Он не знал, мир ли у них, перемирие. Ее покладистое настроение объяснялось чувством победителя. Она довела его до белого каления и успокоилась — теперь можно поговорить о жизни.
— А ты, пожалуй, не дура, — решил вслух Рябинин.
— Я знаю, — просто согласилась она.
— Рукояткина, — начал он, не выходя из тона, каким беседовали о проблемах, — вот ты, неглупый человек, изучила кодекс… Знаешь, что эпизод с Курикиным доказан: в ресторане тебя с ним видели, на магнитофон ты записана, он показания дал, в квартире тебя засекли, даже халат твой забрали… Какой же смысл запираться? Ну, ладно, что не доказано, ты можешь не признавать… Но если доказано-то?!
Она посмотрела на потолок, как ученик у доски, и тут же ответила, потому что испокон веков на потолках бывали ответы:
— Верно, только о себе плохое мнение создаю. Но ни про какие деньги не знаю: не видела и не слышала. Пиши.
Рябинин взял ручку — он знал, что сейчас она расскажет. Если признается, что Курикин у нее был, то кража почти доказана: человек вошел с деньгами, а вышел без денег.
— Рисуй смело, — вздохнула она и начала диктовать протокольным голосом.
Рябинин под диктовку показания никогда не фиксировал, а писал в форме свободного рассказа. Но тут решил пойти на поводу, только выбрасывая лишние подробности да жаргонные слова.
— Второго июля, — принялась наговаривать она, как на магнитофон, — в двадцать часов я познакомилась в ресторане «Молодежный» с гражданином Курикиным, который на первый взгляд кажется порядочным человеком. Угостив меня салатом «ассорти», в котором было черт-те что намешано, включая идиотские маслины, которые я не уважаю, Курикин заказал шашлыки по-карски, а также бутылку коньяка «четыре звездочки». Через часа полтора он заказал цыплят табака, которые в детстве болели рахитом — одни сухожилия да перепонки. Ну и еще бутылку коньяка, что само собой разумеется. Затем отбацали четыре твиста. Гражданин Курикин танцует, как овцебык. В двадцать три ноль-ноль мы пошлепали на хату, где гражданин Курикин пробыл до ночи. На мой вопрос, куда он прется в такую позднь, гражданин Курикин ответил, что, мол, надо, а то жена обидится. И ушел. Никаких денег я у него не брала и не видела. Все!
Рябинин разлепил пальцы и положил ручку — он писал одним духом, не отрывая пера.
— У меня есть вопросы, — предупредил он.
— Прошу, не стесняйся, — кивнула она челкой, которая шевельнулась, как мох под ветром.
— Коньяк пили поровну?
— Я что — лошадь? Рюмочки две, для кайфа.
— А он?
— Выжрал все остальное.
— Опьянел сильно?
— В драбадан. Но ходули переставлял.
Она сгущала: и коньяк остался на столе, и Курикин сильно пьяным не был. Но она представляла его перепившим, потому что такие ничего не помнят, все путают, да и деньги теряют.
— Расплачивался он при тебе?
— При мне. Хочешь узнать, видела я деньги или нет? — догадалась она. — Не, не видела. Когда мужчина расплачивается, я отворачиваюсь. Чтобы не смущать. Бывают такие жмоты: тащит десятку из кармана, аж лоб потеет.
— Что делали дома?
Она расхохоталась ему прямо в лицо, зайдясь в своей икоте, как в веселом припадке. Только сейчас он заметил, что во время смеха ее серые глаза не уменьшались, не сужались, как обычно у людей. Это выглядело бы неприятно, но губы, все те же губы, сглаживали впечатление.
— О чем говорили, может быть еще выпивали? — уточнил Рябинин.
— Не выпивали и не говорили. Я с вашим пьяным братом не разговариваю. С вами и трезвыми-то не о чем говорить.
— Курикин говорил, что у него есть пятьсот рублей?
Рябинин все надеялся на какую-нибудь ее оплошность или оговорку.
— У твоего Курикина язык в глотку провалился. Он не только говорить, мычать-то не мог.
— Больше ничего не добавишь? — значительно спросил он, голосом намекая, что сейчас самое время добавить что-нибудь важное.
— Вот уж верно; дай палец — норовит всю руку отхватить. А от тебя палец спрячешь, так ты все равно найдешь и откусишь.
— Про деньги-то придется говорить.
— Пошел ты в баню, мыло есть, — беззлобно ответила она.
— Ну ладно, — тоже мягко сказал он, сохраняя мир, который ему сейчас был важнее признания о деньгах.
Он дополнил протокол. Записал все ее слова и теперь вертел ручку, будто осталось что-то еще не записанным. Такое чувство на допросах возникало не раз. Рябинин долго не понимал его, думал, что пропустил какое-нибудь обстоятельство или не так записал. Но потом догадался. И ему захотелось привести в кабинет тех людей, которые брюзжат, что нет теперь совести, — пусть послушают допрос. Он никогда не запугивал. Даже свидетеля об ответственности за ложные показания не всегда предупреждал, как это полагалось по закону, — было неудобно. Ему казалось, что честного человека это заденет, — как пригласить гостя и предупредить, чтобы ничего не крал. И все-таки люди говорили правду. Тогда Рябинин сделал вывод, необходимый каждому следователю, как скальпель хирургу: следствие держится на совести.
Но есть обвиняемые, которые не признаются. Вот молчала и Рукояткина.
Совесть в преступнике существует необязательно в виде признания. Она глубоко, ох как глубоко бывает запрятана под глупостью, предрассудками, страхом, условностями… Это неясное неосязаемое чувство могуче и неистребимо. Как залежи урана в земле пробивают лучами толщи пород и заставляют бегать стрелку радиометра, так и совесть прошибает все наслоения, все волевые запреты и вырывается наружу. Следователь всегда ее чувствует. Есть доказательства или нет, признается преступник или не признается, следователь всегда знает о его вине, но никогда не сможет объяснить, как узнал. И обвиняемый это понимает, и не закрыться ему никаким разглядыванием полов — гнись хоть в четыре погибели. Тогда на допросе возникает то молчаливое согласие, когда они оба пишут в протоколе одно, а знают другое. Обвиняемый говорит «нет», следователь слышит «да». Такой допрос похож на разговор влюбленных, которые, о чем бы ни говорили, все говорят об одном.
— Подпиши, — предложил Рябинин, двигая к ней листок.
Она взяла протокол и начала читать вслух:
— Второго июля я познакомилась в ресторане «Молодежный» с гражданином Курикиным в двенадцать часов". А где — «который с виду показался порядочным человеком»? Я же говорила.
— Необязательно писать в протокол твою оценку, — осторожно возразил он.
