Страница:
7 Picard R., op. cit., p. 58, 30, 84.
8 Ibid., p. 85, 148.
9 Guitton E. "Monde" 13 ноября 1965; Picard R., op. cit., P. 149; Piatier J., "Monde" 23 OKT. 1965.
321
лость считается ныне столь же постыдной, как и капитализм 10. Отсюда любопытные перепады: в течение какого-то времени делают вид, будто смирились с современными произведениями, о которых следует говорить, потому что о них и без того говорят; но затем, вдруг, когда известный порог оказывается достигнут, принимаются за коллективную расправу. Таким образом, все эти судебные процессы, время от времени устраиваемые рядом замкнутых группировок, отнюдь не представляют собой чего-то необыкновенного; они возникают в момент, когда равновесие оказывается окончательно нарушенным. И все же почему нынешний процесс устроен именно над Критикой?
Здесь важно подчеркнуть не столько само противопоставление старого новому, сколько совершенно открытое стремление наложить запрет на известный тип слова, объектом которого является книга: нетерпимым представляется, что язык способен заговорить о языке. Такое удвоенное слово становится предметом особой бдительности со стороны социальных институтов, которые, как правило, держат его под надзором строжайшего кодекса: в Литературной Державе критика должна находиться в такой же "узде", как и полиция; дать свободу критике столь же "опасно", как и позволить распуститься полиции: это означало бы поставить под угрозу власть власти, язык языка. Построить вторичное письмо при помощи первичного письма самого произведения - значит открыть дорогу самым неожиданным опосредованиям, бесконечной игре зеркальных отражений, и вот эта-то свобода как раз и кажется подозрительной. В той мере, в какой традиционная функция критики заключалась в том, чтобы судить литературу, сама критика могла быть только конформистской, иными словами, конформной интересам судей. Между тем подлинная "критика" социальных институтов и языков состоит вовсе не в "суде" над ними, а в том, чтобы размежевать, разделить, расщепить их надвое. Чтобы стать разрушительной,
10 Пятьсот приверженцев Ж. Л. Тиксье-Виньянкура заявляют в своем манифесте о решимости "продолжать свою деятельность, опираясь на боевую организацию и националистическую идеологию.., способную эффективно противостоять как марксизму, так и капиталистической технократии" ("Monde", 30-31 янв. 1966).
322
критике не нужно судить, ей достаточно заговорить о языке, вместо того чтобы говорить на нем. В чем упрекают сегодня новую критику, так это не столько в том, что она "новая", сколько в том, что она в полной мере является именно "критикой", в том, что она перераспределила роли автора и комментатора, покусившись тем самым на устойчивую субординацию языков 11. В этом нетрудно убедиться, обратившись к тому своду законов, который ей противопоставляют и которым пытаются оправдать совершаемую над нею "казнь".
Критическое правдоподобие
Аристотель обосновал технику речевых высказываний, построенную на предположении, что существует представление о правдоподобном, отложившееся в умах людей благодаря традиции, авторитету Мудрецов, коллективному большинству, общепринятому мнению и т. п. Правдоподобное - идет ли речь о письменном произведении или об устной речи - это все, что не противоречит ни одному из указанных авторитетов. Правдоподобное вовсе не обязательно соответствует реально бывшему (этим занимается история) или тому, что бывает по необходимости (этим занимается наука), оно всего-навсего соответствует тому, что полагает возможным публика и что может весьма отличаться как от исторической реальности, так и от научной возможности. Тем самым Аристотель создал эстетику публики; применив ее к нынешним массовым произведениям, мы, быть может, сумеем воссоздать идею правдоподобия, свойственную нашей собственной современности, коль скоро подобные произведения ни в чем не противоречат тому, что публика полагает возможным, сколь бы невозможными ни были эти представления как с исторической, так и с научной точки зрения.
Старая критика отнюдь не чужда тому, что мы можем вообразить себе о критике массовой, коль скоро наше общество стало потреблять критические комментарии совершенно так же, как оно потребляет кинематографическую, романическую или песенную продукцию. На
11 См. ниже: с. 346 и cл.
323
уровне современной культурной общности старая критика располагает собственной публикой, господствует на литературных страницах ряда крупных газет и действует в рамках определенной интеллектуальной логики, где запрещено противоречить всему, что исходит от традиции, от наших Мудрецов, от общепринятых взглядов и т. п. Короче, категория критического правдоподобия существует.
Эта категория, однако, не находит выражения в каких-либо программных заявлениях. Воспринимаясь как нечто само собой разумеющееся, она оказывается по эту сторону всякого метода, ибо метод, напротив, есть акт сомнения, благодаря которому мы задаемся вопросом относительно случайных или закономерных явлений. Это особенно чувствуется, когда любитель правдоподобия начинает недоумевать или возмущаться "экстравагантностями" новой критики: все здесь кажется ему "абсурдным", "нелепым", "превратным", "патологическим", "надуманным", "ошеломляющим" 12. Критик - любитель правдоподобия обожает "очевидные вещи". Между тем эти очевидные вещи имеют сугубо нормативный характер. Согласно расхожему приему опровержения, все неправдоподобное оказывается плодом чего-то запретного, а значит и опасного: разногласия превращаются в отклонения от нормы, отклонения - в ошибки, ошибки - в прегрешения 13, прегрешения - в болезни, а
12 Вот выражения, при помощи которых Р. Пикар характеризует новую критику: "обман", "рискованный и нелепый" (с. 11), "выставляя напоказ свою эрудицию" (с. 39), "произвольная экстраполяция" (с. 40), "разнузданная манера, неточные, спорные или нелепые утверждения" (с. 47), "патологический характер этого языка" (с. 50), "бессмысленности" (с. 52), "интеллектуальное жульничество" (с. 54), "книга, которая кого угодно приведет в возмущение" (с. 57), "эксцесс самодовольной некомпетентности", "набор паралогизмов" (с. 59), "надуманные утверждения" (с. 71), "ошеломляющие строки", "экстравагантная доктрина" (с. 73), "смехотворное и пустое умствование" (с. 75), "произвольные, безосновательные, абсурдные выводы" (с. 92), "нелепости и странности" (с. 146), "надувательство" (с. 147). Я бы добавил: "старательно неточный", "ляпсусы", "самодовольство, способное вызвать одну лишь улыбку", "расплывчатые мандаринские тонкости" и т. п., однако это уже не из Р. Пикара, это из Сент-Бёва, стилизованного Прустом, и из речи г-на де Норпуа, "казнящего" Бергота.
