Все перестали смеяться и замолчали, нерешительно переглядываясь.
- Что ж, выходит, и кожи драть нельзя? - спросил голос из задних рядов.
- ...Это твое дело, - не сразу сказал лавочник, - а только держи отдельно, вот и все.
- ...В стойле... - подсказал насмешливый голос.
- Сема, у тебя стойло есть? - спрашивал Сенька Сему-дурачка, хлопнув его по плечу.
- Какая стойла? - спросил Сема.
Все засмеялись.
Только Иван Никитич стоял хмурый и раздосадованный. Его мучила мысль, что если будут выдавать пособия, все получат, а он нет, потому что, должно быть, сам черт в нужный момент помутил рассудок.
Поговорив, все стали расходиться. Сзади всех шел веселый мужичок и, покачивая головой, говорил:
- Муха, говорит, на тебя сядет, и - конец. Ах, пропасти на тебя нет!
XLI
На Дмитрия Ильича Воейкова все неприятнее и неприятнее действовали слухи и разговоры о надвигающейся войне. Как он ни зарывался в свою внутреннюю жизнь, все-таки в его жизнь точно врывался посторонний мотив и делал скучной и неприятной собственную мелодию.
Но он решил в корне убить в себе потребность отзываться на внешние события.
Если же Митенька нечаянно встречался с знакомыми и его вызывали на разговор, то он держался так, как будто этот разговор о событиях он предоставлял другим, кому, кроме этого, не о чем думать и говорить.
Он с высоты своего нового сознания ясно видел внутреннюю пустоту всех, кто слишком серьезно отдавался этим вопросам.
Если бы даже война задела Россию, все равно это его не могло касаться и осталось бы для него таким же внешним.
В самом деле: чем могла его задеть война?
Он не Авенир, который мог беспокоиться, что русский народ будет стерт с лица земли и не успеет осуществить свою великую миссию избранного народа, потому что он, Дмитрий Ильич, давно стряхнул с себя узкие рамки национальности, и ему было безразлично, какой народ будет около него: русские, поляки, евреи или китайцы.
Он не Щербаков, который может бояться за устои, царя и православную веру. Слава богу, этого царя он уже давно ненавидел всеми силами души и пальцем бы не шевельнул, чтобы сде-лать что-нибудь для него, - наоборот, сделал бы все, чтобы его спихнуть; не теперь, конеч-но, - когда эти вопросы, как внешние, перестали иметь для него значение, - а раньше...
Про веру православную и говорить нечего. У него к ней была только одна ненависть и презрение, как к предмету, о котором он, при своем развитом сознании, не мог даже серьезно говорить.
Что касается отечества, то отечества у него не было, потому что он теоретически давно уже сломал все рубежи между отдельными государствами, как варварский предрассудок.
Он, наконец, и не Житников, который боялся бы, что у него неприятель отнимет землю, потому что земля и так задавила его.
Он даже и не Федюков, который хотя тоже немало разрушил, но, по пустоте своей неустро-енной души, как единственного выхода ждет какой-нибудь катастрофы.
Хотя, впрочем, и у самого Дмитрия Ильича в глубине души копошилась неясная пока жажда катастрофы из жуткого, смутного и тайного желания посмотреть, как все полетит кверху тормашками. Как это бывает, когда ломают большой дом, и каждый с замиранием сердца ждет, как он рухнет.
Так что не было решительно ничего, что могло бы заставить его беспокоиться, волноваться или просто реагировать на современные события. Наоборот, он чувствовал внутреннее удовлет-ворение, когда на вопрос какого-нибудь волнующегося господина о том, в каком положении находятся дела на Востоке и не угрожают ли они безопасности России, - отвечал, что он ничего не знает о событиях и знать не хочет, так как это ему совершенно неинтересно.
Если бы даже случилось самое худшее из всего того, что говорилось, то все равно для Дми-трия Ильича никакой потери не было бы; даже наоборот: если бы Россия подверглась нашест-вию вражеских сил, то в этой встряске, вероятно, только как следует затрещали бы устои и всякие святыни национальные. А этого можно было только желать, но не бояться.
В сущности, если бы он теперь мог интересоваться внешним, как прежде, то он мог бы только радоваться войне, разгрому и уничтожению именно в надежде на то, что вместе с общим рухнули бы и устои, а на их место пришло бы что-нибудь лучшее.
И в этом он, без всякой ложной скромности, мог бы видеть долю своей собственной заслу-ги. Так как сколько он себя помнил в период настроения общественности, все его силы были направлены к разрушению всего того, на чем держится так называемое национальное могущест-во и пресловутые устои. Он мог бы с гордостью присутствовать при моменте разрушения этих устоев и вообще всего. Это разрушение было когда-то его верой и надеждой.
И когда теперь ему приходила мысль, что вдруг, правда, случится война, которая захватит всю Европу, процесс разрушения коснется тогда не одной России, а, может быть, всего мира, и, может быть, теперь уже нужно заботиться о новом вине для новых мехов.
Но сейчас же Дмитрию Ильичу приходили двух родов соображения. Во-первых, то, что он теперь живет совершенно другим миром, в котором ценно только то, что касается его внутрен-ней жизни, и не имеет никакой цены то, что касается внешней. Так что это не может теперь иметь к нему никакого отношения.
А во-вторых, он, собственно, сделал свое дело подготовки разрушения; теперь идол сам упадет при первом дуновении ветра. А постройкой нового могут заняться другие, которым позволит это соответствующая ступень их сознания.
Так что в конце концов он мог считать себя совершенно свободным от всяких обязательств по отношению к назревающим или собирающимся назреть событиям.
И поэтому он был тверд, не поддавался никаким голосам и призывам внешней жизни.
Но все-таки, чем больше разрастался в обществе интерес к назревающим событиям, тем труднее было держаться и отгораживаться от общей жизни, где были и грядущие, быть может, великие перемены и женская любовь, и радость жизни, и Валентин со своей свободной и непо-нятной душой...
Он сам себе напоминал крепость, которую осаждают со всех сторон, и нужна вся сила отрешения и сосредоточения на своем внутреннем мире, чтобы держаться и не чувствовать тягости возрастающего одиночества среди бьющихся кругом волн жизни.
XLII
А между тем свободная и непонятная душа Валентина, вернувшись в круг приятелей и в привычную для последнего лета обстановку, всех поставила на ноги.
Друзья, встретив его по возвращении, думали, что теперь он уже надолго останется с ними. Но Валентин сказал, что у него есть предчувствие, что он скоро, может быть раньше, чем все ожидают, исчезнет опять.