— Мои показания. Ясно? Что хочу, то и пишу.
— Ладно, добавлю, — согласился он, потому что показания были действительно ее.
— «Курикин заказал салат „ассорти“, шашлык, цыплят табака и две бутылки коньяка». А почему не записал — в салат было намешано черт-те что? И про маслины не записал. Что цыплята чахоточные не записал.
— Зачем писать о всяких пустяках?
— В вашем деле нет пустяков. Сами говорите.
— Ну какое имеет значение — чахлые цыплята или нет?
— Имеет, — убежденно заявила она. — Там индейка была. Я намекала. Так не взял, дохлые цыплята дешевле. Судьи прочтут протокол и сразу увидят, что он за тип.
— Ну ладно, добавлю, — согласился Рябинин, удивившись ее наивности.
— «Я выпила две рюмки коньяка, а остальное выпил Курикин, в результате оказался в состоянии сильного алкогольного опьянения». Ничего завернул! — искренне удивилась она. — Я тебе как сказала?! Напился в драбадан.
— Не могу же я писать протокол жаргоном, — начал опять тихо злиться Рябинин, забыв, что ему все можно, кроме злости. — Ну что такое драбадан?
— Откуда я знаю — драбадан и драбадан.
— Вот я и написал: сильное алкогольное опьянение.
— Не пойдет. Драбадан сильней, чем сильное алкогольное опьянение. Ты напиши, люди поймут. В стельку, в сосиску понимают и в драбадан поймут.
— Хорошо, — устало согласился он.
— «Раздевшись, мы легли спать», — прочла она и даже подпрыгнула: — Я тебе это говорила?!
— А чего же вы делали? — удивился в свою очередь Рябинин, полагая, что это разумелось само собой.
— Я тебе говорила, что мы завалились спать?! А может, мы сели играть в шахматы! А может, мы романс начали петь: «Я встретил вас, несли вы унитаз»? И подписывать не буду.
Она швырнула на стол протокол, который почему-то взмыл в воздух и чуть не опустился ему на голову, не поймай он его у самых очков.
— Ну я добавлю, уточню, — осторожно предложил Рябинин, зная, что злость опять копится в нем, как двухкопеечные монеты в таксофоне.
— Чего добавлять, все не так нашкрябал. Как тебе выгодно, так и рисуешь. Это не протокол, а фуфло.
— Значит, не будешь подписывать? — спросил он, уже зная, что допрос опять соскочил со своих колесиков, которые начали было вертеться. — Теперь, Рукояткина, уже нет смысла не подписывать! Я ведь узнал.
— А протокола нет — не считается.
Это точно: протокола нет — не считалось.
— Сейчас в твоей квартире идет обыск, деньги найдут, — заверил ее Рябинин.
— Деньги не петух, кричать не будут.
Затрещал телефон — это звонил прокурор. Рябинин не мог объяснить, в чем тут дело, но он всегда узнавал его звонок. В нем слышалось больше металла, словно аппарату добавляли лишнюю чашечку.
— Ну как? — спросил прокурор.
Рябинин быстро глянул на Рукояткину и ответил:
— Пока никак.
— Вы, наверное, Сергей Георгиевич, разводите там психологию, — предположил прокурор.
— Нет, не развожу, — сдержанно ответил Рябинин.
— Не колюсь я! — вдруг крикнула она на весь кабинет, догадавшись, что говорят о ней.
— Это она кричит? — поинтересовался прокурор.
— Да, Семен Семенович, — ответил Рябинин и повернулся к ней почти спиной.
— Прокурор, прочел газету?! — грохнула она так, что он прикрыл мембрану ладонью.
— Распустили, — сказал прокурор, все-таки услышав ее. — Вы с ней построже, не деликатничайте. Где надо, там и по столу стукните. Я буду ждать конца допроса. Вам же санкция на арест потребуется.
Голос у прокурора был злой, непохожий. Рябинин положил трубку и с неприязнью взглянул на последственную.
— Накачал тебя прокурор? Теперь что применишь: ультразвук, рукоприкладство или палача крикнешь?
— Ты и так у меня все выложишь, — сказал Рябинин, затвердевая, как бетон в плотине, которая сдерживала злость.
— Ага, выложу, только шире варежку разевай. Изучила твои приемчики, больше не куплюсь.
— Ничего, голубушка, я и без приемчиков обойдусь. Главный разговор у нас еще впереди.
— Не пугай, милый, я ведь тоже кое-что в запасе имею. — Она вздохнула и добавила: — Да что с тебя, с дурака, возьмешь, кроме анализов. Слушай, мне выйти надо.
— Куда? — не понял он.
— На кудыкину гору.
— А-а, — догадался Рябинин, пошел к двери и выглянул в коридор.
Сержант находился в полудремотном состоянии и довольно вскочил, надеясь, что допрос окончен.
— Проведите задержанную, — попросил Рябинин.
Сержант весело шагнул к ней и взял за локоть, деликатно, но взял.
— Во! Как королева — в туалет под охраной хожу. Скоро в кресле на колесиках будут возить. Или на носилках таскать.
Они пошли. И тут же из коридора на всю прокуратуру раздался ее грудной, с надрывинкой, голос, для которого не существовало стен и дверей: «Опять подталкиваешь, хрыч лопоногий?! У тебя не руки, а вилы. Из деревни-то давно, парень?! Ну-ну, не хватай, не для тебя мои формы…»
Голос затих в конце длинного коридора. Рябинин посмотрел на часы — ровно три. Он вздохнул, закрыл глаза, расслабил каждую мускулинку, даже кости как-то размягчил — и безвольно упал на спинку стула, как пустой мешок.
— А ты, пожалуй, не дура, — решил вслух Рябинин.
— Я знаю, — просто согласилась она.
— Рукояткина, — начал он, не выходя из тона, каким беседовали о проблемах, — вот ты, неглупый человек, изучила кодекс… Знаешь, что эпизод с Курикиным доказан: в ресторане тебя с ним видели, на магнитофон ты записана, он показания дал, в квартире тебя засекли, даже халат твой забрали… Какой же смысл запираться? Ну, ладно, что не доказано, ты можешь не признавать… Но если доказано-то?!
Она посмотрела на потолок, как ученик у доски, и тут же ответила, потому что испокон веков на потолках бывали ответы:
— Верно, только о себе плохое мнение создаю. Но ни про какие деньги не знаю: не видела и не слышала. Пиши.
Рябинин взял ручку — он знал, что сейчас она расскажет. Если признается, что Курикин у нее был, то кража почти доказана: человек вошел с деньгами, а вышел без денег.
— Рисуй смело, — вздохнула она и начала диктовать протокольным голосом.
