить взгляд. Уже повисла пауза, длинная и тягучая, как провода в степи, а он все не мог оторваться от сейфа, словно его только что внесли. Как ему хотелось, до челюстной боли хотелось открыть рот и бросить уверенное: «Да, отпущу». Она бы сначала не поверила, но он бы убедил, уговорил: человек быстро верит. Тогда бы она все рассказала, долго и боязливо, — как бы не обманул, — подписала бы многолистный протокол, сообщила, где лежат деньги. А потом можно что-нибудь придумать, вывернуться. Сказать, например, что хотел выпустить, да прокурор запретил. Потом… Что потом, было бы уже неважно — доказательства есть и протокол подписан.
   — Чего же замолчал? — не выдержала она.
   — Нет, не отпущу, — сказал он и посмотрел в ее ждущие глаза.
   — Во, первое правдивое слово. Не отпустишь. Зачем же признаваться? В чем легче-то будет?
   Она вдруг показалась ему какой-то обмякшей, словно мгновенно утратила свою буйную энергию. Это было секунду-две, но это было. И Рябинин понял: она еще надеялась, и он одной этой фразой лишил ее этой надежды.
   — Твоей душе легче будет, совести, — сказал он, уже думая, как использовать ее надежду в допросе.
   — Ах, душе… А у меня кроме души и тело есть! Вот оно, вот оно, вот!
   Она вскочила со стула и несколько раз хлопнула себя ладонями по груди, плечам и спине. Перед Рябининым мелькнули полные руки, блеснули бедра, взвилась юбка — он даже сначала подумал, что она решила сплясать.
   — И неплохое, кстати, — продолжала она, так же стремительно опустившись на стул. — Ты хочешь, чтобы душа ради облегчения заложила тело? Моя душа не такая стерва — она лучше потерпит. Да что там душа… Я же знаю, какая душа всех следователей интересует — у тебя доказательств нет. Вот и нужно меня колонуть.
   Рябинин напряг лицо, чтобы оно окаменело и не было той глиной, на которой отпечатывается любая травинка, — он не умел врать. А следователю надо, нет, не обманывать, а уметь хотя бы умолчать или мгновенно придумать что-нибудь среднее, абстрактное — не ложь и не правду.
   — Ошибаешься, Рукояткина. Теперь без доказательств людей не арестовывают.
   — Значит, доказательств маловато. Ну что, не правда? Ну, скажи, если ты честный, — правда или нет?! Чего глазами-то забегал?
   Он почувствовал, как покраснел: от злости на себя, на свои бегающие глаза, которые действительно заметались.
   — У меня кроме личной честности еще есть тайна следствия.
   — Личная честность… Тайна следствия… Выкрутился. Все вы так. Только мораль читаете. Я хоть по нужде вру, а ты врешь за оклад.
   Никакого «слоеного пирога» не получилось. Допрос не шел. Рябинин застегнул пиджак и посмотрел время — он сидел уже два часа, бесплодных, словно ждал попутной машины на заброшенной дороге. Но бесплодных допросов не бывает. Рябинин мысленно высеял из этих двух часов мусор, и осталось два обстоятельства: она не отрицала свою преступную деятельность, но не хотела о ней рассказывать. И она все-таки боялась ареста, как его боится любой человек. Значит, надо долбить дальше, долбить долго и нудно, без всяких теорий и систем, изобретая, придумывая и выворачиваясь на ходу, как черт на сковородке.
   — Болтаешь ты много, и все не по делу, — строго сказал Рябинин. — Время только зря тянем.
   — Мне времени не жалко. Лучше с тобой потреплюсь, чем в камере-то сидеть.
   — Где ты была второго июля с шестнадцати часов? — монотонно спросил он, приготовившись это повторять и повторять.
   — Ну и зануда. Как с тобой жена живет!
   — Где ты была второго июля с шестнадцати часов?
   — Ну что ты попугайствуешь? Надоело.
   У него все переворачивалось от грубости, которую он не терпел нигде и нисколько. Но он заслужил ее: сидел, как практикант, и брал подозреваемую измором. Он даже удивлялся себе — не приходило ни одной яркой мысли, словно никого и не допрашивал.
   — Про улицу, кино, цирк говорила… Про кафе говорила, — начал Рябинин и вдруг спросил: — А что ж ты про гостиницу помалкиваешь, а?
   — Какую гостиницу? — остро прищурила Рукояткина глаза, и он понял, что она может быть злой, такой злой, какой редко бывают женщины.
   — Гостиницу «Южную».
   — А чего про нее говорить?
   — Ну, как была, зачем была, что делала?..