Так как время исчезновения его было неизвестно даже самому Валентину, то пили с ним чуть ли не каждый день, чтобы не оставить без проводов своего лучшего друга на случай его внезапного отъезда.
И когда после вспоминали об этом месяце, в особенности когда пришло то, чего не ждали, о чем никогда не думали, то все говорили, что еще никогда не было такого бесшабашного лета. И не знали, сожалеть об этом или, вспоминая, радоваться, что не прозевали последнего своего года и провели его по-настоящему.
И правда, благодаря Валентину все точно махнули на все рукой. Никто почти ничего не делал, а ездили, пили, спорили, наслаждались безграничностью русских просторов и ни о чем не думали.
Валентин по обыкновению сумел внушить всем, что все пройдет: подстерегающая всех могила подведет конечный итог всем нашим делам и огорчениям; поэтому уж лучше провести отпущенные нам сроки со всей широтой русской души.
А если для кого придут дни великой тоски и скорби, по крайней мере, ему будет о чем вспо-мнить. И действительно, все так проводили отпущенные им сроки, в особенности под конец, что Владимиру дома было торжественно заявлено перед иконой о лишении его отцовского благосло-вения, если он не опомнится.
Федюков уже боялся показываться к себе в усадьбу и скитался в промежутках по окрест-ным имениям, ожидая случая, который благополучно втолкнет его под гостеприимный домаш-ний кров и освободит от сверхъестественной затягивающей компании Валентина и его друзей. Но случай не освобождал и не вталкивал. И потому он остальное время проводил у баронессы Нины, которая была с ним грустно-нежна, как мать с неудачным, несчастливым ребенком, в несчастии которого она чувствует и долю своей вины.
Обычно никто из этой теплой компании ничего не помнил - где они ездили, где бывали. Только смутно проносились перед ними солнечные закаты, восходы, лесные опушки да ночной костер на берегу реки. И Валентин уже не знал, перед кем ему извиняться, кого из соседей он побеспокоил поздно ночью или рано поутру.
Возили иногда куда-нибудь с собой дам - Ольгу Петровну, баронессу Нину, Елену и Кэт, которая, несмотря на свою молодость, особенно понравилась Валентину.
И, когда Валентин много выпивал, он иногда говорил, держа стакан в руке:
- Хороша еще жизнь на земле! А если она раздвинет рамки шире, это будет еще лучше... Друзья мои! не дано человеку жить вечность, но чувствовать ее дано. И, когда человек чувствует вечность, тогда все хорошо, он возвращается к тому, откуда пришел.
Если во время пирушки кто-нибудь из женщин замечал, что пора ехать, ночь подходит, Валентин говорил:
- Куда ехать и зачем ехать?.. Если кончился день и приходит ночь, встретим ее с полными стаканами. Нужно спешить только тогда, когда плохо, и не нужно спешить, когда хорошо. Впро-чем, плохого вообще нет, - добавлял он.
Что же касается вечности, то Владимир, кажется, на свой вкус почувствовал ее, так как окончательно махнул рукой на родительское благословение и всех своих коров; таскал из города кульки, наскоро разыскивал местечки на природе и метался с бутылками, шашлыком, так как отдавался этому со всей страстью.
Иногда после пятнадцатой рюмки, размахнув рукой и стоя над ковром со стаканом в руке, он кричал:
- Распахнулась душа! Эх, необъятная моя! Спасибо тебе, Валентин! Душу, брат, почувст-вовал и полюбил всех, черт вас возьми.
- Коров-то забыл своих? - говорил Валентин.
- Забыл, брат.
- И не жалеешь?
- Что их жалеть, когда для меня теперь все... изъясняться я не умею, но ты душу мою, Валентин, понимаешь? Понимаешь, что я все могу сделать?
- Как же не понимать, - спокойно отвечал Валентин. - Как о коровах перестал думать, так человеком стал.
- Вот именно, Валентин, человеком!
Баронесса Нина сначала испуганно оглядывалась, когда ей приходилось быть в обществе Валентина. Но потом присмотрелась к нему и успокоилась. И когда Валентин что-нибудь гово-рил и рассеянно клал ей руку на плечо, она взглядывала на него с серьезной доверчивостью ребенка и смотрела на лица других, как бы по их отражениям воспринимая то, что говорил Валентин.
Иногда всей ватагой заезжали куда-нибудь в знакомую усадьбу; на большой террасе, выхо-дящей в сад, накрывался стол, и до самого рассвета светились огни сквозь густую зелень дикого винограда.
- Последние дни я здесь, последние, друзья! - говорил Валентин, допив до лирического тона. - А там я исчезну для вас, быть может, навсегда, вы же все останетесь здесь...
- У догорающих очагов, Валентин, - прерывал, вскочив, Авенир.
- У догорающих... - повторял Валентин, - а я дальше, дальше... в бесконечность.
- Ты - человек будущего, Валентин! - возбужденно восклицал Федюков.
- Истинный человек будущего, - говорил Валентин, не взглянув на Федюкова.
И когда кто-нибудь из более трезвых людей спрашивал у членов этой компании, чего это ради они все перебесились так, то каждый спокойно говорил:
- Провожаем Валентина.
- Все еще на Урал?
- Неизвестно. Теперь, вероятно, дальше.
- Может быть, в последний раз нынче пьем, а завтра не увидим его больше. Эх! вот за кого в огонь и в воду. Да что вы понимаете! - кричал вдруг Владимир обиженно, если он был в соот-ветствующем состоянии. - Не понимаете вы этого человека, и никто его никогда не поймет, и черт с вами!
Если женщины мало пили, Валентин говорил:
- Может быть, последний день вы со мной. Я исчезну, и тогда вы опять вернетесь к лямке своей повседневной жизни. А сейчас вы должны жить вместе со мной одной этой жизнью. - Причем он по своему обыкновению широко поводил рукой, захватывая этим движением спав-шую в ночном покое землю и далекое звездное небо.
XLIII
Когда подошел день рождения Александра Павловича, то все нагрянули к нему.
Дам решили не брать, так как Авенир с Федюковым теряли на охоте всякий рассудок и могли всех поставить в неловкое положение. Хотя Валентин и говорил, что ничего, пусть привы-кают, потому что в будущем, может быть, и не к тому придется привыкнуть.
Александр Павлович накануне с самого утра переливал бутылки у окна, смотрел их на свет, прищурив один глаз, потом наливал рюмочку, чтобы попробовать, и, сморщившись, щелкал пальцем и говорил сам себе:
- В самый раз.
Вся его маленькая подвижная фигурка с большими висячими усами, которые он при обду-мывании чего-нибудь машинально завивал на палец, дышала энергией и удовольствием люби-теля, готовившегося не ударить лицом в грязь.