Рябинин под диктовку показания никогда не фиксировал, а писал в форме свободного рассказа. Но тут решил пойти на поводу, только выбрасывая лишние подробности да жаргонные слова.
— Второго июля, — принялась наговаривать она, как на магнитофон, — в двадцать часов я познакомилась в ресторане «Молодежный» с гражданином Курикиным, который на первый взгляд кажется порядочным человеком. Угостив меня салатом «ассорти», в котором было черт-те что намешано, включая идиотские маслины, которые я не уважаю, Курикин заказал шашлыки по-карски, а также бутылку коньяка «четыре звездочки». Через часа полтора он заказал цыплят табака, которые в детстве болели рахитом — одни сухожилия да перепонки. Ну и еще бутылку коньяка, что само собой разумеется. Затем отбацали четыре твиста. Гражданин Курикин танцует, как овцебык. В двадцать три ноль-ноль мы пошлепали на хату, где гражданин Курикин пробыл до ночи. На мой вопрос, куда он прется в такую позднь, гражданин Курикин ответил, что, мол, надо, а то жена обидится. И ушел. Никаких денег я у него не брала и не видела. Все!
Рябинин разлепил пальцы и положил ручку — он писал одним духом, не отрывая пера.
— У меня есть вопросы, — предупредил он.
— Прошу, не стесняйся, — кивнула она челкой, которая шевельнулась, как мох под ветром.
— Коньяк пили поровну?
— Я что — лошадь? Рюмочки две, для кайфа.
— А он?
— Выжрал все остальное.
— Опьянел сильно?
— В драбадан. Но ходули переставлял.
Она сгущала: и коньяк остался на столе, и Курикин сильно пьяным не был. Но она представляла его перепившим, потому что такие ничего не помнят, все путают, да и деньги теряют.
— Расплачивался он при тебе?
— При мне. Хочешь узнать, видела я деньги или нет? — догадалась она. — Не, не видела. Когда мужчина расплачивается, я отворачиваюсь. Чтобы не смущать. Бывают такие жмоты: тащит десятку из кармана, аж лоб потеет.
— Что делали дома?
Она расхохоталась ему прямо в лицо, зайдясь в своей икоте, как в веселом припадке. Только сейчас он заметил, что во время смеха ее серые глаза не уменьшались, не сужались, как обычно у людей. Это выглядело бы неприятно, но губы, все те же губы, сглаживали впечатление.
— О чем говорили, может быть еще выпивали? — уточнил Рябинин.
— Не выпивали и не говорили. Я с вашим пьяным братом не разговариваю. С вами и трезвыми-то не о чем говорить.
— Курикин говорил, что у него есть пятьсот рублей?
Рябинин все надеялся на какую-нибудь ее оплошность или оговорку.
— У твоего Курикина язык в глотку провалился. Он не только говорить, мычать-то не мог.
— Больше ничего не добавишь? — значительно спросил он, голосом намекая, что сейчас самое время добавить что-нибудь важное.
— Вот уж верно; дай палец — норовит всю руку отхватить. А от тебя палец спрячешь, так ты все равно найдешь и откусишь.
— Про деньги-то придется говорить.
— Пошел ты в баню, мыло есть, — беззлобно ответила она.
— Ну ладно, — тоже мягко сказал он, сохраняя мир, который ему сейчас был важнее признания о деньгах.
Он дополнил протокол. Записал все ее слова и теперь вертел ручку, будто осталось что-то еще не записанным. Такое чувство на допросах возникало не раз. Рябинин долго не понимал его, думал, что пропустил какое-нибудь обстоятельство или не так записал. Но потом догадался. И ему захотелось привести в кабинет тех людей, которые брюзжат, что нет теперь совести, — пусть послушают допрос. Он никогда не запугивал. Даже свидетеля об ответственности за ложные показания не всегда предупреждал, как это полагалось по закону, — было неудобно. Ему казалось, что честного человека это заденет, — как пригласить гостя и предупредить, чтобы ничего не крал. И все-таки люди говорили правду. Тогда Рябинин сделал вывод, необходимый каждому следователю, как скальпель хирургу: следствие держится на совести.
Но есть обвиняемые, которые не признаются. Вот молчала и Рукояткина.
Совесть в преступнике существует необязательно в виде признания. Она глубоко, ох как глубоко бывает запрятана под глупостью, предрассудками, страхом, условностями… Это неясное неосязаемое чувство могуче и неистребимо. Как залежи урана в земле пробивают лучами толщи пород и заставляют бегать стрелку радиометра, так и совесть прошибает все наслоения, все волевые запреты и вырывается наружу. Следователь всегда ее чувствует. Есть доказательства или нет, признается преступник или не признается, следователь всегда знает о его вине, но никогда не сможет объяснить, как узнал. И обвиняемый это понимает, и не закрыться ему никаким разглядыванием полов — гнись хоть в четыре погибели. Тогда на допросе возникает то молчаливое согласие, когда они оба пишут в протоколе одно, а знают другое. Обвиняемый говорит «нет», следователь слышит «да». Такой допрос похож на разговор влюбленных, которые, о чем бы ни говорили, все говорят об одном.
— Подпиши, — предложил Рябинин, двигая к ней листок.
Она взяла протокол и начала читать вслух:
— Второго июля я познакомилась в ресторане «Молодежный» с гражданином Курикиным в двенадцать часов". А где — «который с виду показался порядочным человеком»? Я же говорила.
— Необязательно писать в протокол твою оценку, — осторожно возразил он.
— Мои показания. Ясно? Что хочу, то и пишу.
— Ладно, добавлю, — согласился он, потому что показания были действительно ее.
— «Курикин заказал салат „ассорти“, шашлык, цыплят табака и две бутылки коньяка». А почему не записал — в салат было намешано черт-те что? И про маслины не записал. Что цыплята чахоточные не записал.
— Зачем писать о всяких пустяках?
— В вашем деле нет пустяков. Сами говорите.
— Ну какое имеет значение — чахлые цыплята или нет?
— Имеет, — убежденно заявила она. — Там индейка была. Я намекала. Так не взял, дохлые цыплята дешевле. Судьи прочтут протокол и сразу увидят, что он за тип.
— Ну ладно, добавлю, — согласился Рябинин, удивившись ее наивности.
— «Я выпила две рюмки коньяка, а остальное выпил Курикин, в результате оказался в состоянии сильного алкогольного опьянения». Ничего завернул! — искренне удивилась она. — Я тебе как сказала?! Напился в драбадан.
— Не могу же я писать протокол жаргоном, — начал опять тихо злиться Рябинин, забыв, что ему все можно, кроме злости. — Ну что такое драбадан?
— Откуда я знаю — драбадан и драбадан.