   — Да ты что! Чего я там забыла? У меня своя коммуналка с раздельным санузлом имеется.
   — А в баре при гостинице ты разве не была? Вспомни-ка…
   — Да что мне вспоминать! Если хочешь знать, я вечером сидела в ресторане.
   Рябинин не шевельнулся. Он даже зевнул от скуки — до того ему вроде бы неинтересно. Почему следователям не преподают актерского искусства?
   — В каком ресторане? — лениво спросил Рябинин.
   — Не все ли равно. А в гостинице не была.
   — Если действительно была в ресторане, то в каком?
   — В «Белой кобыле».
   — Я жду. В каком ресторане?
   — Имени Чайковского.
   — Значит, ты была не в ресторане, а в гостинице, — обрадовался Рябинин.
   — Господи, да была, была в ресторане весь вечер.
   — Тогда в каком?
   — Да в «Молодежном» просидела до одиннадцати. Доволен?
   Рябинин сделал все, чтобы это довольство не появилось на лице. Он не ожидал, что она так легко скажет про «Молодежный», — ведь это тянуло нитку дальше, к Курикину, к деньгам. Видимо, она путалась в числах, да и в ресторане бывала частенько.
   — Что там делала? — спросил он, не теряя выбранного нудно-противного тона.
   — Ты что — заработался? Не знаешь, что делают в ресторане? — удивилась она.
   — Вопросы задаю я, — отчеканил он.
   — Задавай, только правильно их выставляй, — тоже отштамповала она.
   — Что делала в ресторане?
   — Кушала компот из сухофруктов. Ответы отвечаю я.
   — С кем была в ресторане? — наконец спросил он правильно.
   — Со знакомым космонавтом. Просил его не разглашать в целях государственной тайны.
   — С кем была в ресторане?
   — С бабушкой.
   — С какой бабушкой? — поймался он легко, как воробей на крупу.
   — С троюродной, — начала с готовностью объяснять Рукояткина. — Она сразу же после ресторана скончалась. Опилась компоту. А может, подавилась косточкой.
   Рябинин прижал правую ногу, которая дернулась, будто в нее вцепилась собака. Он твердо знал, что стоит дать волю нервам, волю злости — и допрос будет проигран сразу. Сильнее тот, кто спокойнее. А пока было так: он давил ногу — она улыбалась.
   — С кем была в ресторане?
   — А тебе не все равно?
   — Зачем же скрывать? Если не была в гостинице, так скажи, с кем была в ресторане. Хотя бы для алиби.
   — А мне твое алиби до лампочки, — отрезала она. — Я была в «Молодежном», это все видели.
   — Верно, видели, — значительно сказал он.
   — Чего видели? — подозрительно спросила она.
   — Сама знаешь, — туманно ответил Рябинин и улыбнулся загадочно и криво.
   — Чего я знаю?!
   Она смотрела, разъедая его глазами, и Рябинин ждал сейчас взрыва, словно он бросил в печку гранату. И все-таки он сказал веско и медленно, уже без улыбки:
   — Знаешь, как пропала у женщины сумка с деньгами.
   — Чего-о-о?! — зло запела она. — Ты мне нахалку не шей! Не выйдет! Никаких я женщин не видела! Да за моим столиком и женщин-то не было.
   — Кто же был за твоим столиком?
   — Да с мужиком я была, не одна же!
   — С каким мужиком?
   — Обыкновенным, в брюках.
   — Так, — заключил Рябинин. — Значит, признаешь, что второго июля была в ресторане «Молодежный» с мужчиной.
   Теперь правая нога прыгнула под столом от радости, — неожиданно допрос сдвинулся, как валун с дороги. Он больше двух часов ходил вокруг со стальным ломом, поддевал, надрывался, а глыба лежала на пути не шелохнувшись. Но стоило толкнуть тонкой палкой, как она легко сдвинулась. Тут было три причины. Во-первых, признаться, что была с мужчиной в ресторане, — это еще ни в чем не признаться. Во-вторых, она не знала, в чем ее конкретно подозревают и сколько следствие накопало. И, в-третьих, при такой деятельности, с париками, подставными лицами и чужими квартирами, она боялась не своих преступлений, а тех, которые ей могли приписать, или, как она говорила, «шить нахалку».
   — А гостиница-то при чем? — Она вдруг заузила глаза, блеснувшие колючим металлом, будто у нее вместо зрачков оказались железные скрепки. — Подожди-подожди… Ах гад, узнал все-таки… Ну не паразит ты?! Все обманом, как гидра какая. С тобой надо держать ушки топориком. Больше тебе ни хрена не скажу.