13 Один из читателей газеты "Monde", пользуясь каким-то странным религиозным языком, заявляет, что прочитанная им неокритиче
324
болезни - в уродства. Поскольку рамки этой нормативной системы чрезвычайно тесны, нарушить их способен любой пустяк: вот почему немедленно возникают правила правдоподобия, переступить через которые невозможно, не очутившись немедленно в области некоей критической "анти-природы" и не попав тем самым в ведение дисциплины, именуемой "тератологией" 14. Каковы же правила критического правдоподобия в 1965 году?
Объективность
Вот первое из этих правил, которым нам прожужжали все уши, объективность. Что же такое объективность применительно к литературной критике? В чем состоит это свойство произведения, "существующего независимо от нас"? 15 Оказывается, что это свойство внеположности, столь драгоценное потому, что оно должно поставить предел экстравагантности критика, свойство, относительно которого мы должны были бы без труда договориться, коль скоро оно не зависит от изменчивых состояний нашей мысли, - это свойство тем не менее не перестает получать самые разнообразные определения; позавчера под ним подразумевали разум, природу, вкус и т. п.; вчера - биографию автора, "законы жанра", историю. И вот сегодня нам предлагают уже иное определение. Нам заявляют, что в произведении содержатся "очевидные вещи", которые можно обнаружить, опираясь на "достоверные факты языка, законы психологической связности и требования структуры жанра" 16.
Здесь переплелось сразу несколько моделей-призраков. Первая относится к области лексикографии: нас убеждают, что Корнеля, Расина, Мольера следует читать, держа под рукой "Словарь классического французского языка" Кейру. Да, конечно; кому и когда приходило в голову с этим спорить? Однако, узнав значения тех или
cкая книга "полна прегрешений против объективности" (27 ноября
14 Picard R., op. cit., p. 88.
15 "Объективность - современный философский термин. Свойство того, что является объективным; существование вещей независимо от нас" (Словарь Литтре).
16 Picard R., op. cit., p. 69.
325
иных слов, что вы станете с ними делать? То, что принято называть (жаль, что без всякой иронии) "достоверными фактами языка", - это не более чем факты французского языка, факты толкового словаря. Беда (или счастье) в том, что естественный язык служит лишь материальной опорой для другого языка, который ни в чем не противоречит первому, но, в отличие от него, исполнен неопределенности: где тот проверочный инструмент, где тот словарь, с которым вы намереваетесь подступиться к этому вторичному - бездонному, необъятному, символическому - языку, который образует произведение и который как раз и является языком множественных смыслов? 17 Так же обстоит дело и с "психологической связностью". При помощи какого ключа собираетесь вы ее читать? Существуют разные способы обозначать акты человеческого поведения и разные способы описывать их связность: установки психоаналитической психологии отличаются от установок бихевиористской психологии и т. п. Остается последнее прибежище - "общепринятая" психология, всеми признаваемая и потому внушающая чувство глубокой безопасности; беда в том, что сама эта психология складывается из всего того, чему нас еще в школе учили относительно Расина, Корнеля и т. п., а это значит, что представление об авторе у нас создают при помощи того самого образа, который
17 Хотя я и не стремлюсь во что бы то ни стало отстоять свою книгу "О Расине", я все же не могу допустить, чтобы обо мне говорили, будто я несу галиматью по поводу языка Расина, как утверждает Жаклин Пиатье в газете "Monde" (23 окт. 1965). Если, к примеру, я отметил, что в глаголе respirer чувствуется дыхание (Picard R., op. cit., p. 53), то сделал это вовсе не потому, что якобы не знал значения, которое это слово имело в эпоху Расина (перевести дух), о чем, кстати, у меня и сказано ("О Расине", с. 195 наст, сб.), а потому, что словарное значение этого слова не противоречило его символическому смыслу, который в данном случае - причем как бы с нарочитой издевкой - оказывается его первичным смыслом. В данном, как и в ряде других случаев, когда Р. Пикар, исступленно поддерживаемый своими сторонниками, пытается в своем пасквиле выставить меня в самом невыгодном свете, я попрошу ответить за меня Пруста и напомню, что он писал Полю Судэ, обвинившему его в грамматических ошибках: "Моя книга, быть может, свидетельствует о полном отсутствии таланта; однако она предполагает, она требует такого уровня культуры, который исключает моральную вероятность совершения столь грубых ошибок, о которых Вы говорите" ("Choix de Lettres". P.: Plon, 1965, p. 196).
326
нам уже внушен: нечего сказать, хороша тавтология! Утверждать, что персонажи "Андромахи" это "одержимые неистовством индивиды, чьи неукротимые страсти и т. п." 18, значит ускользнуть от абсурда ценой банальности и при этом все равно не гарантировать себя от ошибки. Что же до "структуры жанра", то здесь стоит разобраться подробнее: о самом слове "структура" спорят вот уже в течение ста лет; существует несколько структурализмов генетический, феноменологический и т. п.; но есть также и "школьный" структурализм, который учит составлять "план" произведения. О каком же структурализме идет речь? Как можно обнаружить структуру, не прибегая к помощи той или иной методологической модели? Ладно еще, если бы дело шло о трагедии, канон которой известен благодаря теоретикам классической эпохи; но какова "структура" романа, которую-де следует противопоставить "экстравагантным выходкам" новой критики?