— Вот я и написал: сильное алкогольное опьянение.
— Не пойдет. Драбадан сильней, чем сильное алкогольное опьянение. Ты напиши, люди поймут. В стельку, в сосиску понимают и в драбадан поймут.
— Хорошо, — устало согласился он.
— «Раздевшись, мы легли спать», — прочла она и даже подпрыгнула: — Я тебе это говорила?!
— А чего же вы делали? — удивился в свою очередь Рябинин, полагая, что это разумелось само собой.
— Я тебе говорила, что мы завалились спать?! А может, мы сели играть в шахматы! А может, мы романс начали петь: «Я встретил вас, несли вы унитаз»? И подписывать не буду.
Она швырнула на стол протокол, который почему-то взмыл в воздух и чуть не опустился ему на голову, не поймай он его у самых очков.
— Ну я добавлю, уточню, — осторожно предложил Рябинин, зная, что злость опять копится в нем, как двухкопеечные монеты в таксофоне.
— Чего добавлять, все не так нашкрябал. Как тебе выгодно, так и рисуешь. Это не протокол, а фуфло.
— Значит, не будешь подписывать? — спросил он, уже зная, что допрос опять соскочил со своих колесиков, которые начали было вертеться. — Теперь, Рукояткина, уже нет смысла не подписывать! Я ведь узнал.
— А протокола нет — не считается.
Это точно: протокола нет — не считалось.
— Сейчас в твоей квартире идет обыск, деньги найдут, — заверил ее Рябинин.
— Деньги не петух, кричать не будут.
Затрещал телефон — это звонил прокурор. Рябинин не мог объяснить, в чем тут дело, но он всегда узнавал его звонок. В нем слышалось больше металла, словно аппарату добавляли лишнюю чашечку.
— Ну как? — спросил прокурор.
Рябинин быстро глянул на Рукояткину и ответил:
— Пока никак.
— Вы, наверное, Сергей Георгиевич, разводите там психологию, — предположил прокурор.
— Нет, не развожу, — сдержанно ответил Рябинин.
— Не колюсь я! — вдруг крикнула она на весь кабинет, догадавшись, что говорят о ней.
— Это она кричит? — поинтересовался прокурор.
— Да, Семен Семенович, — ответил Рябинин и повернулся к ней почти спиной.
— Прокурор, прочел газету?! — грохнула она так, что он прикрыл мембрану ладонью.
— Распустили, — сказал прокурор, все-таки услышав ее. — Вы с ней построже, не деликатничайте. Где надо, там и по столу стукните. Я буду ждать конца допроса. Вам же санкция на арест потребуется.
Голос у прокурора был злой, непохожий. Рябинин положил трубку и с неприязнью взглянул на последственную.
— Накачал тебя прокурор? Теперь что применишь: ультразвук, рукоприкладство или палача крикнешь?
— Ты и так у меня все выложишь, — сказал Рябинин, затвердевая, как бетон в плотине, которая сдерживала злость.
— Ага, выложу, только шире варежку разевай. Изучила твои приемчики, больше не куплюсь.
— Ничего, голубушка, я и без приемчиков обойдусь. Главный разговор у нас еще впереди.
— Не пугай, милый, я ведь тоже кое-что в запасе имею. — Она вздохнула и добавила: — Да что с тебя, с дурака, возьмешь, кроме анализов. Слушай, мне выйти надо.
— Куда? — не понял он.
— На кудыкину гору.
— А-а, — догадался Рябинин, пошел к двери и выглянул в коридор.
Сержант находился в полудремотном состоянии и довольно вскочил, надеясь, что допрос окончен.
— Проведите задержанную, — попросил Рябинин.
Сержант весело шагнул к ней и взял за локоть, деликатно, но взял.
— Во! Как королева — в туалет под охраной хожу. Скоро в кресле на колесиках будут возить. Или на носилках таскать.
Они пошли. И тут же из коридора на всю прокуратуру раздался ее грудной, с надрывинкой, голос, для которого не существовало стен и дверей: «Опять подталкиваешь, хрыч лопоногий?! У тебя не руки, а вилы. Из деревни-то давно, парень?! Ну-ну, не хватай, не для тебя мои формы…»
Голос затих в конце длинного коридора. Рябинин посмотрел на часы — ровно три. Он вздохнул, закрыл глаза, расслабил каждую мускулинку, даже кости как-то размягчил — и безвольно упал на спинку стула, как пустой мешок.
Часть четвертая
Однажды на совещании следователей Рябинин заявил, что в день должен быть только один допрос, потому что изматываешься и на второй тебя уже не хватает. Все посмеялись, он тоже улыбнулся, — допросы бывают разные. Сейчас он думал о допросе, которого и одного на день много. Он с удовольствием перенес бы встречу с Рукояткиной на завтра. Не было у него сил допрашивать. Кончились они. Навалилась усталость, но не та, от физической работы, когда мускулы болят здоровьем. А усталость бессилия, утомленности и отчаяния, от которых болезненно шумело в голове.
В детективах частенько писалось, как следователь выматывал преступника. Но мало кто знал, что следователь выматывался намного больше. Потому что обороняться легче, чем нападать. Потому что консервативное состояние, в котором находится обвиняемый, крепче, чем активное, в котором должен быть следователь. Добыча истины похожа на борьбу с сухой землей за воду: копаешь колодец, но грунт сцепился пластами, как великан пальцами. Конечно, земля уступит; конечно, ей тоже тяжело, когда лопатой по живому телу; конечно, она сама же будет благодарна за эту воду — все так. Но пока копаешь — десять потов спустишь, потому что рытье требует больше сил, чем крепкое залегание пластами.
Рябинин хорошо знал: пусть подследственный бросается на тебя с графином, пусть оскорбляет, издевается и рвет протоколы — этим допрос еще не загублен. Но если следователь не может найти путей к обвиняемому, то допроса не будет.
Поймать ее оказалось легче, чем допросить. Рябинин не мог припомнить такой яркой несовместимости. В этих случаях рекомендовалось заменить следователя. Возможно, Демидова нашла бы к ней путь побыстрее. Может, Юрков «расколол» бы ее за час, стукнув кулаком по столу. И тогда накатывало чувство собственной никчемности.