В маленькой комнате рядом с передней, где стояла стеклянная горка с посудой и медный умывальник с тазом за дверью, помещался главный склад настоек. Сюда все сносилось и ставилось на стол, покрытый клеенкой.
В погребе, на земляном полу, стояли вынесенные пока сюда блюда с заливным поросенком. Соты свежевырезанного меда тоже спрятались здесь в деревянной миске, чтобы не растеклись раньше времени.
А в каменном углублении темнели бутылки и бутыли с крепким игристым медом, который, по словам хозяина, валил человека с ног после одной бутылки.
Приготовив все это, он вечером занялся и самой сутью дела: сборами на охоту. В зальце на круглом столе были насыпаны аккуратными кучками порох, дробь и патроны. Картонные, с медными донышками ружейные гильзы насыпались порохом, забивались картонными пыжами и ставились в ряд по столу.
Стволы ружья промывались теплой водой и смазывались тончайшим маслом. И Александр Павлович, сбросив свою венгерку, с засученными рукавами рубашки стоял против окна среди разбросанных по полу тряпок, щеток и прочих принадлежностей; подняв отнятые от ложа ство-лы, смотрел в дырочки их на свет, проверяя чистоту стенок. Потом, сказавши - "ладно", повер-нулся на каблуке, ища глазами ложе, приладил к нему стволы и, хлопнув по ружью ладонью в знак своего удовольствия и окончания дела, аккуратно поставил его в угол около печки.
Его охотничья собака, Франт, с волнистой шерстью в мелких крапинках, уже с самого утра нетерпеливо повизгивая, беспокойно ходила за хозяином по пятам и клала морду на колени.
Все дело было в том, какая завтра будет погода, И лишь бы удалось пораньше, не запоздав, выехать на охоту. Потому что если день будет жаркий, то лучше всего выехать в утренней прохладе.
Но случилось все так хорошо, как только охотник мог желать: утро было серенькое, теплое, слегка туманное. И в то же время было непохоже на то, чтобы можно было ожидать дождя.
Было не больше шести часов, когда вдали завиднелись среди полей гречихи экипажи.
Гости, разминая ноги, вылезли из экипажей, лошадей отвели в плетневый сарай с соломен-ной крышей и расчищенным током перед ним. Александр Павлович кинулся было сказать, чтобы подавали самовар.
- Нет, благодарим покорно, - закричали все в один голос, - а то выйдет не хуже прош-лого раза.
- И прошлый раз неплохо вышло, - сказал хозяин.
- Нет, уж лучше прямо на болото, а там видно будет.
Стали собираться.
Федюков был в английском охотничьем костюме с отложными воротничками и карманами. Ружье у него было новейшей американской системы без курков.
Авенир, уже начавший приходить в возбуждение, несколько раз с недоброжелательством взглядывал на его костюм с отложными воротничками и заграничное ружье.
- Вот ружье, - сказал Авенир, поднимая свою двустволку с таким видом, что все неволь-но посмотрели на его ружье, а Александр Павлович из вежливости даже почмокал губами и, отойдя, оглянулся на других, как бы давая и им возможность осмотреть ружье.
- Что же особенного? Обыкновенная двустволка, да еще шомпольная, сказал Федюков, протягивая к ружью руку.
- То и особенное, - сказал Авенир, не давая ружья в руки Федюкову, - то и особенное, что обыкновенное, да еще шомпольное, и потому все ваши американские перестреляет. Я этой механики с фокусами да с патрончиками не признаю.
- Заряжать скорее, - заметил Валентин.
- Нам спешить некуда, - сказал Авенир. - Нет, я люблю простоту. Насыпал пороху, - забил! Насыпал дроби, - забил! Зато уж забил так, как вы в своих патрончиках не забьете.
Александр Павлович, как любезный хозяин, для удовольствия гостей считавший своею обязанностью соглашаться во всем, что говорят, только слушал, помаргивая и переводя взгляд с одного на другого. И, когда Федюков сказал, что не хвались, идучи на медведя, а хвались, идя с медведем, что наши американские себя на охоте покажут, - Александр Павлович еще более оживленно улыбнулся, оглянувшись на него, и даже весело подмигнул, накрутив на палец левый ус. Потом вдруг спохватился и взглянул испуганно на стенные часы.
Часы показывали ровно семь.
- Пора, пора, - сказал Александр Павлович.
Охотники стали надевать свои сумки с болтающимися веревочными сетками, перекидывая через головы на спину ружья. И, стукаясь о притолоки стволами, пошли выходить, пригинаясь, в низкую дверь.
Петруша хмуро и молча шел сзади всех. Он, по-видимому, тоже неодобрительно относился к заграничным ружьям и угрюмо попросил Валентина показать ему, как эта чертовка заряжа-ется.
Когда все выходили на дворик, у крыльца стоял мужичок в войлочном цилиндре, с редкой бородкой, на вид худощавый, но жилистый. В одной руке у него было подобие ружья - огром-ный железный ствол, прихваченный полосками жести к ложу, в другой руке - лапти.
- А, Леонидыч пришел, - сказал ласково Александр Павлович.
- Пришел, батюшка, - сказал тот, снимая свой войлочный цилиндр и встряхивая мешаю-щими смотреть волосами, - на уток или на тетерок? - спросил он, держа лапти наготове.
- На уток, Леонидыч.
- Ну, тогда пущай лапотки тут у вас побудут, - сказал он, аккуратно уложив лапти на крыльцо в уголок под лавкой.
Все невольно заинтересовались ружьем Леонидыча. Ствол выходил за пределы всяких калибров. Это было что-то среднее между ружьем и орудием. Порох Леонидыч сыпал всегда на глаз, и плечо у него всегда бывало сплошь синее. Но он и не доверял тем ружьям, которые стреляли без отдачи и от которых не было синяков.
Отправив телегу с провизией в условленное место, они, еще раз осмотрев, все ли все захва-тили, пошли в своих охотничьих куртках и высоких сапогах, с ружьями за спиной, с болтающи-мися сумками, по рубежу, который скоро стал спускаться постепенно к лощине. И скоро пока-зались внизу заросшие травой и кустами болота.
Авенир при виде кустов стал проявлять нетерпеливость. Он то осматривал ружье, которое уже снял, то ощупывал у пояса сумочку с зарядами.
Франт, натянув цепочку, распластавшись на всех четырех ногах и вытянув шею, тянул за собой Александра Павловича.
Петруша хмуро поглядывал вперед, не обнаруживая никакого оживления.
