Снежок слегка похрустывал, и это было как подарок пашей вялой зимы. Легкая пороша клубилась и вспыхивала в солнечных лучах. Пахло чем-то непривычно свежим. Пожалуй, надо целый день провести в лаборатории, чтобы так остро почувствовать лесной аромат.
   Мы оба любили идти на лыжах размашистым шагом, молчать, не ждать друг друга, неожиданно догонять, изредка мычать от удовольствия: «Денек на славу!» Или: «А здорово, правда?» Мы взобрались на невысокий длинный склон горы с извилистыми сверкающими сизой сталью лыжнями, расходившимися в разные стороны, как рельсы от узловой станции. Мы уже собирались помчаться вниз, как услышали знакомые голоса. Это были ребята из нашей лаборатории. Я быстро взглянул на часы: четверть шестого.
   Значит, они воспользовались нашим отсутствием и ушли из лаборатории по меньшей мере за сорок минут до конца рабочего дня, Я потянул Юру за рукав, и мы, спрятавшись в зарослях, увидели «дезертиров»: шустрого остроносого Виктора, обладавшего цепкой памятью, в том числе и на бесчисленные анекдоты; смазливого, похожего на портрет в журнале мод, Николая, которого в глаза все называли Нилом, а за глаза — Ноликом. Я не удивился, что ушли эти двое. Но с ними был и лобастый нелюдим Петя Авдюхов. И теперь он отнюдь не был молчаливым. А в центре этой троицы, усердно опекаемая нашими кавалерами, легко скользила на лыжах раскрасневшаяся новенькая.
   Она едва касалась палками снега и сразу резко набирала скорость.
   Как только я увидел ее, понял: это она сманила из лаборатории ребят. Витю и Нолика ей не пришлось упрашивать, но Петр… Я вспомнил все: жалобный звон стекла, разбитые «люсьены», чересчур быструю и неслышную походку.
   Холодная ярость закипала во мне. Ну погоди же!
   Я оттолкнулся палками, стрелой промчался по склону, тормознул левой лыжей, круто повернул, взбивая снежную пыль, и оказался перед ними.
   С лица Нолика еще сбегало игривое выражение. Петр еще растягивал рот в улыбке, сразу ставшей жалкой, а Витя, опомнившийся первым, уже забормотал:
   — Мы закончили работу и решили показать ей город- она недавно приехала из Баку. Знаете, в Баку, оказывается…
   Он долго молол вздор, пытаясь заинтересовать меня.
   Я молчал. Почувствовал на шее теплое дыхание. Это подъехал Юра и теперь стоял за моей спиной, как статуя.
   Нолик проговорил гнусаво:
   — А вы здорово катаетесь на лыжах. Ей-богу!
   Больше ничего он придумать не мог.
   Брови Петра, казалось, сейчас наползут одна на другую. И только новенькая посмотрела на меня широко расставленными ясными глазами, посмотрела так, словно ничего не случилось, и проговорила кокетливым голосом, играя маленькую девочку:
   — Я одна виновата, я их подбила.
   Она пыталась навязать мне решение. Как будто если она пожелала прокатиться в их компании, то само собой разумеется, что они не посмели ей отказать.
   Она, кажется, не сомневалась и в том, что я признаю зто.
   И тогда я молча развернул лыжи, а за мной и Юра и быстро поехал дальше, вниз по склону, оставляя их в неведении насчет завтра, со злой радостью предвкушая, что они передумают, пока завтра наступит.
   Я признался себе, что не поступил бы так жестоко с ребятами, если бы не она…
* * *
   На другой день с утра меня вызвал директор.
   — Только не нужно поздравлять, — предупредил он, морщась. — Мне все-таки придется перейти в министерство. Кстати, я вас тоже не поздравляю. Вам придется запять мое место.
   Я подумал о начатой работе, потом о разных собраниях, заседаниях, сессиях, о том, что к директору приходят руководители лабораторий, старшие и младшие научные сотрудники, представители других ведомств, учреждений; что его вызывает начальство и все что-то просят, требуют, приказывают; что ему самому нужно приказывать и притворяться, будто он точно знает, как следует поступить в том или ином случае, пока он не привыкнет к мысли, что и на самом деле знает это; вспомнил о том каменном грузе, который называется ответственностью. Мне стало невесело.
   Зато Юра обрадовался.