Итак, все указанные "очевидности" на деле суть лишь продукты определенного выбора. Первая из этих "очевидностей", будучи понята буквально, попросту смехотворна или, если угодно, ни с чем не сообразна; никто никогда не отрицал и не станет отрицать, что текст произведения имеет дословный смысл, в случае необходимости раскрываемый для нас филологией. Вопрос в том, имеем ли мы право прочесть в этом дословно понятом тексте иные смыслы, которые не противоречили бы его буквальному значению; ответ на этот вопрос можно получить отнюдь не с помощью словаря, а лишь путем выработки общей точки зрения относительно символической природы языка. Сходным образом обстоит дело и с остальными "очевидностями": все они уже представляют собой интерпретации, основанные на предварительном выборе определенной психологической или структурной модели; подобный код - а это именно код - способен варьироваться; вот почему объективность критика должна зависеть не от самого факта избрания им того или иного кода, а от той степени строгости, с которой он применит избранную модель к произведению 19. И это
18 Picard R., op. cit., p. 30.
19 Об этой новой объективности см. ниже, с. 360 и сл.
327
отнюдь не пустяк; однако коль скоро новая критика никогда ничего другого и не утверждала, обосновывая объективность своих описаний принципом их внутренней последовательности, вряд ли стоило труда ополчаться на нее войной. Адепт критического правдоподобия выбирает обычно код, при помощи которого текст читается буквально; что ж, такой выбор ничем не хуже любого другого. И все-таки посмотрим, чего он стоит.
Нас учат, что "за словами следует сохранять их собственное значение" 20; это означает, что всякое слово имеет лишь один смысл доброкачественный. Такое правило заставляет с неоправданной подозрительностью относиться к образу или, что еще хуже, приводит к его банализации: либо просто-напросто на него накладывают запрет (недопустимо говорить, что Тит убивает Беренику, коль скоро Береника отнюдь не умирает от руки убийцы21), либо его пытаются высмеять, делая вид - с большей или меньшей долей иронии - будто понимают его буквально (связь между солнцеподобным Нероном и слезами Юнии сводят к действию "солнечного света, высушивающего лужу" 22 или же усматривают здесь "заимствование из области астрологии" 23), либо, наконец, требуют не видеть в образе ничего, кроме клише, характерных для соответствующей эпохи (не следует чувствовать никакого дыхания в глаголе respirer, коль скоро глагол этот в XVII веке означал 'переводить дух'). Так мы приходим к весьма любопытным урокам чтения: читая поэтов, не следует ничего извлекать из их произведений: нам запрещают поднимать взор выше таких простых и конкретных слов (как бы ни пользовалась ими эпоха), каковыми являются "гавань", "сераль" или "слезы". В конце концов слова полностью утрачивают свою референциальную ценность, за ними остается одна только товарная стоимость: они служат лишь целям обмена, как в зауряднейшей торговой сделке, а вовсе не целям суггестии. В результате оказывается, что язык способен уверить лишь в одном факте - в своей собст
20 Picard R., op. cit., p. 45.
21 Ibid.
22 Ibid., p. 17.
23 "Revue parlementaire", 15 ноября 1965.
328
венной банальности: ее-то и предпочитают всему остальному.
А вот и другая жертва буквального прочтения - персонаж, объект преувеличенного и в то же время вызывающего улыбку доверия; персонаж якобы не имеет никакого права заблуждаться относительно самого себя, относительно своих переживаний: понятие алиби неведомо адепту критического правдоподобия (так, Орест и Тит не могут лгать самим себе); неведомо ему и понятие фантазма (Эрифила любит Ахилла и при этом, конечно, даже не подозревает, что уже заранее одержима образом этого человека) 24. Эта поразительная ясность человеческих существ и их отношений приписывается не только миру художественного вымысла; для адепта критического правдоподобия ясна сама жизнь; как в книгах, так и в самой действительности отношениями между людьми правит один и тот же закон банальности. Нет никаких оснований, заявляют нам, рассматривать творчество Расина как театр Неволи, коль скоро в нем изображается самая расхожая ситуация 20; столь же бесплодны и указания на то, что в расиновской трагедии на сцену выводятся отношения, основанные на принуждении, ибо - напоминают нам - власть лежит в основании любого общества 26. Говорить так - значит слишком уж благодушно относиться к наличию фактора силы в человеческих отношениях. Будучи далеко не столь пресыщенной, литература всегда занималась именно тем, что вскрывала нетерпимый характер банальных ситуаций; ведь литература как раз и есть то самое слово, с помощью которого выявляется фундаментальность банальных отношений, а затем разоблачается их скандальная суть. Таким образом, адепт критического правдоподобия пытается обесценить все сразу: с его точки зрения, все, что банально в самой жизни, ни в коем случае не должно быть обнаружено, а все, что не является банальным в произведении, должно быть сделано банальным; нечего сказать, хороша эстетика, обрекающая жизнь на молчание, а произведение - на ничтожество.
24 Picard R., op. cit., p. 33.
25 Ibid., p. 22.
26 Ibid., p. 39.
329
Вкус
Переходя к остальным правилам, выдвигаемым адептом критического правдоподобия, придется спуститься на ступеньку ниже, вступить в область всяческих смехотворных запретов, давно устаревших возражений и - при посредстве наших сегодняшних старых критиков - завязать диалог со старыми критиками позавчерашнего дня - с каким-нибудь Низаром или Непомюсеном Лемерсье.
Как же обозначить ту область интердиктов (моральных и эстетических одновременно), куда классическая критика помещала все те свои ценности, которые она неспособна была связать с научным знанием? Назовем эту табуирующую систему словом "вкус" 27. О чем же запрещает говорить вкус? О реальных предметах. Попав в поле зрения абстрактно-рационализированного дискурса, всякий конкретный предмет немедленно получает репутацию "низкого"; причем ощущение чего-то несообразного возникает не от предметов как таковых, но именно от смешения абстрактного и конкретного (ведь смешивать жанры всегда воспрещается). У критиков вызывает смех, что находятся люди, полагающие возможным рассуждать о шпинате, когда речь идет о таком феномене, как литература 28: здесь шокирует сама дистанция между реальным предметом и кодифицированным языком критики. Так возникает любопытное недоразумение: несмотря на то, что немногочисленные сочинения, созданные представителями старой критики, отличаются сугубой, абстрактностью 29 , тогда как работы новой критики, напротив, абстрактны лишь в очень незначительной степени (ибо речь в них идет о субстанциях и предметах), похоже, именно новую критику стремятся выдать за воплощение какой-то бесчеловеческой абстракции. Между тем все, что адепт правдоподобия именует "конкретным", на поверку - в очередной раз - оказывается всего лишь привычным для него. Привычное
27 Picard R., op. cit., p. 32.
28 Ibid., p. 110, 135.
29 См. предисловия Р. Пикара к трагедиям Расина (?uvres completes. P.: Pleiade, Tome I, 1956).