Сзади всех поспевал Леонидыч на своих разутых тонких ногах, со штанами, завязанными внизу веревочками.
- Только уж, пожалуйста, не горячитесь, - сказал Федюков, несколько времени недобро-желательно смотревший на Авенира, - с вами не дай бог ходить, лупит всегда, не глядя. Прош-лый раз чуть меня не ухлопал из этого своего шомпольного урода.
- А вы не подвертывайтесь, - отвечал Авенир, - это вам не Невский проспект.
- Здравствуйте... к вам никто и не думал подвертываться, вы сами всегда выскакиваете, откуда вас и не ждешь.
Авенир не слушал и загоревшимися глазами пробегал по болоту, как бы боясь, чтобы дичь не слетела откуда-нибудь прежде, чем они подойдут.
Шагах в пятидесяти от болота все остановились, сняли ружья, осмотрели курки, а Леони-дыч присел на одно колено и натянул всей силой руки огромный курок, вынул из-под него войлок и, достав из пузырька пистон, положил его на капсюль.
Все, невольно раздавшись в обе стороны, чтобы не стоять против ствола, с некоторой тревогой следили за этой операцией. Потом, потолковав, кому куда направиться и где стать, начали расходиться.
Франта спустили с цепочки, и он ринулся вперед, разбрызгивая выжимавшуюся из-под ног болотистую воду. И только хлопали, поднимаясь и опускаясь, его уши.
Авенир, шедший сначала шагом, не вытерпел и со снятым ружьем бросился тоже бежать в сторону от Франта, оглядываясь на него, как бы желая поспеть наперерез дичи, если он ее спуг-нет.
- Ну, вот возьмите его, черта! - крикнул Федюков и, остановившись, с досадой хлопнул себя по карману. - И вот так каждый раз!
Едва шляпа Авенира с поднятыми выше головы стволами ружья скрылась за кустами, как сейчас же раздались выстрелы. Хмурый и сонный Петруша вдруг тоже не выдержал и ринулся к болоту. Из кустов показалась растерянная фигура Авенира, он, махая в бешеном нетерпении руками, кричал:
- Идите же скорее! Что вы как старые бабы! Полно болото уток! - И опять забухали выстрелы, и кусты заволоклись дымом.
- Все распугает! - сказал, плюнув, Федюков и тоже побежал, а за ним остальные. И все чувствовали, что, благодаря неумеренной воспламеняемости Авенира, пропала солидность и серьезность охоты: как мальчишки, бегут бегом к болоту. А иначе было нельзя, потому что Авенир разгонит всю дичь, и ничего не останется.
Собака сразу напала на два выводка, и молодые утки, еще плохо летавшие, перепархивали по воде, прятались под листья, под кусты. А над болотом стоял грохот выстрелов, и то и дело кричал Авенир, который, казалось, был вне себя. Даже Федюков сбросил с себя свою обычную раздраженность и оказался уже без штанов, чтобы удобнее было лазать в воду. Он бросался каждый раз в ту сторону, откуда слышались наиболее частые выстрелы, и палил, не глядя, по кустам, так что один раз чуть не угодил в Авенира.
Петруша, увидев большое количество уток, вдруг озверел. Он бросил заграничное ружье и, попросив у Леонидыча его пушку, стал бухать из нее, сотрясая всю окрестность.
После каждого выстрела, держа шомпол в зубах, - что придавало ему особенно зверский вид, - засыпал целую горсть пороха и с остервенением, молча, пускал огромный заряд, разби-вая вдребезги утенка, если он подвертывался ему на близком расстоянии.
Валентин не принимал участия в охоте. Он, стоя на возвышенном месте, только следил за боем, оглядываясь туда, где особенно часто бухали выстрелы.
- Петруша хорошо стреляет, - сказал он пробегавшему мимо него Авениру, но тот уже потерял способность слышать и понимать.
- Вот она, матушка, шомпольная-то! - кричал он после каждого удачного выстрела, похлопывая по стволам ружья.
Леонидыч, уже весь мокрый, в облипших полосатых холстинных штанах, то и дело лазал в болоте и, балансируя руками, доставал подстреленных уток.
У Федюкова от торопливости застряли в затворе патроны, и он плевал, проклинал кого-то и не мог вытащить, что Авениру доставляло неизъяснимое удовольствие.
- У нас ничего не застрянет! - кричал он, заряжая и хлопая по кустам из своей двуствол-ки. - А то навертели туда всяких машинок, да сами же в них и путаются. Так-то лучше, по крайней мере, людей не перестреляете.
Но если на время миновала опасность быть подстреленным Федюковым благодаря его заде-ржке с ружьем, то теперь она еще больше возросла благодаря тому, что Петруша остервенился, как сказал про него Леонидыч. Это его новое состояние выражалось в том, что он зверски, ни на кого не глядя, палил из своей пушки, грозя ежеминутно каждому снести голову.
Александр Павлович все время только тревожно покрикивал на Франта, который шаркал по водяному лопушнику, выпрыгивая иногда из него на голос хозяина. И только взмахивались уши, и на секунду мелькала из травы его удивленная фигура с поднятыми передними лапами и с выражением вопроса на окрик хозяина.
Потом перешли на другое болото. И опять Авенир не выдержал, и, как только раздался лай Франта, он бросился туда бегом и начал палить. И опять пришлось бежать туда рысью. А сзади всех поспевал Федюков без штанов, со снятым ружьем в руке, благодаря чему они были похожи не на охотников, а на каких-то бандитов, которые гоняются за своими жертвами с целью не выпустить ни одной из своих рук.
Два мужика, пахавшие на бугре, раза два останавливали своих лошаденок и поглядывали на болото, потом, молча переглянувшись, принимались опять пахать.
Все болото, поросшее круглыми плавучими листами и окруженное кудрявым ивняком, было затянуто дымом, из которого то здесь, то там неожиданно вырывался огненный язык и громыхала Петрушина пушка.
Даже Леонидыч, сам не одобрявший легких зарядов, после одного оглушившего его выстре-ла покрутил головой и сказал:
- Уж вы дюже здорово, как бы не треснуло ружьишко-то.
Петруша только молча посмотрел на ружье, держа шомпол за середину в зубах, и ничего не сказал.
Когда стали подсчитывать уток, то оказалось, что больше всех убил Александр Павлович, потом Петруша, потом Авенир. Но у Петруши были не утки, а клочья из перьев и кровавого мяса. Леонидыч, сидя на корточках и дрожа мелкой дрожью, с сомнением переворачивая их на траве, только сказал:
- Брало очень здорово.
- Ничего, - сказал Петруша, начавший остывать, - зато ни одна не ушла.