   — Теперь ты сможешь подключить к нашей работе еще пяток лабораторий, сказал он беззаботно. — Мы учтем и гормональный баланс…
   Я грустно смотрел на него, и предсмертная фраза Цезаря, обращенная к Бруту, застряла в моей памяти.
   Мне пришлось сесть в директорское кресло и вкусить, каково было моему предшественнику. Впрочем, мне приходилось еще тяжелей, так как я руководил людьми, с которыми раньше сталкивался в ожесточенных спорах на сессиях и заседаниях Ученого совета. Очень трудно было приучать их к мысли, что теперь последнее слово там, где это касается работ института, остается за мной. И я впервые почувствовал тяжесть фразы, раньше бывшей для меня абстракцией: «взвалить на плечи ответственность».
   Примерно через две недели моего директорства Юра задал мне сакраментальный вопрос:
   — Можно начинать?
   Он смотрел на меня выжидающе, его губы готовы были изогнуться и в радостной и в язвительной улыбке.
   Я прекрасно знал, о чем он спрашивает, но на всякий случай спросил:
   — Как ты себе это представляешь?
   — Брось придуриваться! — небрежно проговорил Юра. — Я имею в виду подключение к нашей работе Степ Степаныча.
   Степан Степанович Цуркало заведовал лабораторией эндокринологии.
   — Но он выполняет сейчас срочное задание, — возразил я.
   Юрин взгляд стад насмешливым, оттопыренные уши задвигались от сдерживаемых эмоций.
   — Собственно говоря, чему тут удивляться? — раздумчиво спросил он, обращаясь к самому себе с таким видом, будто разоблачил лучшего друга и окончательно разуверился в людях.
   Я знал, что он думает: «Когда человек становится директором, он перестает быть…» и так далее.
   В тот же день я вызвал Степ Степаныча. Он опустился в кресло напротив меня, грузный, важный, подавляющий своей внешностью: гривой волос над мощным лбом, бровями, похожими на две изогнутые рыжие гусеницы, подбородком, выдвинутым вперед, как форштевень корабля. Его уважали и побаивались.
   Я не знал, как приступить к делу, и начал издалека, словно хотел услышать от него, какое значение имеет борьба со старостью. Степ Степаныч сначала внимательно слушал меня, потом рыжие гусеницы грозно вздыбились на переносице.
   — Так вы хотите навязать мне участие в той работе? Если не ошибаюсь, вы начали ее, еще не будучи директором? — Последние слова он подчеркнул для большей ясности.
   — Ну почему же навязать? — Я почувствовал, как мои щеки и уши начинают гореть. — Если не хотите…
   — Черт с вами, нагружайте! — рявкнул Степ Степаныч, словно делал мне величайшее одолжение. Он старался не выдать своей заинтересованности.
   Я понял это и решил поиграть с ним:
   — Впрочем, вы в самом деле очень заняты…
   Он нетерпеливо двинул тяжелыми плечами грузчика:
   — Но я же сказал «черт с вами!». Какое вам дело до всего остального?
   Выкладывайте, что я должен делать.
   Мы посмотрели друг на друга и расхохотались. Я почувствовал, что контакт налаживается.
   — О гипотезе «секундных, минутных и часовых стрелок» вы знаете, — сказал я. — Не укладывается в эту гипотезу период относительного равновесия: тридцать — сорок пять лет. Здесь механизм часов должен бы действовать через гормональный баланс, который может служить замедлителем. В общем, проблема сводится к тому, что время организма течет неравномерно не из-за самого механизма часов, а из-за других факторов, воздействующих на него. Нужно определить, что это за факторы. Вот тут вы и могли бы помочь.
   Я развернул перед ним листы с графиками и формулами.
   — Возьмите их с собой. Посмотрите, выпишите, что нужно, потом отдадите.
   — Что с вами поделаешь! — покровительственным тоном завел он старую песню, но сразу спохватился, собрал бумаги и выплыл из кабинета, как фрегат из гавани.
   Едва дверь закрылась, как в нее постучали. Я сказал:
   — Войдите.
   Передо мной возникла новенькая. Ее глаза зло щурились, как будто видели живую мишень в прорези прицела.
   — Меня выгоняют из лаборатории! — сказала она с таким видом, словно я должен был вознегодовать или, по крайней мере, удивиться.
   — Ну и что же? — спросил я.
   — Это несправедливо! Ведь не выгоняют же Нолика!
   Я посмотрел ей в глаза.
   Они были серьезны и полны гордого негодования. В повороте головы угадывалась напряженность и готовность драться. В конце концов, она была права.