330
вот что определяет вкус адепта критического правдоподобия; критика, по его разумению, должна основываться вовсе не на предметах (они непомерно прозаичны 30) и не на мыслях (они непомерно абстрактны), а на одних только оценках.
Вот здесь-то и может весьма пригодиться понятие вкуса: будучи слугой двух господ - морали и эстетики одновременно, - вкус позволяет совершать весьма удобный переход от Красоты к Добру, которые под сурдинку соединяются в обыкновенном понятии "мера". Однако мера эта во всем подобна ускользающему миражу; если критика упрекают в том, что он злоупотребляет рассуждениями о сексуальности, то на самом деле надо понимать, что любой разговор о сексуальности сам по себе уже является злоупотреблением: представить себе хотя бы на минуту, что персонажи классической литературы могут быть наделены (или не наделены) признаками пола, значит "повсюду вмешивать" "навязчивую, разнузданную, циническую" сексуальность31. Тот факт, что признаки пола способны играть совершенно конкретную (а отнюдь не паническую) роль в расстановке персонажей, попросту не принимается во внимание; более того, старому критику даже и на ум не приходит, что сама эта роль способна меняться в зависимости от того, следуем ли мы за Фрейдом или, к примеру, за Адлером: да и что старый критик знает о Фрейде помимо того, что ему случилось прочесть в книжке из серии "Что я знаю?"
На самом деле вкус - это запрет, налагаемый на всякое слово о литературе. Приговор психоанализу выносится вовсе не за то, что он думает, а за то, что он говорит; если бы психоанализ можно было ограничить рамками сугубо медицинской практики, уложив больного (сами-то мы, конечно, совершенно здоровы) на его кушетку, то нам было бы до него не больше дела, чем до какого-нибудь иглоукалывания. Но ведь психоанализ решается посягнуть на священную (по определению) особу (каковой и нам с вами хотелось бы быть) самого писателя. Ладно бы дело шло о каком-нибудь современ
30 На деле - непомерно символичны.
31 Picard R., op. cit., p. 30.
331
нике, но ведь замахиваются на классика! Замахиваются на самого Расина, этого яснейшего из поэтов и целомудреннейшего из всех людей, когда-либо обуревавшихся страстями! 32
Все дело в том, что представления, сложившиеся у старого критика о психоанализе, отжили свой век еще в незапамятные времена. В основе их лежит абсолютно архаический способ членения человеческого тела. В самом деле, человек, каким его представляет себе старая критика, состоит из двух анатомических половинок. Первая включает в себя все, что находится, если можно гак выразиться, сверху и снаружи; это голова как вместилище разума, художественное творчество, благородство облика, короче, все, что можно показать и что надлежит видеть окружающим людям; вторая включает в себя все, что находится внизу и внутри, а именно, признаки пола (которые нельзя называть), инстинкты, "мгновенные импульсы", "животное начало", "безличные автоматизмы", "темный мир анархических влечений" 33; в одном случае мы имеем дело с примитивным человеком, руководствующимся самыми первичными потребностями, в другом - с уже развившимся и научившимся управлять собою автором. Так вот, заявляют нам с возмущением, психоанализ до предела гипертрофирует связи между верхом и низом, между нутром и наружностью; более того, похоже, что он отдает исключительное предпочтение потаенному "низу", который якобы превращается под пером неокритиков в "объяснительный" принцип, позволяющий понять особенности находящегося на поверхности "верха". Эти люди тем самым перестают отличать "булыжники" от "бриллиантов" 34. Как разрушить это совершенно ребяческое представление? Для этого пришлось бы еще раз объяснить старой критике,
32 "Возможно ли на примере Расина, яснейшего из поэтов, строить этот новый, невразумительный способ судить о гении и разлагать его на составные части" ("Revue parlementaire", 15 ноября 1965).
33 Picard R., op. cit., p. 135-136.
34 Коль скоро мы уж попали в царство камней, процитируем сей перл: "Желая во что бы то ни стало раскопать навязчивые желания писателя, эти люди стремятся обнаружить их в таких "глубинах", где можно найти все, что угодно, где нетрудно принять булыжник за бриллиант" ("Midi libre", 18 ноября 1965).
332
что объект психоанализа отнюдь не сводится к "бессознательному" 35; что, следовательно, психоаналитическая критика (с которой можно спорить по целому ряду других вопросов, в том числе и собственно психоаналитических) по крайней мере не может быть обвинена в создании "угрожающе пассивистской концепции" литературы 36, поскольку автор, напротив, является для нее субъектом работы (не забудем, что само это слово взято из психоаналитического словаря); что, с другой стороны, приписывать высшую ценность "сознательной мысли" и утверждать, что незначительность "инстинктивного и элементарного" начала в человеке очевидна, значит совершать логическую ошибку, называемую предвосхищением основания. Пришлось бы объяснить, что, помимо прочего, все эти морально-эстетические противопоставления человека как носителя животного, импульсивного, автоматического, бесформенного, грубого, темного и т. п. начала, с одной стороны, и литературы как воплощения осознанных устремлений, ясности, благородства и славы, заслуженной ею благодаря выработке особых выразительных средств - с другой, - все эти противопоставления попросту глупы, потому что психоанализ вовсе не разделяет человека на две геометрические половинки, а также потому, что, по мысли Жака Лакана, топология психоаналитического человека отнюдь не является топологией внешнего и внутреннего 37 или, тем более, верха и низа, но, скорее, подвижной топологией лица и изнанки, которые язык постоянно заставляет меняться ролями и как бы вращаться вокруг чего-то такого, что "не есть". Однако к чему все это? Невежество старой критики в области психоанализа отличается непроницаемостью и упорством, свойственным разве что мифам (отчего в конце концов в этом невежестве появляется даже нечто завораживающее) : речь идет не о неприятии, а об определенной позиции по отношению к психоанализу, неизменно сохраняющейся на протяжении целых поколений: "Я хотел бы обратить внимание на ту настойчивость, с которой, вот уже в течение пятидесяти
8 Ibid., p. 85, 148.
9 Guitton E. "Monde" 13 ноября 1965; Picard R., op. cit., P. 149; Piatier J., "Monde" 23 OKT. 1965.
321
лость считается ныне столь же постыдной, как и капитализм 10. Отсюда любопытные перепады: в течение какого-то времени делают вид, будто смирились с современными произведениями, о которых следует говорить, потому что о них и без того говорят; но затем, вдруг, когда известный порог оказывается достигнут, принимаются за коллективную расправу. Таким образом, все эти судебные процессы, время от времени устраиваемые рядом замкнутых группировок, отнюдь не представляют собой чего-то необыкновенного; они возникают в момент, когда равновесие оказывается окончательно нарушенным. И все же почему нынешний процесс устроен именно над Критикой?