   — Скажешь, — решил он показать свою уверенность, — куда тебе деваться.
   — Поэтому и не скажу, что деваться некуда, — в тон ответила Рукояткина.
   Еще неизвестно, получил ли он что-нибудь этим обманом. Может быть, выиграл бой и проиграл битву. Она теперь могла замкнуться до конца допроса. Рябинин понимал, что с точки зрения этики его ловушка с гостиницей не совсем безупречна. В допросе нельзя обманывать, как, скажем, нельзя лечить людей, купив фальшивый диплом. Об этих психологических ловушках в юридической литературе не прекращались дискуссии — допустимы ли они? Рябинин знал два случая.
   Старший следователь допрашивал взяточника, который подозревался в одном деле. Взяточник рассказал и замолк. «Все?» — спросил следователь и заглянул в ящик стола. Взяточник пугливо заерзал и рассказал про второй случай мзды. Следователь еще раз спросил: «Все?», заглянув в стол. И опять взяточник добавил эпизод. Так повторялось двенадцать раз, пока мздоимец не признался во всех взятках, полагая, что у следователя в столе лежит точная справка. В столе лежала «Война и мир». И первый раз следователь посмотрел в ящик случайно.
   Другая история произошла с начинающим следователем, который из старого манометра и суровой нитки соорудил прибор и вызвал на допрос старушку. «Врешь, бабка. Теперь правду показываешь. Теперь опять врешь», — говорил следователь, дергая под столом натянутую петлю. Испуганная старушка рассказала правду. Следователя на второй день уволили.
   — Тебе же выгоднее признаться, — сообщил Рябинин.
   — Да ну?! — так и подскочила Рукояткина. — Выходит, свою выгоду упускаю?
   — Упускаешь. Чистосердечное признание… — начал было он.
   — …смягчает вину преступника, — кончила она фразу. — На это не клюю — дешево очень.
   — Дешево? А ты дорогая? — вырвалось у него неизвестно зачем.
   — Никак купить хочешь? — обрадовалась Рукояткина, заиграв плечами, а уж от плеч заиграло и все тело. — Денег не хватит.
   — Не хами, — вяло сказал он, понимая, что это уже месть за ловушку с гостиницей. — Будешь отвечать? Или я приглашу понятых, прокурора и составлю протокол об отказе дать показания, — пообещал Рябинин.
   Строгий тон и угроза прибегнуть к какому-нибудь официальному шагу вроде бы действовали на нее сильнее, чем этические беседы.
   — На правильные вопросы отвечу.
   — Как фамилия мужчины?
   — Я у своих друзей фамилию не спрашиваю.
   — Ну обрисуй его.
   Она с готовностью вскочила со стула и начала выделывать руками, лицом и всем телом невероятные штуки, показывая того мужчину:
   — Рост — во, современный. Глаза вот такие, вылупленные. Волосы вот так, цигейковые. Нос, как баклажан а челюсти вроде утюгов — что нижняя, что верхняя…
   — Хватит, — перебил он, — ясно. А фамилия?
   — Не знаю, — успокоилась она и села на стул.
   — А вот я знаю, — сказал Рябинин.
   — Ну?! Скажи, хоть теперь узнаю.
   — Курикин.
   — Как?
   — Курикин.
   — Кукурикин. Первый раз слышу такую дурацкую фамилию.
   — Не Ку-курикин, а Курикин, — поправил он.
   — Я и говорию: Ку-ку-ри-кин.
   Он знал, что она нарочно будет коверкать фамилию. Но ни одна точка не дрогнула на ее лице. Впрочем, она могла не интересоваться фамилией. Фамилия ей ничего не говорила, но теперь она знала, чем располагает следователь — показаниями Курикина о пропавших деньгах.
   Рябинин думал, о чем еще спрашивать. И как спросить. Есть выражение — потерять свое лицо. С Рябининым иногда такое случалось, когда он попадал в совершенно незнакомую ситуацию. Сейчас у него это лицо тоже пропало, хотя он сидел в своем кабинете и занимался своим кровным делом.
   — Расскажи, как с ним встретилась, где, когда?
   — Да не знаю я Кукурикина, гражданин следователь!
   — А может, у твоего знакомого и была фамилия Курикин, а? Ты же не спрашивала.
   — Он говорил, да я забыла. Только не Кукурикин. Или Ослов, или Ишаков, а может, даже Индюков.
   Рябинин решил потянуть цепочку с другого конца:
   — А зачем жила в чужой квартире?
   — В какой квартире? — сделала она наивно-распахнутые глаза.
   — Ну уж тут дурака валять нечего: сотрудник тебя видел, понятые видели…