- Что ж, выходит, и кожи драть нельзя? - спросил голос из задних рядов.
- ...Это твое дело, - не сразу сказал лавочник, - а только держи отдельно, вот и все.
- ...В стойле... - подсказал насмешливый голос.
- Сема, у тебя стойло есть? - спрашивал Сенька Сему-дурачка, хлопнув его по плечу.
- Какая стойла? - спросил Сема.
Все засмеялись.
Только Иван Никитич стоял хмурый и раздосадованный. Его мучила мысль, что если будут выдавать пособия, все получат, а он нет, потому что, должно быть, сам черт в нужный момент помутил рассудок.
Поговорив, все стали расходиться. Сзади всех шел веселый мужичок и, покачивая головой, говорил:
- Муха, говорит, на тебя сядет, и - конец. Ах, пропасти на тебя нет!
XLI
На Дмитрия Ильича Воейкова все неприятнее и неприятнее действовали слухи и разговоры о надвигающейся войне. Как он ни зарывался в свою внутреннюю жизнь, все-таки в его жизнь точно врывался посторонний мотив и делал скучной и неприятной собственную мелодию.
Но он решил в корне убить в себе потребность отзываться на внешние события.
Если же Митенька нечаянно встречался с знакомыми и его вызывали на разговор, то он держался так, как будто этот разговор о событиях он предоставлял другим, кому, кроме этого, не о чем думать и говорить.
Он с высоты своего нового сознания ясно видел внутреннюю пустоту всех, кто слишком серьезно отдавался этим вопросам.
Если бы даже война задела Россию, все равно это его не могло касаться и осталось бы для него таким же внешним.
В самом деле: чем могла его задеть война?
Он не Авенир, который мог беспокоиться, что русский народ будет стерт с лица земли и не успеет осуществить свою великую миссию избранного народа, потому что он, Дмитрий Ильич, давно стряхнул с себя узкие рамки национальности, и ему было безразлично, какой народ будет около него: русские, поляки, евреи или китайцы.
Он не Щербаков, который может бояться за устои, царя и православную веру. Слава богу, этого царя он уже давно ненавидел всеми силами души и пальцем бы не шевельнул, чтобы сде-лать что-нибудь для него, - наоборот, сделал бы все, чтобы его спихнуть; не теперь, конеч-но, - когда эти вопросы, как внешние, перестали иметь для него значение, - а раньше...
Про веру православную и говорить нечего. У него к ней была только одна ненависть и презрение, как к предмету, о котором он, при своем развитом сознании, не мог даже серьезно говорить.
Что касается отечества, то отечества у него не было, потому что он теоретически давно уже сломал все рубежи между отдельными государствами, как варварский предрассудок.
Он, наконец, и не Житников, который боялся бы, что у него неприятель отнимет землю, потому что земля и так задавила его.
Он даже и не Федюков, который хотя тоже немало разрушил, но, по пустоте своей неустро-енной души, как единственного выхода ждет какой-нибудь катастрофы.
Хотя, впрочем, и у самого Дмитрия Ильича в глубине души копошилась неясная пока жажда катастрофы из жуткого, смутного и тайного желания посмотреть, как все полетит кверху тормашками. Как это бывает, когда ломают большой дом, и каждый с замиранием сердца ждет, как он рухнет.
Так что не было решительно ничего, что могло бы заставить его беспокоиться, волноваться или просто реагировать на современные события. Наоборот, он чувствовал внутреннее удовлет-ворение, когда на вопрос какого-нибудь волнующегося господина о том, в каком положении находятся дела на Востоке и не угрожают ли они безопасности России, - отвечал, что он ничего не знает о событиях и знать не хочет, так как это ему совершенно неинтересно.
Если бы даже случилось самое худшее из всего того, что говорилось, то все равно для Дми-трия Ильича никакой потери не было бы; даже наоборот: если бы Россия подверглась нашест-вию вражеских сил, то в этой встряске, вероятно, только как следует затрещали бы устои и всякие святыни национальные. А этого можно было только желать, но не бояться.
В сущности, если бы он теперь мог интересоваться внешним, как прежде, то он мог бы только радоваться войне, разгрому и уничтожению именно в надежде на то, что вместе с общим рухнули бы и устои, а на их место пришло бы что-нибудь лучшее.
И в этом он, без всякой ложной скромности, мог бы видеть долю своей собственной заслу-ги. Так как сколько он себя помнил в период настроения общественности, все его силы были направлены к разрушению всего того, на чем держится так называемое национальное могущест-во и пресловутые устои. Он мог бы с гордостью присутствовать при моменте разрушения этих устоев и вообще всего. Это разрушение было когда-то его верой и надеждой.
И когда теперь ему приходила мысль, что вдруг, правда, случится война, которая захватит всю Европу, процесс разрушения коснется тогда не одной России, а, может быть, всего мира, и, может быть, теперь уже нужно заботиться о новом вине для новых мехов.
Но сейчас же Дмитрию Ильичу приходили двух родов соображения. Во-первых, то, что он теперь живет совершенно другим миром, в котором ценно только то, что касается его внутрен-ней жизни, и не имеет никакой цены то, что касается внешней. Так что это не может теперь иметь к нему никакого отношения.
А во-вторых, он, собственно, сделал свое дело подготовки разрушения; теперь идол сам упадет при первом дуновении ветра. А постройкой нового могут заняться другие, которым позволит это соответствующая ступень их сознания.
Так что в конце концов он мог считать себя совершенно свободным от всяких обязательств по отношению к назревающим или собирающимся назреть событиям.
И поэтому он был тверд, не поддавался никаким голосам и призывам внешней жизни.
Но все-таки, чем больше разрастался в обществе интерес к назревающим событиям, тем труднее было держаться и отгораживаться от общей жизни, где были и грядущие, быть может, великие перемены и женская любовь, и радость жизни, и Валентин со своей свободной и непо-нятной душой...
Он сам себе напоминал крепость, которую осаждают со всех сторон, и нужна вся сила отрешения и сосредоточения на своем внутреннем мире, чтобы держаться и не чувствовать тягости возрастающего одиночества среди бьющихся кругом волн жизни.
XLII
А между тем свободная и непонятная душа Валентина, вернувшись в круг приятелей и в привычную для последнего лета обстановку, всех поставила на ноги.
Друзья, встретив его по возвращении, думали, что теперь он уже надолго останется с ними. Но Валентин сказал, что у него есть предчувствие, что он скоро, может быть раньше, чем все ожидают, исчезнет опять.