Здесь важно подчеркнуть не столько само противопоставление старого новому, сколько совершенно открытое стремление наложить запрет на известный тип слова, объектом которого является книга: нетерпимым представляется, что язык способен заговорить о языке. Такое удвоенное слово становится предметом особой бдительности со стороны социальных институтов, которые, как правило, держат его под надзором строжайшего кодекса: в Литературной Державе критика должна находиться в такой же "узде", как и полиция; дать свободу критике столь же "опасно", как и позволить распуститься полиции: это означало бы поставить под угрозу власть власти, язык языка. Построить вторичное письмо при помощи первичного письма самого произведения - значит открыть дорогу самым неожиданным опосредованиям, бесконечной игре зеркальных отражений, и вот эта-то свобода как раз и кажется подозрительной. В той мере, в какой традиционная функция критики заключалась в том, чтобы судить литературу, сама критика могла быть только конформистской, иными словами, конформной интересам судей. Между тем подлинная "критика" социальных институтов и языков состоит вовсе не в "суде" над ними, а в том, чтобы размежевать, разделить, расщепить их надвое. Чтобы стать разрушительной,
10 Пятьсот приверженцев Ж. Л. Тиксье-Виньянкура заявляют в своем манифесте о решимости "продолжать свою деятельность, опираясь на боевую организацию и националистическую идеологию.., способную эффективно противостоять как марксизму, так и капиталистической технократии" ("Monde", 30-31 янв. 1966).
322
критике не нужно судить, ей достаточно заговорить о языке, вместо того чтобы говорить на нем. В чем упрекают сегодня новую критику, так это не столько в том, что она "новая", сколько в том, что она в полной мере является именно "критикой", в том, что она перераспределила роли автора и комментатора, покусившись тем самым на устойчивую субординацию языков 11. В этом нетрудно убедиться, обратившись к тому своду законов, который ей противопоставляют и которым пытаются оправдать совершаемую над нею "казнь".
Критическое правдоподобие
Аристотель обосновал технику речевых высказываний, построенную на предположении, что существует представление о правдоподобном, отложившееся в умах людей благодаря традиции, авторитету Мудрецов, коллективному большинству, общепринятому мнению и т. п. Правдоподобное - идет ли речь о письменном произведении или об устной речи - это все, что не противоречит ни одному из указанных авторитетов. Правдоподобное вовсе не обязательно соответствует реально бывшему (этим занимается история) или тому, что бывает по необходимости (этим занимается наука), оно всего-навсего соответствует тому, что полагает возможным публика и что может весьма отличаться как от исторической реальности, так и от научной возможности. Тем самым Аристотель создал эстетику публики; применив ее к нынешним массовым произведениям, мы, быть может, сумеем воссоздать идею правдоподобия, свойственную нашей собственной современности, коль скоро подобные произведения ни в чем не противоречат тому, что публика полагает возможным, сколь бы невозможными ни были эти представления как с исторической, так и с научной точки зрения.
Старая критика отнюдь не чужда тому, что мы можем вообразить себе о критике массовой, коль скоро наше общество стало потреблять критические комментарии совершенно так же, как оно потребляет кинематографическую, романическую или песенную продукцию. На
11 См. ниже: с. 346 и cл.
323
уровне современной культурной общности старая критика располагает собственной публикой, господствует на литературных страницах ряда крупных газет и действует в рамках определенной интеллектуальной логики, где запрещено противоречить всему, что исходит от традиции, от наших Мудрецов, от общепринятых взглядов и т. п. Короче, категория критического правдоподобия существует.
Эта категория, однако, не находит выражения в каких-либо программных заявлениях. Воспринимаясь как нечто само собой разумеющееся, она оказывается по эту сторону всякого метода, ибо метод, напротив, есть акт сомнения, благодаря которому мы задаемся вопросом относительно случайных или закономерных явлений. Это особенно чувствуется, когда любитель правдоподобия начинает недоумевать или возмущаться "экстравагантностями" новой критики: все здесь кажется ему "абсурдным", "нелепым", "превратным", "патологическим", "надуманным", "ошеломляющим" 12. Критик - любитель правдоподобия обожает "очевидные вещи". Между тем эти очевидные вещи имеют сугубо нормативный характер. Согласно расхожему приему опровержения, все неправдоподобное оказывается плодом чего-то запретного, а значит и опасного: разногласия превращаются в отклонения от нормы, отклонения - в ошибки, ошибки - в прегрешения 13, прегрешения - в болезни, а
12 Вот выражения, при помощи которых Р. Пикар характеризует новую критику: "обман", "рискованный и нелепый" (с. 11), "выставляя напоказ свою эрудицию" (с. 39), "произвольная экстраполяция" (с. 40), "разнузданная манера, неточные, спорные или нелепые утверждения" (с. 47), "патологический характер этого языка" (с. 50), "бессмысленности" (с. 52), "интеллектуальное жульничество" (с. 54), "книга, которая кого угодно приведет в возмущение" (с. 57), "эксцесс самодовольной некомпетентности", "набор паралогизмов" (с. 59), "надуманные утверждения" (с. 71), "ошеломляющие строки", "экстравагантная доктрина" (с. 73), "смехотворное и пустое умствование" (с. 75), "произвольные, безосновательные, абсурдные выводы" (с. 92), "нелепости и странности" (с. 146), "надувательство" (с. 147). Я бы добавил: "старательно неточный", "ляпсусы", "самодовольство, способное вызвать одну лишь улыбку", "расплывчатые мандаринские тонкости" и т. п., однако это уже не из Р. Пикара, это из Сент-Бёва, стилизованного Прустом, и из речи г-на де Норпуа, "казнящего" Бергота.