Рябинин давно заметил, что ему приходилось — он бы и не хотел — больше доказывать, больше думать, понимать, знать и чувствовать. Если он допускал по делу ляпсус, то судья мгновенно брал трубку и звонил прокурору, а над огрехами Юркова мог только посмеяться. Рябинину приходилось доказывать мысль, которая в устах другого казалась очевидной. Не дай бог допустить ему грамматическую ошибку — машинистка оповещала, как о мандаринах, привезенных в буфет. Если Рябинин чего-нибудь не знал, это вызывало удивление. Его неудачная шутка сразу замечалась, хотя Юрков ляпал их запросто, как хозяйка пельмени. К критике прокурор относился спокойно, но только не к рябининской, от которой мгновенно раздражался…
Рябинин выпил из графина теплой воды, проглотив залпом два стакана. И тут же услышал в коридоре настырный голос: «На пятки-то не наступай, тебе у туалетов стоять. Ты хоть читать-то умеешь? Ну подержись, подержись…»
Когда сержант ее уводил, Рябинин вздохнул с какой-то надеждой, не совсем понимая, на что надеется. Теперь догадался — надеялся, что она убежит: выскочит на улицу, выпрыгнет из окна или пролезет через унитаз в люк на мостовой: Рябинину сделалось страшно — он испугался себя. На него напал тот страх профессии, который мгновенно лишает человека уверенности: вроде бы умеешь делать, но знаешь, что не получится. В памяти блеснуло озеро с интересным названием Якши-Янгизтау, Хорошее Озеро Среди Гор, где он бродил с экспедицией в годы своей беспокойной юности. Он поплыл через него на спор, забыв, что оно тектонического происхождения и все в ледяных ключах, как дуршлаг в дырках. На середине ему свело ногу. И он впервые в жизни ощутил такой страх, от которого перестали двигаться руки и вторая нога, пропал голос, а тело, еще не утонув, начало умирать. Ребята его спасли, но страх остался. Стоило заплыть подальше и оглянуться на берег, мышцы сразу превращались в вату. На суше такой страх он почувствовал впервые.
— За меня держишься… Используешь служебное положение в личных целях?! Ну, не подталкивай!
Они вошли в комнату, и Рябинин вобрал голову в плечи, будто на него медленно стала падать стена.
— Доставлена в сохранности, — доложил сержант и скрылся за дверью.
— Чего-нибудь новенького придумал? — поинтересовалась она, усаживаясь на стул. — Какую-нибудь подлость?
— Не тебе обижаться на подлость, — буркнул он. — Обман, хамство, ложь…
— А мне можно, — беззаботно перебила она. — Я от себя выступаю, а ты от государства.
— Будешь говорить? — мрачно спросил Рябинин. — Последний раз предупреждаю.
Услышав предупреждение, она удивленно глянула на следователя, перегнулась через стол и поднесла к его носу фигу:
— Во! Видал?!
Нет такого камня, который не источила бы капля. А нервы мягче.
Рябинин вскочил и что было мощи в вялой руке ударил кулаком по столу. И заорал чужим надрывным голосом:
— А ну прекрати! Гопница! Подонок! Проститутка!
Стало тихо. У Рябинина заныла кисть и выше, до самого плеча. Он застыл в ожидании — только очки ритмично подрагивали на носу, как тикали: нос ли дрожал у него, уши ли ходили, или это стучало сердце…
Она удивленно опустила свою фигу, но тут же опять подняла руки и положила на грудь, как певица в филармонии. Ее лицо бледнело — Рябинин видел, — оно бледнело, будто промерзало на глазах. Она открыла рот и глотнула воздух:
— Сердце…
Рукояткина качнулась и стала оседать на пол — он еле успел подскочить и двинуть ногой под нее стул. Она упала на спинку, приоткрыв рот и окостенело уставившись мутными глазами в потолок…
Он метнулся по кабинету. Она лежала бездыханно — теперь и глаза закрылись. Рябинин схватил обложку уголовного дела, вытряхнул бумаги и начал махать у ее лица. Вспомнив, швырнул папку и включил вентилятор, направив струю в рот. Дрожащими пальцами расстегнул ворот платья — стеклянные пуговки выскальзывали, как льдинки. Затем бросился к графину, плеснул в стакан воды и попытался капнуть между посиневшими и потоньшавшими губами, но вода только пролилась на подбородок. Он выдернул из кармана платок и склонился, вытирая ее мокрое лицо. Он уже решил звонить в «неотложку»…
Чьи-то руки вдруг обвили его резиновыми жгутами, и он ткнулся лицом в ее грудь, как в ароматную подушку. Сначала Рябинину показалось что на него напали сзади, но это казалось только миг — она держала его, прижимая к себе с неженской силой. И тут же в его ухо врезался визгливый крик:
— Ой-ой-ой! Помогите! Ой-ой!
Его руки оказались прижаты к ее животу, и он никак не мог их выдернуть из-под себя. Они возились секунду, но Рябинину казалось, что он барахтается долго, вдыхая странные духи.
— Помогите! А-а-а!
Он подтащил свои руки к груди и рванул их в стороны, сбрасывая ее гибкие кисти. Рябинин выпрямился — в дверях окаменел сержант с абсолютно круглыми глазами и таким же круглым приоткрытым ртом. Рябинин не нашел ничего лучшего, как вежливо улыбнуться, чувствуя, что улыбка плоска и бесцветна, как камбала. Он поправил галстук, который оказался на плече, и попытался застегнуть рубашку, но верхней пуговицы не было.
— Пользуется положением… Нахал… Пристает, — гнусаво хлюпающим голосом проговорила Рукояткина, поправляя одежду.
У нее было расстегнуто платье, задрана юбка и спущен один чулок. Видимо, юбку и чулок она успела изобразить, пока он бегал к столу за водой.
— Кхм, — сказал сержант.
— Все в порядке, — ответил ему Рябинин, и сержант неуверенно вышел, раздумывая, все ли в порядке.
Она вытерла платком слезу, настоящую каплю-слезу, которая добежала до скулы, тщательно расчесала челку и спросила:
— Ну как?
Рябинин молчал, поигрывая щеками, а может быть, щеки уже сами играли — научились у правой ноги.
— Сегодня я нашкрябаю жалобу прокурору города, — продолжала она. — Напишу, что следователь предлагал закрыть дело, если я вступлю в связь. Стал приставать силком.
— Так тебе и поверили, — буркнул он.
— А у меня есть свидетель — товарищ сержант.
— Разберутся.
— Может, и разберутся, а на подозрение тебя возьмут. Тут я вторую «телегу» — мол, недозволенные приемы следствия, обманным путем заставил признаться в краже.
— Там разберутся, — зло заверил Рябинин.
— Разберутся, — согласилась она, — а подозрение навесят. Тут я еще одну «тележку» накачу, уже в Москве, генеральному прокурору. Так, мол, и так: сообщила я гражданину следователю, где лежат деньги, а их теперь нет ни при деле, ни у Курикина. Поищите-как у следователя.
— Не думай, что там дураки сидят.
— Конечно, не дураки, — опять согласилась она, — обязательно проверят. Во, видел?