Так как время исчезновения его было неизвестно даже самому Валентину, то пили с ним чуть ли не каждый день, чтобы не оставить без проводов своего лучшего друга на случай его внезапного отъезда.
И когда после вспоминали об этом месяце, в особенности когда пришло то, чего не ждали, о чем никогда не думали, то все говорили, что еще никогда не было такого бесшабашного лета. И не знали, сожалеть об этом или, вспоминая, радоваться, что не прозевали последнего своего года и провели его по-настоящему.
И правда, благодаря Валентину все точно махнули на все рукой. Никто почти ничего не делал, а ездили, пили, спорили, наслаждались безграничностью русских просторов и ни о чем не думали.
Валентин по обыкновению сумел внушить всем, что все пройдет: подстерегающая всех могила подведет конечный итог всем нашим делам и огорчениям; поэтому уж лучше провести отпущенные нам сроки со всей широтой русской души.
А если для кого придут дни великой тоски и скорби, по крайней мере, ему будет о чем вспо-мнить. И действительно, все так проводили отпущенные им сроки, в особенности под конец, что Владимиру дома было торжественно заявлено перед иконой о лишении его отцовского благосло-вения, если он не опомнится.
Федюков уже боялся показываться к себе в усадьбу и скитался в промежутках по окрест-ным имениям, ожидая случая, который благополучно втолкнет его под гостеприимный домаш-ний кров и освободит от сверхъестественной затягивающей компании Валентина и его друзей. Но случай не освобождал и не вталкивал. И потому он остальное время проводил у баронессы Нины, которая была с ним грустно-нежна, как мать с неудачным, несчастливым ребенком, в несчастии которого она чувствует и долю своей вины.
Обычно никто из этой теплой компании ничего не помнил - где они ездили, где бывали. Только смутно проносились перед ними солнечные закаты, восходы, лесные опушки да ночной костер на берегу реки. И Валентин уже не знал, перед кем ему извиняться, кого из соседей он побеспокоил поздно ночью или рано поутру.
Возили иногда куда-нибудь с собой дам - Ольгу Петровну, баронессу Нину, Елену и Кэт, которая, несмотря на свою молодость, особенно понравилась Валентину.
И, когда Валентин много выпивал, он иногда говорил, держа стакан в руке:
- Хороша еще жизнь на земле! А если она раздвинет рамки шире, это будет еще лучше... Друзья мои! не дано человеку жить вечность, но чувствовать ее дано. И, когда человек чувствует вечность, тогда все хорошо, он возвращается к тому, откуда пришел.
Если во время пирушки кто-нибудь из женщин замечал, что пора ехать, ночь подходит, Валентин говорил:
- Куда ехать и зачем ехать?.. Если кончился день и приходит ночь, встретим ее с полными стаканами. Нужно спешить только тогда, когда плохо, и не нужно спешить, когда хорошо. Впро-чем, плохого вообще нет, - добавлял он.
Что же касается вечности, то Владимир, кажется, на свой вкус почувствовал ее, так как окончательно махнул рукой на родительское благословение и всех своих коров; таскал из города кульки, наскоро разыскивал местечки на природе и метался с бутылками, шашлыком, так как отдавался этому со всей страстью.
Иногда после пятнадцатой рюмки, размахнув рукой и стоя над ковром со стаканом в руке, он кричал:
- Распахнулась душа! Эх, необъятная моя! Спасибо тебе, Валентин! Душу, брат, почувст-вовал и полюбил всех, черт вас возьми.
- Коров-то забыл своих? - говорил Валентин.
- Забыл, брат.
- И не жалеешь?
- Что их жалеть, когда для меня теперь все... изъясняться я не умею, но ты душу мою, Валентин, понимаешь? Понимаешь, что я все могу сделать?
- Как же не понимать, - спокойно отвечал Валентин. - Как о коровах перестал думать, так человеком стал.
- Вот именно, Валентин, человеком!
Баронесса Нина сначала испуганно оглядывалась, когда ей приходилось быть в обществе Валентина. Но потом присмотрелась к нему и успокоилась. И когда Валентин что-нибудь гово-рил и рассеянно клал ей руку на плечо, она взглядывала на него с серьезной доверчивостью ребенка и смотрела на лица других, как бы по их отражениям воспринимая то, что говорил Валентин.
Иногда всей ватагой заезжали куда-нибудь в знакомую усадьбу; на большой террасе, выхо-дящей в сад, накрывался стол, и до самого рассвета светились огни сквозь густую зелень дикого винограда.
- Последние дни я здесь, последние, друзья! - говорил Валентин, допив до лирического тона. - А там я исчезну для вас, быть может, навсегда, вы же все останетесь здесь...
- У догорающих очагов, Валентин, - прерывал, вскочив, Авенир.
- У догорающих... - повторял Валентин, - а я дальше, дальше... в бесконечность.
- Ты - человек будущего, Валентин! - возбужденно восклицал Федюков.
- Истинный человек будущего, - говорил Валентин, не взглянув на Федюкова.
И когда кто-нибудь из более трезвых людей спрашивал у членов этой компании, чего это ради они все перебесились так, то каждый спокойно говорил:
- Провожаем Валентина.
- Все еще на Урал?
- Неизвестно. Теперь, вероятно, дальше.
- Может быть, в последний раз нынче пьем, а завтра не увидим его больше. Эх! вот за кого в огонь и в воду. Да что вы понимаете! - кричал вдруг Владимир обиженно, если он был в соот-ветствующем состоянии. - Не понимаете вы этого человека, и никто его никогда не поймет, и черт с вами!
Если женщины мало пили, Валентин говорил:
- Может быть, последний день вы со мной. Я исчезну, и тогда вы опять вернетесь к лямке своей повседневной жизни. А сейчас вы должны жить вместе со мной одной этой жизнью. - Причем он по своему обыкновению широко поводил рукой, захватывая этим движением спав-шую в ночном покое землю и далекое звездное небо.
XLIII
Когда подошел день рождения Александра Павловича, то все нагрянули к нему.
Дам решили не брать, так как Авенир с Федюковым теряли на охоте всякий рассудок и могли всех поставить в неловкое положение. Хотя Валентин и говорил, что ничего, пусть привы-кают, потому что в будущем, может быть, и не к тому придется привыкнуть.
Александр Павлович накануне с самого утра переливал бутылки у окна, смотрел их на свет, прищурив один глаз, потом наливал рюмочку, чтобы попробовать, и, сморщившись, щелкал пальцем и говорил сам себе:
- В самый раз.
Вся его маленькая подвижная фигурка с большими висячими усами, которые он при обду-мывании чего-нибудь машинально завивал на палец, дышала энергией и удовольствием люби-теля, готовившегося не ударить лицом в грязь.