13 Один из читателей газеты "Monde", пользуясь каким-то странным религиозным языком, заявляет, что прочитанная им неокритиче
324
болезни - в уродства. Поскольку рамки этой нормативной системы чрезвычайно тесны, нарушить их способен любой пустяк: вот почему немедленно возникают правила правдоподобия, переступить через которые невозможно, не очутившись немедленно в области некоей критической "анти-природы" и не попав тем самым в ведение дисциплины, именуемой "тератологией" 14. Каковы же правила критического правдоподобия в 1965 году?
Объективность
Вот первое из этих правил, которым нам прожужжали все уши, объективность. Что же такое объективность применительно к литературной критике? В чем состоит это свойство произведения, "существующего независимо от нас"? 15 Оказывается, что это свойство внеположности, столь драгоценное потому, что оно должно поставить предел экстравагантности критика, свойство, относительно которого мы должны были бы без труда договориться, коль скоро оно не зависит от изменчивых состояний нашей мысли, - это свойство тем не менее не перестает получать самые разнообразные определения; позавчера под ним подразумевали разум, природу, вкус и т. п.; вчера - биографию автора, "законы жанра", историю. И вот сегодня нам предлагают уже иное определение. Нам заявляют, что в произведении содержатся "очевидные вещи", которые можно обнаружить, опираясь на "достоверные факты языка, законы психологической связности и требования структуры жанра" 16.
Здесь переплелось сразу несколько моделей-призраков. Первая относится к области лексикографии: нас убеждают, что Корнеля, Расина, Мольера следует читать, держа под рукой "Словарь классического французского языка" Кейру. Да, конечно; кому и когда приходило в голову с этим спорить? Однако, узнав значения тех или
cкая книга "полна прегрешений против объективности" (27 ноября
14 Picard R., op. cit., p. 88.
15 "Объективность - современный философский термин. Свойство того, что является объективным; существование вещей независимо от нас" (Словарь Литтре).
16 Picard R., op. cit., p. 69.
325
иных слов, что вы станете с ними делать? То, что принято называть (жаль, что без всякой иронии) "достоверными фактами языка", - это не более чем факты французского языка, факты толкового словаря. Беда (или счастье) в том, что естественный язык служит лишь материальной опорой для другого языка, который ни в чем не противоречит первому, но, в отличие от него, исполнен неопределенности: где тот проверочный инструмент, где тот словарь, с которым вы намереваетесь подступиться к этому вторичному - бездонному, необъятному, символическому - языку, который образует произведение и который как раз и является языком множественных смыслов? 17 Так же обстоит дело и с "психологической связностью". При помощи какого ключа собираетесь вы ее читать? Существуют разные способы обозначать акты человеческого поведения и разные способы описывать их связность: установки психоаналитической психологии отличаются от установок бихевиористской психологии и т. п. Остается последнее прибежище - "общепринятая" психология, всеми признаваемая и потому внушающая чувство глубокой безопасности; беда в том, что сама эта психология складывается из всего того, чему нас еще в школе учили относительно Расина, Корнеля и т. п., а это значит, что представление об авторе у нас создают при помощи того самого образа, который
17 Хотя я и не стремлюсь во что бы то ни стало отстоять свою книгу "О Расине", я все же не могу допустить, чтобы обо мне говорили, будто я несу галиматью по поводу языка Расина, как утверждает Жаклин Пиатье в газете "Monde" (23 окт. 1965). Если, к примеру, я отметил, что в глаголе respirer чувствуется дыхание (Picard R., op. cit., p. 53), то сделал это вовсе не потому, что якобы не знал значения, которое это слово имело в эпоху Расина (перевести дух), о чем, кстати, у меня и сказано ("О Расине", с. 195 наст, сб.), а потому, что словарное значение этого слова не противоречило его символическому смыслу, который в данном случае - причем как бы с нарочитой издевкой - оказывается его первичным смыслом. В данном, как и в ряде других случаев, когда Р. Пикар, исступленно поддерживаемый своими сторонниками, пытается в своем пасквиле выставить меня в самом невыгодном свете, я попрошу ответить за меня Пруста и напомню, что он писал Полю Судэ, обвинившему его в грамматических ошибках: "Моя книга, быть может, свидетельствует о полном отсутствии таланта; однако она предполагает, она требует такого уровня культуры, который исключает моральную вероятность совершения столь грубых ошибок, о которых Вы говорите" ("Choix de Lettres". P.: Plon, 1965, p. 196).
326
нам уже внушен: нечего сказать, хороша тавтология! Утверждать, что персонажи "Андромахи" это "одержимые неистовством индивиды, чьи неукротимые страсти и т. п." 18, значит ускользнуть от абсурда ценой банальности и при этом все равно не гарантировать себя от ошибки. Что же до "структуры жанра", то здесь стоит разобраться подробнее: о самом слове "структура" спорят вот уже в течение ста лет; существует несколько структурализмов генетический, феноменологический и т. п.; но есть также и "школьный" структурализм, который учит составлять "план" произведения. О каком же структурализме идет речь? Как можно обнаружить структуру, не прибегая к помощи той или иной методологической модели? Ладно еще, если бы дело шло о трагедии, канон которой известен благодаря теоретикам классической эпохи; но какова "структура" романа, которую-де следует противопоставить "экстравагантным выходкам" новой критики?
Итак, все указанные "очевидности" на деле суть лишь продукты определенного выбора. Первая из этих "очевидностей", будучи понята буквально, попросту смехотворна или, если угодно, ни с чем не сообразна; никто никогда не отрицал и не станет отрицать, что текст произведения имеет дословный смысл, в случае необходимости раскрываемый для нас филологией. Вопрос в том, имеем ли мы право прочесть в этом дословно понятом тексте иные смыслы, которые не противоречили бы его буквальному значению; ответ на этот вопрос можно получить отнюдь не с помощью словаря, а лишь путем выработки общей точки зрения относительно символической природы языка. Сходным образом обстоит дело и с остальными "очевидностями": все они уже представляют собой интерпретации, основанные на предварительном выборе определенной психологической или структурной модели; подобный код - а это именно код - способен варьироваться; вот почему объективность критика должна зависеть не от самого факта избрания им того или иного кода, а от той степени строгости, с которой он применит избранную модель к произведению 19. И это
18 Picard R., op. cit., p. 30.
19 Об этой новой объективности см. ниже, с. 360 и сл.