   — И потом, у меня еще не закончился испытательный срок.
   — Несколько дней вам ничего не дадут, — проговорил я, и ложбинка на ее переносице обозначилась явственней, а подбородок задрожал. — Если хотите, переведем вас в отдел систематики. Там неплохо, спокойно. — Я не переносил женских слез.
   — И почти нет стеклянной посуды?
   Она еще пыталась шутить, и это меня тронуло.
   — Пойдете в Вычислительный?
   Я спохватился, но слишком поздно. Предложение уже назад не взять. То, что я ей предлагал, было во много раз больше, чем она заслуживала, перспективнее, чем работа на микротоме.
   — Я бы не хотела уходить из лаборатории, — призналась она.
   — Но почему? — Я подумал о Петре Авдюхове. Она проговорила виновато:
   — Мне нравится работа.
   — Микротом?
   — Вообще вся проблема. Смелая, даже дерзкая. Может быть, она знала, чем подкупить меня, но цели своей она достигла. Я даже не смог сдержать довольной улыбки. И, когда она уходила, я невольно посмотрел ей вслед, еще раз отметил устремленность ее неслышной походки. Я тогда подумал именно этим словом — не «стремительность», а «устремленность». Почему?
* * *
   Меня вызвали к вице-президенту Академии наук с докладом о начатой нами работе. Рядом с креслом Артура Кондратьевича, подобно могучему рыцарю в доспехах, возвышался его неизменный спутник — кибернетический двойник, КД.
   Из туловища двойника торчали иглы антенн, полувытянутые щупальца, окончания убранных крыльев, колес, гусениц, трубы вспомогательного микроскопического и инфракрасного зрения, выводы энергетической защиты.
   Этот универсальный самосовершенствующийся автомат был придан вице-президенту уже семь лет назад и все это время сопровождал своего хозяина и двойника не только на работе, но зачастую и на отдыхе. Благодаря частым и длинным беседам с Артуром Кондратьевичем КД переписал в свой мозг почти все, что хранилось в памяти вице-президента, во всяком случае, то, что могло хоть как-то относиться к научной работе. КД овладел специфическими методами решения сложных научных вопросов, свойственными Артуру Кондратьевичу, и, прежде чем решать что-то, вице-президент часто советовался с ним, как советовался бы с самим собой.
   — Мы поздравляем вас с повой должностью, — сказал Артур Кондратьевич.
   Он отнюдь не был подвержен мании величия, и его «мы» означало, что он поздравляет меня и от имени КД.
   Я поблагодарил за поздравление и расстегнул портфель, чтобы вынуть бумаги.
   — А может, сначала без них? — послышался голос. Это был обычный прием Артура Кондратьевича. Я отложил портфель и повернулся к вице-президенту.
   Но оказалось, что фразу произнес не он, а КД.
   — В общих чертах мы знаем проблему. Расскажите об исследованиях нуклеиновых кислот.
   На этот раз со мной говорил Артур Кондратьевич. Я обстоятельно рассказал о наших опытах по классификации отдельных звеньев «винтовой лестницы» ДНК.
   — Нам удалось выяснить, — сказал я, с шуршанием разворачивая огромные фотолисты, сделанные с помощью мезонного аппарата, — что выбивание триплета нуклеотидов вот в этом месте ничем не проявляется в деятельности клетки, но ведет через длительное время к постепенному сворачиванию цепочки.
   Мне в ответ прозвучало;
   — Мина сверхзамедленного действия, не так ли? Это подходит для процесса старения…
   — Но «подходит» — еще не значит «является причиной».
   Я переводил взгляд с Артура Кондратьевича на КД, чтобы определить, кто из них что говорит.
   — Уже успели весь институт подключить к этой работе?
   Мои зубы словно увязли в липких конфетах.
   — Не смущайтесь. Это неизбежно. «Когда руководитель работы становится руководителем института…
   — Даже если его мучает совесть…
   — Невзирая на яростный отпор других заинтересованных лиц…
   Я больше не пытался различать, кому из них принадлежит та или иная фраза.
   Я говорил с ними как с одним существом: ведь, пожалуй, это и было так. КД, который только условно можно назвать автоматом, стал носителем части «я» своего двойника. И после смерти Артура Кондратьевича он сохранит и понесет дальше его память, его логику, продолжая начатые им дела, являясь консультантом многих научных работ. Он останется среди людей как модель мозга ученого, кое в чем уступающая оригиналу, но во многом превосходящая его. И благодаря КД не растворится, не потеряется для людей ни память, ни специфика мышления, ни замыслы ученого. Наоборот, они будут все время пополняться, обогащаться новым опытом.