Она кивнула на дверь. Та сразу скрипнула, но Рябинин успел заметить кусок мундира.
— Это мой свидетель, — разъяснила она. — Он тоже не дурак. И не поверил ору-то моему. А все-таки подозревает. Жалобы-"телеги" как пиво: пил не пил, пьян не пьян, а градусом от тебя пахнет. Здорово я придумала, а?
Придумано было здорово, он мог подтвердить. И в словах ее была правда. От напраслины защищаться труднее, чем от справедливых обвинений, — обидно. Рябинин мог спорить, доказывать, объяснять, когда упрекали в ошибках, потому что ошибки вытекали из его характера. А с наветом не поспоришь, это как бритвой по щеке — только время затянет. Он будет краснеть, молчать, возмущаться, пока проверяющий окончательно не решит: нападал не нападал, но что-то было.
— Да, от тебя можно всего ждать, — задумчиво сказал он.
— Уморился ты сильно, — довольно подтвердила она. — Вон очки-то запотели как.
— Несовместимость у нас с тобой. Может, у другого следователя ты бы шелковой стала.
— Шелковой я буду только у господа бога, да и то если он засветится, — отрезала она.
Рябинин себя злым не считал. Но иногда им овладевала злобность, глупее которой не придумаешь. На обвиняемого, как на ребенка или больного, обижаться нельзя.
Он вспомнил Серую, кобылку буро-грязной масти, которая изводила его в экспедиции. Она не могла перейти ни одного ручья — ее переносили. Выпущенная пастись, лошадь уходила, и потом ее ловили на автомашине, с веревками, как дикого мустанга. Эта лошадь могла вдруг свернуть с дороги и зашагать по непроходимой чащобе — тогда Рябинин с рюкзаком и геофизическим прибором повисал на дереве, а кобыла шла дальше с его очками на лбу. Она могла сожрать хлеб или крупу. А однажды выпила кастрюлю киселя-концентрата, что для лошади уж совсем было невероятно. Рябинин мечтал: как получит за сезон деньги, купит эту лошадь и будет каждый день бить ее палками…
Сейчас он смотрел на Рукояткину и думал, с каким наслаждением размахнулся бы и ударил кулаком в это ненавистное лицо; ударил бы он, Рябинин, который не умел драться, которого в детстве и юности частенько били и на счету которого не было ни одного точного удара… Ударил бы обвиняемую, подследственную, при допросе; ударил бы женщину, когда и на мужчину никогда бы не замахнулся, а вот ее ударил бы так, как, он видел, бьют на ринге боксеры с приплюснутыми носами… Чтобы она завизжала и полетела на пол, болтая своими прекрасными бедрами; получить наслаждение, а потом написать рапорт об увольнении…
— Чего глаза-то прищурил? — с интересом спросила она.
Значит, темная злоба легла на его лицо, как копоть, — даже глаза перекосила. Рябинин понял, что вот теперь он должен заговорить. Пора.
— Сделать тебе очную ставку с Курикиным, что ли? — безразлично спросил он.
— Зачем? И видеть его не хочу.
— А-а-а, не хочешь, — протянул Рябинин новым, каким-то многозначительно-гнусавым голосом.
— Чего? — подозрительно спросила она.
— А ведь ты артистка, — осклабился он, напрягаясь до легкого спинного озноба. — Ни один мускул на лице не дрогнул…
— А чего им дрожать-то? — возразила она, тоже застывая на стуле, чуть пригнувшись.
— Так. Не хочешь очную ставку с Курикиным… А я знаю, почему ты ее не хочешь.
— Что ж тебе не знать, — сдержанно подтвердила она, — пять лет учился.
— Знаю! — крикнул Рябинин, хлопнул ладонью по столу и поднялся.
Она тоже встала.
— Садись! — крикнул он предельно высоким голосом, и она послушно села, не спуская с него глаз.
Рябинин обошел стол и подступил к ней на негнувшихся ногах, сдерживая свое напряженное тело, будто оно могло сорваться и куда-то броситься.
— Строишь из себя мелкую гопницу, Мария? — прошипел Рябинин. — Но ты не мелочь! Так позвать Курикина?!
— Чего возникаешь-то? — неуверенно спросила она.
Тогда Рябинин схватился за спинку стула, согнулся и наплыл чуть не вплотную на ее красивое лицо. Она отпрянула, но спинка стула далеко не пустила. Отчетливо, как робот, металлически рубленным голосом сказал он, дрожа от ненависти:
— Второго июля — в три часа ночи — Курикин — во дворе дома — был убит ножом в спину!
Рябинин набрал воздуху, потому что он чуть не задохнулся, и крикнул высоко и резко:
— Подло — ножом в спину!
Стало тихо: его высокий крик в невысоком кабинете сразу заглох. Она не шевелилась, не дышала, слепо раскрыв глаза, в которых мгновенно повис страх: не расширялись и не сужались зрачки, не меняли цвета радужные оболочки. Рябинин слегка отодвинулся и понял — страх был не только в глазах, а лежал на всем лице, особенно на губах, которые стали узкими и бескровными.
— Как… убит? — неслышно спросила она.
— Изображаешь! А ты думала, меня эти дурацкие пятьсот рублей интересуют?
— Как же… Он вышел от меня…
— Выйти он вышел, да не ушел.
— Ты же читал его протокол допроса…
— Я успел его допросить в жилконторе. И отпустил. Он дворами пошел, на свою смерть пошел. Рассказывай!
— Чего… рассказывать?
Рябинин смотрел в ее побледневшее лицо и краем глаза видел слева еще белое пятнышко — только когда заныла рука, он понял, что это его кулак впился пальцами в дерево. Он разлепил его и рванулся к двери, а потом обратно — к ее лицу:
— Хватит лепить горбатого! Кто соучастник, где он сейчас, где нож, где деньги?! Все рассказывай!
В детективах частенько писалось, как следователь выматывал преступника. Но мало кто знал, что следователь выматывался намного больше. Потому что обороняться легче, чем нападать. Потому что консервативное состояние, в котором находится обвиняемый, крепче, чем активное, в котором должен быть следователь. Добыча истины похожа на борьбу с сухой землей за воду: копаешь колодец, но грунт сцепился пластами, как великан пальцами. Конечно, земля уступит; конечно, ей тоже тяжело, когда лопатой по живому телу; конечно, она сама же будет благодарна за эту воду — все так. Но пока копаешь — десять потов спустишь, потому что рытье требует больше сил, чем крепкое залегание пластами.
Рябинин хорошо знал: пусть подследственный бросается на тебя с графином, пусть оскорбляет, издевается и рвет протоколы — этим допрос еще не загублен. Но если следователь не может найти путей к обвиняемому, то допроса не будет.