В маленькой комнате рядом с передней, где стояла стеклянная горка с посудой и медный умывальник с тазом за дверью, помещался главный склад настоек. Сюда все сносилось и ставилось на стол, покрытый клеенкой.
В погребе, на земляном полу, стояли вынесенные пока сюда блюда с заливным поросенком. Соты свежевырезанного меда тоже спрятались здесь в деревянной миске, чтобы не растеклись раньше времени.
А в каменном углублении темнели бутылки и бутыли с крепким игристым медом, который, по словам хозяина, валил человека с ног после одной бутылки.
Приготовив все это, он вечером занялся и самой сутью дела: сборами на охоту. В зальце на круглом столе были насыпаны аккуратными кучками порох, дробь и патроны. Картонные, с медными донышками ружейные гильзы насыпались порохом, забивались картонными пыжами и ставились в ряд по столу.
Стволы ружья промывались теплой водой и смазывались тончайшим маслом. И Александр Павлович, сбросив свою венгерку, с засученными рукавами рубашки стоял против окна среди разбросанных по полу тряпок, щеток и прочих принадлежностей; подняв отнятые от ложа ство-лы, смотрел в дырочки их на свет, проверяя чистоту стенок. Потом, сказавши - "ладно", повер-нулся на каблуке, ища глазами ложе, приладил к нему стволы и, хлопнув по ружью ладонью в знак своего удовольствия и окончания дела, аккуратно поставил его в угол около печки.
Его охотничья собака, Франт, с волнистой шерстью в мелких крапинках, уже с самого утра нетерпеливо повизгивая, беспокойно ходила за хозяином по пятам и клала морду на колени.
Все дело было в том, какая завтра будет погода, И лишь бы удалось пораньше, не запоздав, выехать на охоту. Потому что если день будет жаркий, то лучше всего выехать в утренней прохладе.
Но случилось все так хорошо, как только охотник мог желать: утро было серенькое, теплое, слегка туманное. И в то же время было непохоже на то, чтобы можно было ожидать дождя.
Было не больше шести часов, когда вдали завиднелись среди полей гречихи экипажи.
Гости, разминая ноги, вылезли из экипажей, лошадей отвели в плетневый сарай с соломен-ной крышей и расчищенным током перед ним. Александр Павлович кинулся было сказать, чтобы подавали самовар.
- Нет, благодарим покорно, - закричали все в один голос, - а то выйдет не хуже прош-лого раза.
- И прошлый раз неплохо вышло, - сказал хозяин.
- Нет, уж лучше прямо на болото, а там видно будет.
Стали собираться.
Федюков был в английском охотничьем костюме с отложными воротничками и карманами. Ружье у него было новейшей американской системы без курков.
Авенир, уже начавший приходить в возбуждение, несколько раз с недоброжелательством взглядывал на его костюм с отложными воротничками и заграничное ружье.
- Вот ружье, - сказал Авенир, поднимая свою двустволку с таким видом, что все неволь-но посмотрели на его ружье, а Александр Павлович из вежливости даже почмокал губами и, отойдя, оглянулся на других, как бы давая и им возможность осмотреть ружье.
- Что же особенного? Обыкновенная двустволка, да еще шомпольная, сказал Федюков, протягивая к ружью руку.
- То и особенное, - сказал Авенир, не давая ружья в руки Федюкову, - то и особенное, что обыкновенное, да еще шомпольное, и потому все ваши американские перестреляет. Я этой механики с фокусами да с патрончиками не признаю.
- Заряжать скорее, - заметил Валентин.
- Нам спешить некуда, - сказал Авенир. - Нет, я люблю простоту. Насыпал пороху, - забил! Насыпал дроби, - забил! Зато уж забил так, как вы в своих патрончиках не забьете.
Александр Павлович, как любезный хозяин, для удовольствия гостей считавший своею обязанностью соглашаться во всем, что говорят, только слушал, помаргивая и переводя взгляд с одного на другого. И, когда Федюков сказал, что не хвались, идучи на медведя, а хвались, идя с медведем, что наши американские себя на охоте покажут, - Александр Павлович еще более оживленно улыбнулся, оглянувшись на него, и даже весело подмигнул, накрутив на палец левый ус. Потом вдруг спохватился и взглянул испуганно на стенные часы.
Часы показывали ровно семь.
- Пора, пора, - сказал Александр Павлович.
Охотники стали надевать свои сумки с болтающимися веревочными сетками, перекидывая через головы на спину ружья. И, стукаясь о притолоки стволами, пошли выходить, пригинаясь, в низкую дверь.
Петруша хмуро и молча шел сзади всех. Он, по-видимому, тоже неодобрительно относился к заграничным ружьям и угрюмо попросил Валентина показать ему, как эта чертовка заряжа-ется.
Когда все выходили на дворик, у крыльца стоял мужичок в войлочном цилиндре, с редкой бородкой, на вид худощавый, но жилистый. В одной руке у него было подобие ружья - огром-ный железный ствол, прихваченный полосками жести к ложу, в другой руке - лапти.
- А, Леонидыч пришел, - сказал ласково Александр Павлович.
- Пришел, батюшка, - сказал тот, снимая свой войлочный цилиндр и встряхивая мешаю-щими смотреть волосами, - на уток или на тетерок? - спросил он, держа лапти наготове.
- На уток, Леонидыч.
- Ну, тогда пущай лапотки тут у вас побудут, - сказал он, аккуратно уложив лапти на крыльцо в уголок под лавкой.
Все невольно заинтересовались ружьем Леонидыча. Ствол выходил за пределы всяких калибров. Это было что-то среднее между ружьем и орудием. Порох Леонидыч сыпал всегда на глаз, и плечо у него всегда бывало сплошь синее. Но он и не доверял тем ружьям, которые стреляли без отдачи и от которых не было синяков.
Отправив телегу с провизией в условленное место, они, еще раз осмотрев, все ли все захва-тили, пошли в своих охотничьих куртках и высоких сапогах, с ружьями за спиной, с болтающи-мися сумками, по рубежу, который скоро стал спускаться постепенно к лощине. И скоро пока-зались внизу заросшие травой и кустами болота.
Авенир при виде кустов стал проявлять нетерпеливость. Он то осматривал ружье, которое уже снял, то ощупывал у пояса сумочку с зарядами.
Франт, натянув цепочку, распластавшись на всех четырех ногах и вытянув шею, тянул за собой Александра Павловича.
Петруша хмуро поглядывал вперед, не обнаруживая никакого оживления.