327
отнюдь не пустяк; однако коль скоро новая критика никогда ничего другого и не утверждала, обосновывая объективность своих описаний принципом их внутренней последовательности, вряд ли стоило труда ополчаться на нее войной. Адепт критического правдоподобия выбирает обычно код, при помощи которого текст читается буквально; что ж, такой выбор ничем не хуже любого другого. И все-таки посмотрим, чего он стоит.
Нас учат, что "за словами следует сохранять их собственное значение" 20; это означает, что всякое слово имеет лишь один смысл доброкачественный. Такое правило заставляет с неоправданной подозрительностью относиться к образу или, что еще хуже, приводит к его банализации: либо просто-напросто на него накладывают запрет (недопустимо говорить, что Тит убивает Беренику, коль скоро Береника отнюдь не умирает от руки убийцы21), либо его пытаются высмеять, делая вид - с большей или меньшей долей иронии - будто понимают его буквально (связь между солнцеподобным Нероном и слезами Юнии сводят к действию "солнечного света, высушивающего лужу" 22 или же усматривают здесь "заимствование из области астрологии" 23), либо, наконец, требуют не видеть в образе ничего, кроме клише, характерных для соответствующей эпохи (не следует чувствовать никакого дыхания в глаголе respirer, коль скоро глагол этот в XVII веке означал 'переводить дух'). Так мы приходим к весьма любопытным урокам чтения: читая поэтов, не следует ничего извлекать из их произведений: нам запрещают поднимать взор выше таких простых и конкретных слов (как бы ни пользовалась ими эпоха), каковыми являются "гавань", "сераль" или "слезы". В конце концов слова полностью утрачивают свою референциальную ценность, за ними остается одна только товарная стоимость: они служат лишь целям обмена, как в зауряднейшей торговой сделке, а вовсе не целям суггестии. В результате оказывается, что язык способен уверить лишь в одном факте - в своей собст
20 Picard R., op. cit., p. 45.
21 Ibid.
22 Ibid., p. 17.
23 "Revue parlementaire", 15 ноября 1965.
328
венной банальности: ее-то и предпочитают всему остальному.
А вот и другая жертва буквального прочтения - персонаж, объект преувеличенного и в то же время вызывающего улыбку доверия; персонаж якобы не имеет никакого права заблуждаться относительно самого себя, относительно своих переживаний: понятие алиби неведомо адепту критического правдоподобия (так, Орест и Тит не могут лгать самим себе); неведомо ему и понятие фантазма (Эрифила любит Ахилла и при этом, конечно, даже не подозревает, что уже заранее одержима образом этого человека) 24. Эта поразительная ясность человеческих существ и их отношений приписывается не только миру художественного вымысла; для адепта критического правдоподобия ясна сама жизнь; как в книгах, так и в самой действительности отношениями между людьми правит один и тот же закон банальности. Нет никаких оснований, заявляют нам, рассматривать творчество Расина как театр Неволи, коль скоро в нем изображается самая расхожая ситуация 20; столь же бесплодны и указания на то, что в расиновской трагедии на сцену выводятся отношения, основанные на принуждении, ибо - напоминают нам - власть лежит в основании любого общества 26. Говорить так - значит слишком уж благодушно относиться к наличию фактора силы в человеческих отношениях. Будучи далеко не столь пресыщенной, литература всегда занималась именно тем, что вскрывала нетерпимый характер банальных ситуаций; ведь литература как раз и есть то самое слово, с помощью которого выявляется фундаментальность банальных отношений, а затем разоблачается их скандальная суть. Таким образом, адепт критического правдоподобия пытается обесценить все сразу: с его точки зрения, все, что банально в самой жизни, ни в коем случае не должно быть обнаружено, а все, что не является банальным в произведении, должно быть сделано банальным; нечего сказать, хороша эстетика, обрекающая жизнь на молчание, а произведение - на ничтожество.
24 Picard R., op. cit., p. 33.
25 Ibid., p. 22.
26 Ibid., p. 39.
329
Вкус
Переходя к остальным правилам, выдвигаемым адептом критического правдоподобия, придется спуститься на ступеньку ниже, вступить в область всяческих смехотворных запретов, давно устаревших возражений и - при посредстве наших сегодняшних старых критиков - завязать диалог со старыми критиками позавчерашнего дня - с каким-нибудь Низаром или Непомюсеном Лемерсье.
Как же обозначить ту область интердиктов (моральных и эстетических одновременно), куда классическая критика помещала все те свои ценности, которые она неспособна была связать с научным знанием? Назовем эту табуирующую систему словом "вкус" 27. О чем же запрещает говорить вкус? О реальных предметах. Попав в поле зрения абстрактно-рационализированного дискурса, всякий конкретный предмет немедленно получает репутацию "низкого"; причем ощущение чего-то несообразного возникает не от предметов как таковых, но именно от смешения абстрактного и конкретного (ведь смешивать жанры всегда воспрещается). У критиков вызывает смех, что находятся люди, полагающие возможным рассуждать о шпинате, когда речь идет о таком феномене, как литература 28: здесь шокирует сама дистанция между реальным предметом и кодифицированным языком критики. Так возникает любопытное недоразумение: несмотря на то, что немногочисленные сочинения, созданные представителями старой критики, отличаются сугубой, абстрактностью 29 , тогда как работы новой критики, напротив, абстрактны лишь в очень незначительной степени (ибо речь в них идет о субстанциях и предметах), похоже, именно новую критику стремятся выдать за воплощение какой-то бесчеловеческой абстракции. Между тем все, что адепт правдоподобия именует "конкретным", на поверку - в очередной раз - оказывается всего лишь привычным для него. Привычное
27 Picard R., op. cit., p. 32.
28 Ibid., p. 110, 135.
29 См. предисловия Р. Пикара к трагедиям Расина (?uvres completes. P.: Pleiade, Tome I, 1956).