Поймать ее оказалось легче, чем допросить. Рябинин не мог припомнить такой яркой несовместимости. В этих случаях рекомендовалось заменить следователя. Возможно, Демидова нашла бы к ней путь побыстрее. Может, Юрков «расколол» бы ее за час, стукнув кулаком по столу. И тогда накатывало чувство собственной никчемности.
Рябинин давно заметил, что ему приходилось — он бы и не хотел — больше доказывать, больше думать, понимать, знать и чувствовать. Если он допускал по делу ляпсус, то судья мгновенно брал трубку и звонил прокурору, а над огрехами Юркова мог только посмеяться. Рябинину приходилось доказывать мысль, которая в устах другого казалась очевидной. Не дай бог допустить ему грамматическую ошибку — машинистка оповещала, как о мандаринах, привезенных в буфет. Если Рябинин чего-нибудь не знал, это вызывало удивление. Его неудачная шутка сразу замечалась, хотя Юрков ляпал их запросто, как хозяйка пельмени. К критике прокурор относился спокойно, но только не к рябининской, от которой мгновенно раздражался…
Рябинин выпил из графина теплой воды, проглотив залпом два стакана. И тут же услышал в коридоре настырный голос: «На пятки-то не наступай, тебе у туалетов стоять. Ты хоть читать-то умеешь? Ну подержись, подержись…»
Когда сержант ее уводил, Рябинин вздохнул с какой-то надеждой, не совсем понимая, на что надеется. Теперь догадался — надеялся, что она убежит: выскочит на улицу, выпрыгнет из окна или пролезет через унитаз в люк на мостовой: Рябинину сделалось страшно — он испугался себя. На него напал тот страх профессии, который мгновенно лишает человека уверенности: вроде бы умеешь делать, но знаешь, что не получится. В памяти блеснуло озеро с интересным названием Якши-Янгизтау, Хорошее Озеро Среди Гор, где он бродил с экспедицией в годы своей беспокойной юности. Он поплыл через него на спор, забыв, что оно тектонического происхождения и все в ледяных ключах, как дуршлаг в дырках. На середине ему свело ногу. И он впервые в жизни ощутил такой страх, от которого перестали двигаться руки и вторая нога, пропал голос, а тело, еще не утонув, начало умирать. Ребята его спасли, но страх остался. Стоило заплыть подальше и оглянуться на берег, мышцы сразу превращались в вату. На суше такой страх он почувствовал впервые.
— За меня держишься… Используешь служебное положение в личных целях?! Ну, не подталкивай!
Они вошли в комнату, и Рябинин вобрал голову в плечи, будто на него медленно стала падать стена.
— Доставлена в сохранности, — доложил сержант и скрылся за дверью.
— Чего-нибудь новенького придумал? — поинтересовалась она, усаживаясь на стул. — Какую-нибудь подлость?
— Не тебе обижаться на подлость, — буркнул он. — Обман, хамство, ложь…
— А мне можно, — беззаботно перебила она. — Я от себя выступаю, а ты от государства.
— Будешь говорить? — мрачно спросил Рябинин. — Последний раз предупреждаю.
Услышав предупреждение, она удивленно глянула на следователя, перегнулась через стол и поднесла к его носу фигу:
— Во! Видал?!
Нет такого камня, который не источила бы капля. А нервы мягче.
Рябинин вскочил и что было мощи в вялой руке ударил кулаком по столу. И заорал чужим надрывным голосом:
— А ну прекрати! Гопница! Подонок! Проститутка!
Стало тихо. У Рябинина заныла кисть и выше, до самого плеча. Он застыл в ожидании — только очки ритмично подрагивали на носу, как тикали: нос ли дрожал у него, уши ли ходили, или это стучало сердце…
Она удивленно опустила свою фигу, но тут же опять подняла руки и положила на грудь, как певица в филармонии. Ее лицо бледнело — Рябинин видел, — оно бледнело, будто промерзало на глазах. Она открыла рот и глотнула воздух:
— Сердце…
Рукояткина качнулась и стала оседать на пол — он еле успел подскочить и двинуть ногой под нее стул. Она упала на спинку, приоткрыв рот и окостенело уставившись мутными глазами в потолок…
Он метнулся по кабинету. Она лежала бездыханно — теперь и глаза закрылись. Рябинин схватил обложку уголовного дела, вытряхнул бумаги и начал махать у ее лица. Вспомнив, швырнул папку и включил вентилятор, направив струю в рот. Дрожащими пальцами расстегнул ворот платья — стеклянные пуговки выскальзывали, как льдинки. Затем бросился к графину, плеснул в стакан воды и попытался капнуть между посиневшими и потоньшавшими губами, но вода только пролилась на подбородок. Он выдернул из кармана платок и склонился, вытирая ее мокрое лицо. Он уже решил звонить в «неотложку»…
Чьи-то руки вдруг обвили его резиновыми жгутами, и он ткнулся лицом в ее грудь, как в ароматную подушку. Сначала Рябинину показалось что на него напали сзади, но это казалось только миг — она держала его, прижимая к себе с неженской силой. И тут же в его ухо врезался визгливый крик:
— Ой-ой-ой! Помогите! Ой-ой!
Его руки оказались прижаты к ее животу, и он никак не мог их выдернуть из-под себя. Они возились секунду, но Рябинину казалось, что он барахтается долго, вдыхая странные духи.
— Помогите! А-а-а!
Он подтащил свои руки к груди и рванул их в стороны, сбрасывая ее гибкие кисти. Рябинин выпрямился — в дверях окаменел сержант с абсолютно круглыми глазами и таким же круглым приоткрытым ртом. Рябинин не нашел ничего лучшего, как вежливо улыбнуться, чувствуя, что улыбка плоска и бесцветна, как камбала. Он поправил галстук, который оказался на плече, и попытался застегнуть рубашку, но верхней пуговицы не было.
— Пользуется положением… Нахал… Пристает, — гнусаво хлюпающим голосом проговорила Рукояткина, поправляя одежду.
У нее было расстегнуто платье, задрана юбка и спущен один чулок. Видимо, юбку и чулок она успела изобразить, пока он бегал к столу за водой.
— Кхм, — сказал сержант.
— Все в порядке, — ответил ему Рябинин, и сержант неуверенно вышел, раздумывая, все ли в порядке.
Она вытерла платком слезу, настоящую каплю-слезу, которая добежала до скулы, тщательно расчесала челку и спросила:
— Ну как?
Рябинин молчал, поигрывая щеками, а может быть, щеки уже сами играли — научились у правой ноги.
— Сегодня я нашкрябаю жалобу прокурору города, — продолжала она. — Напишу, что следователь предлагал закрыть дело, если я вступлю в связь. Стал приставать силком.