Сзади всех поспевал Леонидыч на своих разутых тонких ногах, со штанами, завязанными внизу веревочками.
- Только уж, пожалуйста, не горячитесь, - сказал Федюков, несколько времени недобро-желательно смотревший на Авенира, - с вами не дай бог ходить, лупит всегда, не глядя. Прош-лый раз чуть меня не ухлопал из этого своего шомпольного урода.
- А вы не подвертывайтесь, - отвечал Авенир, - это вам не Невский проспект.
- Здравствуйте... к вам никто и не думал подвертываться, вы сами всегда выскакиваете, откуда вас и не ждешь.
Авенир не слушал и загоревшимися глазами пробегал по болоту, как бы боясь, чтобы дичь не слетела откуда-нибудь прежде, чем они подойдут.
Шагах в пятидесяти от болота все остановились, сняли ружья, осмотрели курки, а Леони-дыч присел на одно колено и натянул всей силой руки огромный курок, вынул из-под него войлок и, достав из пузырька пистон, положил его на капсюль.
Все, невольно раздавшись в обе стороны, чтобы не стоять против ствола, с некоторой тревогой следили за этой операцией. Потом, потолковав, кому куда направиться и где стать, начали расходиться.
Франта спустили с цепочки, и он ринулся вперед, разбрызгивая выжимавшуюся из-под ног болотистую воду. И только хлопали, поднимаясь и опускаясь, его уши.
Авенир, шедший сначала шагом, не вытерпел и со снятым ружьем бросился тоже бежать в сторону от Франта, оглядываясь на него, как бы желая поспеть наперерез дичи, если он ее спуг-нет.
- Ну, вот возьмите его, черта! - крикнул Федюков и, остановившись, с досадой хлопнул себя по карману. - И вот так каждый раз!
Едва шляпа Авенира с поднятыми выше головы стволами ружья скрылась за кустами, как сейчас же раздались выстрелы. Хмурый и сонный Петруша вдруг тоже не выдержал и ринулся к болоту. Из кустов показалась растерянная фигура Авенира, он, махая в бешеном нетерпении руками, кричал:
- Идите же скорее! Что вы как старые бабы! Полно болото уток! - И опять забухали выстрелы, и кусты заволоклись дымом.
- Все распугает! - сказал, плюнув, Федюков и тоже побежал, а за ним остальные. И все чувствовали, что, благодаря неумеренной воспламеняемости Авенира, пропала солидность и серьезность охоты: как мальчишки, бегут бегом к болоту. А иначе было нельзя, потому что Авенир разгонит всю дичь, и ничего не останется.
Собака сразу напала на два выводка, и молодые утки, еще плохо летавшие, перепархивали по воде, прятались под листья, под кусты. А над болотом стоял грохот выстрелов, и то и дело кричал Авенир, который, казалось, был вне себя. Даже Федюков сбросил с себя свою обычную раздраженность и оказался уже без штанов, чтобы удобнее было лазать в воду. Он бросался каждый раз в ту сторону, откуда слышались наиболее частые выстрелы, и палил, не глядя, по кустам, так что один раз чуть не угодил в Авенира.
Петруша, увидев большое количество уток, вдруг озверел. Он бросил заграничное ружье и, попросив у Леонидыча его пушку, стал бухать из нее, сотрясая всю окрестность.
После каждого выстрела, держа шомпол в зубах, - что придавало ему особенно зверский вид, - засыпал целую горсть пороха и с остервенением, молча, пускал огромный заряд, разби-вая вдребезги утенка, если он подвертывался ему на близком расстоянии.
Валентин не принимал участия в охоте. Он, стоя на возвышенном месте, только следил за боем, оглядываясь туда, где особенно часто бухали выстрелы.
- Петруша хорошо стреляет, - сказал он пробегавшему мимо него Авениру, но тот уже потерял способность слышать и понимать.
- Вот она, матушка, шомпольная-то! - кричал он после каждого удачного выстрела, похлопывая по стволам ружья.
Леонидыч, уже весь мокрый, в облипших полосатых холстинных штанах, то и дело лазал в болоте и, балансируя руками, доставал подстреленных уток.
У Федюкова от торопливости застряли в затворе патроны, и он плевал, проклинал кого-то и не мог вытащить, что Авениру доставляло неизъяснимое удовольствие.
- У нас ничего не застрянет! - кричал он, заряжая и хлопая по кустам из своей двуствол-ки. - А то навертели туда всяких машинок, да сами же в них и путаются. Так-то лучше, по крайней мере, людей не перестреляете.
Но если на время миновала опасность быть подстреленным Федюковым благодаря его заде-ржке с ружьем, то теперь она еще больше возросла благодаря тому, что Петруша остервенился, как сказал про него Леонидыч. Это его новое состояние выражалось в том, что он зверски, ни на кого не глядя, палил из своей пушки, грозя ежеминутно каждому снести голову.
Александр Павлович все время только тревожно покрикивал на Франта, который шаркал по водяному лопушнику, выпрыгивая иногда из него на голос хозяина. И только взмахивались уши, и на секунду мелькала из травы его удивленная фигура с поднятыми передними лапами и с выражением вопроса на окрик хозяина.
Потом перешли на другое болото. И опять Авенир не выдержал, и, как только раздался лай Франта, он бросился туда бегом и начал палить. И опять пришлось бежать туда рысью. А сзади всех поспевал Федюков без штанов, со снятым ружьем в руке, благодаря чему они были похожи не на охотников, а на каких-то бандитов, которые гоняются за своими жертвами с целью не выпустить ни одной из своих рук.
Два мужика, пахавшие на бугре, раза два останавливали своих лошаденок и поглядывали на болото, потом, молча переглянувшись, принимались опять пахать.
Все болото, поросшее круглыми плавучими листами и окруженное кудрявым ивняком, было затянуто дымом, из которого то здесь, то там неожиданно вырывался огненный язык и громыхала Петрушина пушка.
Даже Леонидыч, сам не одобрявший легких зарядов, после одного оглушившего его выстре-ла покрутил головой и сказал:
- Уж вы дюже здорово, как бы не треснуло ружьишко-то.
Петруша только молча посмотрел на ружье, держа шомпол за середину в зубах, и ничего не сказал.
Когда стали подсчитывать уток, то оказалось, что больше всех убил Александр Павлович, потом Петруша, потом Авенир. Но у Петруши были не утки, а клочья из перьев и кровавого мяса. Леонидыч, сидя на корточках и дрожа мелкой дрожью, с сомнением переворачивая их на траве, только сказал:
- Брало очень здорово.
- Ничего, - сказал Петруша, начавший остывать, - зато ни одна не ушла.