   — А вы прощупывали магнитные свойства звеньев ДНК? — спросил Артур Кондратьевич.
   КД в это время усиленно размышлял, рассматривая фотолисты и читая формулы своими сложными фотоэлементными устройствами, напоминающими глаза стрекозы. Прежде чем я успел ответить Артуру Кондратьевичу, КД добавил к его вопросу-предложению свое:
   — Попробуйте проследить за излучениями ДНК в различных участках спектра. Атомный уровень исследований — вот что вам нужно.
   — В общем, не стесняйтесь, — сказал Артур Кондратьевич. — Подключайте к своей работе те лаборатории, которые понадобятся. Академия дает вам «добро».
   Его ласковые, спокойные глаза излучали уверенную силу. И мне хотелось забыть, что его дни сочтены, что болезнь неотвратимо производит разрушения в его все еще стройном теле спортсмена. Он взглянул на КД, сказал, обращаясь не то к нему, не то ко мне:
   — Что ж, хранящейся в генах памяти было достаточно, чтобы жизнь вида считалась непрерывно продолжающейся в потомстве. Муравьи или даже собаки получали от предков все их наиболее существенные качества. Но вот появился человек, возникла личность. Могут ли гены сохранить и передать ее существо, хотя бы миллионную долю ее сложной памяти? У человека наследственность часто работает вхолостую — передает несущественные признаки, теряя существенные. Представьте, что было бы, если бы человек мог возникнуть не в виде обезьяны, а сразу же появился настолько сложным, как сейчас, с развитыми ассоциативными областями мозга. В таком случае он бы должен был иметь иной срок жизни и иную передачу памяти.
   КД сверкнул «глазом», пустил по столу разноцветные блики — ото заменяло ему улыбку, — проговорил:
   — И выходит, что вы служите «рукой природы». Он подбадривал меня. А я думал, что если наша работа будет успешной, то кибернетические двойники понадобятся лишь как помощники, а не как заместители. Я не сомневался, что и КД понимает это, но от честолюбия, как и от многих других человеческих пороков, он надежно застрахован.
* * *
   Зеленые и синие змейки танцевали на экране, то сплетаясь в клубки, то разбегаясь. Они распинались на крестиках делений, застывали на месте, подрагивая хвостиками, исчезали то сразу, то постепенно растворяясь.
   Перья самописцев выводили на лентах извилистые линии, словно споткнувшись, рисовали зубцы. Люди читали код нуклеиновых кислот на разных языках: излучений, химических реакций, магнитных свойств… Всякий раз, когда передо мной проходили эти «тексты», увиденные с помощью приборов, меня охватывало странное чувство. К гордости за то, что мы сумели проникнуть в сокровенную тайну живого организма, примешивалось сомнение: приборы созданы нами, а то, что мы читаем, — природой. Однозначен ли текст? Не читаем ли мы в нем то, чего там нет?
   Опасение я заглушал доводами логики: если бы мы читали неправильно, то это показали бы нам опыты, вся практическая работа. Так, сомневаясь и споря с собой, я приходил в состояние, которое называют вдохновением. Я вслушивался в звуки лаборатории, как в игру симфонического оркестра. Вот протяжно загудели центрифуги, подобно каплям воды с тающих сосулек, начали падать звуки биометронома, тоненько откликнулись в осторожных руках стеклянные пробирки, и, как резкие аккорды, прозвучали щелчки авторегуляторов.
   Звонок телефона я воспринял как посторонний шум, как чей-то кашель в притихшем зале. Вызывали меня.
   Я взял трубку и услышал хриплый голос директора Вычислительного центра:
   — Срочно приезжайте!
   Через несколько минут я уже мчался сломя голову по лестницам и коридорам Вычислительного. Но вот свободное пространство закончилось. Дальше коридоры были завалены рулонами пластмассовых лент. Откуда-то доносился равномерный шелест, как будто морские волны перемывали камешки. Я знал: это готовят магнитные ленты.
   Директора я увидел во втором зале. Длинный, костлявый, он то перегибался и смотрел в окошко, где беспрерывно плыла лента с записями — от одной машины к другой, то подходил к столам и просматривал расчеты. При этом он смешно выпячивал губы, издавая звуки, отдаленно напоминающие мотив популярной песни.
   Он заметил меня, когда я подошел вплотную к нему.