330
вот что определяет вкус адепта критического правдоподобия; критика, по его разумению, должна основываться вовсе не на предметах (они непомерно прозаичны 30) и не на мыслях (они непомерно абстрактны), а на одних только оценках.
Вот здесь-то и может весьма пригодиться понятие вкуса: будучи слугой двух господ - морали и эстетики одновременно, - вкус позволяет совершать весьма удобный переход от Красоты к Добру, которые под сурдинку соединяются в обыкновенном понятии "мера". Однако мера эта во всем подобна ускользающему миражу; если критика упрекают в том, что он злоупотребляет рассуждениями о сексуальности, то на самом деле надо понимать, что любой разговор о сексуальности сам по себе уже является злоупотреблением: представить себе хотя бы на минуту, что персонажи классической литературы могут быть наделены (или не наделены) признаками пола, значит "повсюду вмешивать" "навязчивую, разнузданную, циническую" сексуальность31. Тот факт, что признаки пола способны играть совершенно конкретную (а отнюдь не паническую) роль в расстановке персонажей, попросту не принимается во внимание; более того, старому критику даже и на ум не приходит, что сама эта роль способна меняться в зависимости от того, следуем ли мы за Фрейдом или, к примеру, за Адлером: да и что старый критик знает о Фрейде помимо того, что ему случилось прочесть в книжке из серии "Что я знаю?"
На самом деле вкус - это запрет, налагаемый на всякое слово о литературе. Приговор психоанализу выносится вовсе не за то, что он думает, а за то, что он говорит; если бы психоанализ можно было ограничить рамками сугубо медицинской практики, уложив больного (сами-то мы, конечно, совершенно здоровы) на его кушетку, то нам было бы до него не больше дела, чем до какого-нибудь иглоукалывания. Но ведь психоанализ решается посягнуть на священную (по определению) особу (каковой и нам с вами хотелось бы быть) самого писателя. Ладно бы дело шло о каком-нибудь современ
30 На деле - непомерно символичны.
31 Picard R., op. cit., p. 30.
331
нике, но ведь замахиваются на классика! Замахиваются на самого Расина, этого яснейшего из поэтов и целомудреннейшего из всех людей, когда-либо обуревавшихся страстями! 32
Все дело в том, что представления, сложившиеся у старого критика о психоанализе, отжили свой век еще в незапамятные времена. В основе их лежит абсолютно архаический способ членения человеческого тела. В самом деле, человек, каким его представляет себе старая критика, состоит из двух анатомических половинок. Первая включает в себя все, что находится, если можно гак выразиться, сверху и снаружи; это голова как вместилище разума, художественное творчество, благородство облика, короче, все, что можно показать и что надлежит видеть окружающим людям; вторая включает в себя все, что находится внизу и внутри, а именно, признаки пола (которые нельзя называть), инстинкты, "мгновенные импульсы", "животное начало", "безличные автоматизмы", "темный мир анархических влечений" 33; в одном случае мы имеем дело с примитивным человеком, руководствующимся самыми первичными потребностями, в другом - с уже развившимся и научившимся управлять собою автором. Так вот, заявляют нам с возмущением, психоанализ до предела гипертрофирует связи между верхом и низом, между нутром и наружностью; более того, похоже, что он отдает исключительное предпочтение потаенному "низу", который якобы превращается под пером неокритиков в "объяснительный" принцип, позволяющий понять особенности находящегося на поверхности "верха". Эти люди тем самым перестают отличать "булыжники" от "бриллиантов" 34. Как разрушить это совершенно ребяческое представление? Для этого пришлось бы еще раз объяснить старой критике,
32 "Возможно ли на примере Расина, яснейшего из поэтов, строить этот новый, невразумительный способ судить о гении и разлагать его на составные части" ("Revue parlementaire", 15 ноября 1965).
33 Picard R., op. cit., p. 135-136.
34 Коль скоро мы уж попали в царство камней, процитируем сей перл: "Желая во что бы то ни стало раскопать навязчивые желания писателя, эти люди стремятся обнаружить их в таких "глубинах", где можно найти все, что угодно, где нетрудно принять булыжник за бриллиант" ("Midi libre", 18 ноября 1965).
332
что объект психоанализа отнюдь не сводится к "бессознательному" 35; что, следовательно, психоаналитическая критика (с которой можно спорить по целому ряду других вопросов, в том числе и собственно психоаналитических) по крайней мере не может быть обвинена в создании "угрожающе пассивистской концепции" литературы 36, поскольку автор, напротив, является для нее субъектом работы (не забудем, что само это слово взято из психоаналитического словаря); что, с другой стороны, приписывать высшую ценность "сознательной мысли" и утверждать, что незначительность "инстинктивного и элементарного" начала в человеке очевидна, значит совершать логическую ошибку, называемую предвосхищением основания. Пришлось бы объяснить, что, помимо прочего, все эти морально-эстетические противопоставления человека как носителя животного, импульсивного, автоматического, бесформенного, грубого, темного и т. п. начала, с одной стороны, и литературы как воплощения осознанных устремлений, ясности, благородства и славы, заслуженной ею благодаря выработке особых выразительных средств - с другой, - все эти противопоставления попросту глупы, потому что психоанализ вовсе не разделяет человека на две геометрические половинки, а также потому, что, по мысли Жака Лакана, топология психоаналитического человека отнюдь не является топологией внешнего и внутреннего 37 или, тем более, верха и низа, но, скорее, подвижной топологией лица и изнанки, которые язык постоянно заставляет меняться ролями и как бы вращаться вокруг чего-то такого, что "не есть". Однако к чему все это? Невежество старой критики в области психоанализа отличается непроницаемостью и упорством, свойственным разве что мифам (отчего в конце концов в этом невежестве появляется даже нечто завораживающее) : речь идет не о неприятии, а об определенной позиции по отношению к психоанализу, неизменно сохраняющейся на протяжении целых поколений: "Я хотел бы обратить внимание на ту настойчивость, с которой, вот уже в течение пятидесяти