— Так тебе и поверили, — буркнул он.
— А у меня есть свидетель — товарищ сержант.
— Разберутся.
— Может, и разберутся, а на подозрение тебя возьмут. Тут я вторую «телегу» — мол, недозволенные приемы следствия, обманным путем заставил признаться в краже.
— Там разберутся, — зло заверил Рябинин.
— Разберутся, — согласилась она, — а подозрение навесят. Тут я еще одну «тележку» накачу, уже в Москве, генеральному прокурору. Так, мол, и так: сообщила я гражданину следователю, где лежат деньги, а их теперь нет ни при деле, ни у Курикина. Поищите-как у следователя.
— Не думай, что там дураки сидят.
— Конечно, не дураки, — опять согласилась она, — обязательно проверят. Во, видел?
Она кивнула на дверь. Та сразу скрипнула, но Рябинин успел заметить кусок мундира.
— Это мой свидетель, — разъяснила она. — Он тоже не дурак. И не поверил ору-то моему. А все-таки подозревает. Жалобы-"телеги" как пиво: пил не пил, пьян не пьян, а градусом от тебя пахнет. Здорово я придумала, а?
Придумано было здорово, он мог подтвердить. И в словах ее была правда. От напраслины защищаться труднее, чем от справедливых обвинений, — обидно. Рябинин мог спорить, доказывать, объяснять, когда упрекали в ошибках, потому что ошибки вытекали из его характера. А с наветом не поспоришь, это как бритвой по щеке — только время затянет. Он будет краснеть, молчать, возмущаться, пока проверяющий окончательно не решит: нападал не нападал, но что-то было.
— Да, от тебя можно всего ждать, — задумчиво сказал он.
— Уморился ты сильно, — довольно подтвердила она. — Вон очки-то запотели как.
— Несовместимость у нас с тобой. Может, у другого следователя ты бы шелковой стала.
— Шелковой я буду только у господа бога, да и то если он засветится, — отрезала она.
Рябинин себя злым не считал. Но иногда им овладевала злобность, глупее которой не придумаешь. На обвиняемого, как на ребенка или больного, обижаться нельзя.
Он вспомнил Серую, кобылку буро-грязной масти, которая изводила его в экспедиции. Она не могла перейти ни одного ручья — ее переносили. Выпущенная пастись, лошадь уходила, и потом ее ловили на автомашине, с веревками, как дикого мустанга. Эта лошадь могла вдруг свернуть с дороги и зашагать по непроходимой чащобе — тогда Рябинин с рюкзаком и геофизическим прибором повисал на дереве, а кобыла шла дальше с его очками на лбу. Она могла сожрать хлеб или крупу. А однажды выпила кастрюлю киселя-концентрата, что для лошади уж совсем было невероятно. Рябинин мечтал: как получит за сезон деньги, купит эту лошадь и будет каждый день бить ее палками…
Сейчас он смотрел на Рукояткину и думал, с каким наслаждением размахнулся бы и ударил кулаком в это ненавистное лицо; ударил бы он, Рябинин, который не умел драться, которого в детстве и юности частенько били и на счету которого не было ни одного точного удара… Ударил бы обвиняемую, подследственную, при допросе; ударил бы женщину, когда и на мужчину никогда бы не замахнулся, а вот ее ударил бы так, как, он видел, бьют на ринге боксеры с приплюснутыми носами… Чтобы она завизжала и полетела на пол, болтая своими прекрасными бедрами; получить наслаждение, а потом написать рапорт об увольнении…
— Чего глаза-то прищурил? — с интересом спросила она.
Значит, темная злоба легла на его лицо, как копоть, — даже глаза перекосила. Рябинин понял, что вот теперь он должен заговорить. Пора.
— Сделать тебе очную ставку с Курикиным, что ли? — безразлично спросил он.
— Зачем? И видеть его не хочу.
— А-а-а, не хочешь, — протянул Рябинин новым, каким-то многозначительно-гнусавым голосом.
— Чего? — подозрительно спросила она.
— А ведь ты артистка, — осклабился он, напрягаясь до легкого спинного озноба. — Ни один мускул на лице не дрогнул…
— А чего им дрожать-то? — возразила она, тоже застывая на стуле, чуть пригнувшись.
— Так. Не хочешь очную ставку с Курикиным… А я знаю, почему ты ее не хочешь.
— Что ж тебе не знать, — сдержанно подтвердила она, — пять лет учился.
— Знаю! — крикнул Рябинин, хлопнул ладонью по столу и поднялся.
Она тоже встала.
— Садись! — крикнул он предельно высоким голосом, и она послушно села, не спуская с него глаз.
Рябинин обошел стол и подступил к ней на негнувшихся ногах, сдерживая свое напряженное тело, будто оно могло сорваться и куда-то броситься.
— Строишь из себя мелкую гопницу, Мария? — прошипел Рябинин. — Но ты не мелочь! Так позвать Курикина?!
— Чего возникаешь-то? — неуверенно спросила она.
Тогда Рябинин схватился за спинку стула, согнулся и наплыл чуть не вплотную на ее красивое лицо. Она отпрянула, но спинка стула далеко не пустила. Отчетливо, как робот, металлически рубленным голосом сказал он, дрожа от ненависти:
— Второго июля — в три часа ночи — Курикин — во дворе дома — был убит ножом в спину!
Рябинин набрал воздуху, потому что он чуть не задохнулся, и крикнул высоко и резко:
— Подло — ножом в спину!
Стало тихо: его высокий крик в невысоком кабинете сразу заглох. Она не шевелилась, не дышала, слепо раскрыв глаза, в которых мгновенно повис страх: не расширялись и не сужались зрачки, не меняли цвета радужные оболочки. Рябинин слегка отодвинулся и понял — страх был не только в глазах, а лежал на всем лице, особенно на губах, которые стали узкими и бескровными.
— Как… убит? — неслышно спросила она.
— Изображаешь! А ты думала, меня эти дурацкие пятьсот рублей интересуют?
— Как же… Он вышел от меня…
— Выйти он вышел, да не ушел.
— Ты же читал его протокол допроса…
— Я успел его допросить в жилконторе. И отпустил. Он дворами пошел, на свою смерть пошел. Рассказывай!
— Чего… рассказывать?
Рябинин смотрел в ее побледневшее лицо и краем глаза видел слева еще белое пятнышко — только когда заныла рука, он понял, что это его кулак впился пальцами в дерево. Он разлепил его и рванулся к двери, а потом обратно — к ее лицу:
— Хватит лепить горбатого! Кто соучастник, где он сейчас, где нож, где деньги?! Все рассказывай!