   — Видели, что творится в коридорах? — спросил он. — Это все ваша информация.
   — Вы меня вызывали, чтобы показать, как мы вас эксплуатируем?
   — Выходные данные не соответствуют тому, что вы предполагали, — ответил он. — Или ошибка, или… Вот смотрите сами.
   То, что выдавали машины, было похоже на бред биолога, у которого температура перевалила за сорок градусов и все в голове спуталось.
   Я потребовал выходные данные. И сразу увидел: в слове «кальций» кто-то пропустил две буквы и получилось «калий». Несколько часов работы Вычислительного, выражающиеся в сотнях тысяч рублей, — насмарку! Я сдерживал раздражение, сворачивая его в себе, как стальную пружину — виток на виток. Я догадывался, чья нежная и быстрая рука с крашеными ноготками небрежно пропустила две буквы. Но нужно было окончательно убедиться, прежде чем пружина распрямится.
   Вернувшись в институт, я навел справку, а потом вызвал к себе новенькую.
   Предвкушал, что скажу ей. Кажется, внешне я был спокоен. На столе лежал третий по счету приказ об ее увольнении. Я не сомневался, что на этот раз он будет подписан.
   — Руководитель лаборатории поручил вам ответственную работу, — начал я.
   Если бы я не держал себя в руках, то вместо слов из моего рта вырвалось бы рычание.
   Надо отдать ой должное — она сразу поняла: что-то произошло. Ямочки на щеках деформировались.
   — В слове «кальций» вы этак небрежно пропустили две буквы. — Мой тон был игривым, я добивал ее. — Две буквы — и в результате несколько часов напрасной работы Вычислительного. Неплохой финал?
   Последние слова я уже выкрикнул, потому что вместо них на копчике языка у меня висело слово «вон!». Я судорожно придвинул к себе лист приказа и схватил ручку. Новенькая сказала поспешно:
   — Я виновата. Но почему я допустила ошибку? Может быть, вы узнаете прежде, чем подпишете приказ? Интересно, что она скажет. Была больна, температура?
   — Понимаете, в то время, когда я писала это слово, думала о другом…
   Такого оборота я не ждал, потому что это было похоже на правду. Но о чем она думала? Какие великие заботы терзали ее? Больная мать, несчастный отец, горе подруги?
   — Я пыталась представить весь объем ваших исследований, картину боя.
   Я подозревал, что она попросту дурачит меня, и снова схватил ручку.
   Новенькая не забормотала быстрей, даже но смотрела на меня.
   — Всякий неизвестный остров мы ищем обязательно в пространстве. Но он мог быть на указанном месте, а в момент нашего поиска опуститься под воду. Он оказался неизвестным для нас не в пространстве, а во времени, где его и следует искать…
   Теперь я уже не мог подписать приказ, пока не выслушаю критику наших исследований. И к тому же мне нравилось, что она не делает пояснительных прокладок между фразами, а говорит, не сомневаясь, что слушатель поймет се с полуслова.
   — В процессе старения выделяется меньше гормонов, но и чувствительность ткани к ним возрастает. Если можно так выразиться, имеем меньше, зато больше ценим. Во всяком случае, пытаемся удержать равновесие. И мне кажется, что надо уловить не сами стрелки часов, а их движение. Ведь, возможно, от совпадения его с движением других стрелок и срабатывают часы. Например, начало старости природа могла запрограммировать не каким-то винтиком, который должен в определенный момент вылететь из гнезда, а совпадением процессов…
   И снова мне понравилась ее речь, то, что, несмотря на отрывистость фраз, она употребляет осторожные слова «возможно», «мне кажется», не свойственные юности. Значит, она немало передумала. Я вынужден был удивиться: эта пигалица умела самостоятельно мыслить. Невольно вспомнилась ее характеристика из университета. Там было немало похвальных слов. Что-то говорилось о ее курсовой работе…
   — И знаете, еще мне кажется, что мы слишком увлекаемся исследованиями на атомном уровне. Они необходимы, но стрелки находятся выше — там, где начинает теплиться жизнь…
   Пружина моего раздражения заржавела и рассыпалась, так и не распрямившись до конца. Я отодвинул неподписанный приказ и взглянул на часы. Рабочий день уже давно окончился.
   — Кстати, как вас зовут? — спросил я и тут же спохватился, посмотрел на приказ: там написано. — Если хотите, Майя, я могу подвезти вас. В машине поговорим.
   Несколько голубых снежинок успело упасть на ее пальто, прежде чем мы сели в машину. Из репродуктора доносилось: «Сообщение ТАСС. Строительство научного городка на Луне…» Мы работали до изнеможения, не замечая, как летят месяцы. Предчувствие близкой победы над старостью подстегивало и гнало нас вперед, как призрак оазиса гонит усталых верблюдов в пустыне. К концу года мы составили каталог наиболее уязвимых триплетов ДНК и РНК. Щеголяли «волшебными» формулами и длинными уравнениями, которые вместе должны были дать формулу бесконечного продления жизни. Смеялись над ортодоксальными учеными, утверждавшими, что бессмертие невозможно. У тысяч собак и крыс искусственно вызывали наступление старости, чтобы испытать на них гипотезы.
   Я думал: что важнее — знать, где предел твоим возможностям, или не знать его? Я сформулировал мысль иначе, и эта измененная формулировка внесла ясность, по крайней мере для меня. Она звучала так: кто сильнее — знающий предел своим возможностям или не знающий предела?
   Тогда мне казалось, что ответ может быть только один, к тому же вполне определенный…
   Особенно усердствовали мы в конце года перед сессией Академии паук, где слушался мой доклад. Часто недосыпали, а о том, что идет в театрах и кино, знали только но программам.
   Майя к тому времени уже была младшим научным сотрудником. Я ее почти не видел. Лишь изредка до меня доносились, словно отзвуки далекой канонады, противоречивые слухи о ее работе. Юра говорил о ней с неохотой.
   — Искорка есть. Авось когда-нибудь даст зажигание. В те дни я возвращался из института домой после десяти. Однажды в дымчатых снопах фар увидел перебегавшую дорогу женщину. Ее быстрая порхающая походка была очень знакомой. Чрезмерно услужливая на этот раз память вытолкнула имя.
   Я остановил машину и окликнул:
   — Майя!
   Она удивленно повернула голову, остановилась. Мне показалось, что она воскликнула «а!», прежде чем подойти и поздороваться.
   — Садитесь, — предложил я. Она села рядом. Под глазами у нее лежали синие тени усталости. Чтобы плотней захлопнуть дверцу кабины, мне пришлось просунуть руку за ее спиной, и она пошутила:
   — Не обнимайтесь.
   Нам обоим стало неудобно из-за этой шутки. Я начал расспрашивать ее о работе, она отвечала односложно, задумавшись.
   — Вас сразу отвезти домой или немного покатаемся? — спросил я.
   Она кивнула, и я понял: покатаемся.
   — Помолчим?
   Она опять кивнула.
   Я кружил по окраинным тихим улицам, то ускоряя, то замедляя бег колес, забыв о Майе, обдумывая тезисы доклада. Внезапно я почувствовал теплую тяжесть на плече, шею что-то защекотало. Я скосил глаза (вместо того чтобы взглянуть в зеркальце) и увидел на своем плече голову Майи. Девушка спала.
   Я повел машину осторожно, теперь уже ни о чем не думая, прислушиваясь к теплоте, которая от плеча разливалась по всему телу. Плечо затекло, но я не пытался переменить положение. Заметил, что маленькая ложбинка на переносице Майи имеет форму эллипсоида, что когда девушка спит, то чуть-чуть приоткрывает рот, ее нижняя губа обиженно оттопыривается. Одним словом, я сделал немало открытий, и в их числе важнейшее: мне недоставало именно этого — женщины, уснувшей на моем плече.
   А когда она открыла глаза и наши взгляды встретились, мне показалось, что мы стали иными по отношению друг к другу.
* * *
   Мой доклад прошел успешно, но с наступлением нового года наш энтузиазм начал угасать. Близость побед обманула нас, как мираж. Нужно было прийти в себя после ложных надежд.
   Юра даже начал регулярно посещать концерты в филармонии. Его гипотеза, обраставшая опытами, цифрами, формулами, превращалась в стройный небоскреб теории. Но в самом фундаменте, видимо, была трещина.
   Суть Юриной гипотезы сводилась вот к чему. Как известно, изменения в наследственных чертежах — ДНК — на один или два нуклеотида ведут к тяжелым заболеваниям, а изменения на триплеты, казалось бы, не приводят к резким нарушениям. Но в результате возникают атипичные белки, в которых не хватает аминокислот. Таких белков становится в организме все больше и больше. В неотвратимом течении цепной реакции количество переходит в качество, в медленную грозную болезнь, которую называют старостью.