– Погоди-погоди, – Марина схватилась за голову. – Какие доллары, какие вызовы? Тебе сколько лет? И вообще, я никуда не звонила…
   – Но адрес-то ваш, – упорствовал юноша.
   – Может, кто-то пошутил? – недоверчиво покачала головой Марина.
   – Может, – ответил Порномальчик, – но, если так, я могу взять с вас вполовину меньше…
   …Марина села на стул и начала тереть виски.
   – Послушай, мне тридцать три, я сегодня вспомнила, понимаешь, вот, тридцать три, мой экс-любимый – моральный урод, я сегодня поняла, ну, что еще, у меня скучная нормально оплачиваемая работа, две несчастных подруги и дрянная сантехника, я ничего не хочу, а тут вот приходишь ты и несешь какую-то чушь…
   А Порномальчик вдруг сказал:
   – А знаете, я на самом деле подрабатываю. Я ведь в Политехе учусь, а сам с Казани; просто жрать хочется, а баб… ну, женщин… одиноких, много… Вот устроили друзья в агентство…
   – И скольких ты за день осчастливливаешь? – безэмоционально поинтересовалась Марина.
   – Ну, когда как: обычно – двух, в выходные – до трех-четырех доходит. Четыре уже многовато.
   – А-а-а… – протянула она. – Силен. А заразиться не боишься?
   – Нет, – улыбнулся Порномальчик. – С этим проблем нет: профилактика. Вообще, если хотите, можно бесплатно – вы мне нравитесь.
   – А ты мне – нет. Уходи быстро, – сказала Марина, вставая. – И дорогу сюда забудь. Все ясно?
   Когда дверь захлопнулась, Марина забормотала почему-то “Отче наш”, но, не получив облегчения, раскрыла окно: там, за стеклом, шел дождь, а под дождем шагал вникуда политехнический Порномальчик. Дождь слушал и небезызвестный Моральный урод, называя его “осадком”; но пели уже какие-то птицы, и Марина знала, что ради этих вот самых штук – разбивающихся вдребезги капель, негромких трелей и волнующих запахов просыпающейся весны – живет то ли на плоской, то ли на круглой, но всегда возлюбленной и влюбленной Земле. И только для этих моментов!

Богемка

   В том самом – в стиле ампир – здании, где размещалась раньше богадельня, теперь морг. Неухоженный старый парк с разлапистыми деревьями и необунинскими темными аллеями разделял мир на живых и неживых; за этим разделением и стоял маленький особнячок, чердак (он же – мансарда, флигель, мезонин) которого занимала теперь мастерская Натали, в просторечии – Нуси.
   Нуся, приехавшая в Россию из самой что ни на есть настоящей Франции еще в детстве (мама имела неосторожность влюбиться в нашего актера, спившегося лет через семь), получила от предков все прелести двусторонней богемки, как-то: отсутствие денег, хамелеонства, да хрупкую, тонкую красоту. Десять лет назад Нусиного отца, не совсем старого русского, отвезли в морг, что стоял напротив мастерской. Патологоанатом обнаружил у него цирроз печени; мать Нуси долго плакала, умоляя дочь вернуться в теплую Францию, но та не захотела: так и осталась в Москве, получая периодически открытки с видами Эйфелевой да небольшие посылки к Рождеству и именинам.
   Я приходила к Нусе смотреть эскизы декораций и костюмов к постановкам нашего совсем зеленого, но уже спешащего дышать Молодежного театра-студии, где играла то первые, то эпизодические роли: по принципу контрастного душа, за гроши. А Нуся была чертовски талантлива, к тому же любила театр: так мы и сошлись.
   Мастерская ее не имела ни одного окна – только в узкой кишке, напоминающей коридор, было что-то, дающее возможность определения времени года: впрочем, меньше всего это “что-то” походило на окно.
   Нуся открывала дверь с неприедающимся одинаковым приветствием, улыбаясь: “Лапушка пришла!”
   И лапушка – то есть я – оттаивала от вечной суеты, так раздражавшей в течение многих лет. Впрочем, речь не обо мне. Как-то я сказала Нусе:
   – Если искусство – дар свыше, то художник дарит его другим. Отдает. Бесплатно. Как тебе эта мысль?
   Нуся поморщилась:
   – Фу-ты! Это очень нехорошая мысль. Потому что даже художники хотят есть. Хотя бы пару раз в день. А ты вообще знаешь, сколько сейчас стоят анилиновые краски?
   – Нет, – я пожала плечами.
   Нуся достала из шкафа какую-то баночку темно-зеленого цвета и вздохнула:
   – Четыреста рэ вот это чудо стоит, – и отвернулась. – Плюс рамы, холсты… Крепдешин для батика – триста двадцать за метр. А ты говоришь – дар, – Нуся махнула рукой и пошла ставить чайник.
   На что она жила? Ну да, что-то присылала мать, какие-то работы продавались, но немного, совсем немного, – Нусе жалко было расставаться с картинами, а сидеть с десяти до семи Нуся в конторе не могла – это ведь действительно жутко: с десяти до семи…
   Как-то раз я зашла к ней поздно, после спектакля, еще не отошедшая от роли, вся горячая, вся наизнанку.
   Нуся открыла молча и почти сразу присела на диван, скрестив одновременно руки и ноги – тогда она была так похожа на кающуюся грешницу – почему, не могу объяснить.
   – Нуся, что с тобой? – выдавила я, потому что казнь Марии Стюарт маячила у собственной шеи виртуальным топориком.
   – Ничего, лапушка, это пройдет, – куда-то в стенку сказала Нуся. Потом выяснилось, что у нее купили сразу четыре картины: какой-то иностранец отвалил за каждую по девятьсот долларов, так что она теперь “богачка”… – и рассыпала на столе купюры.
   – А почему ты расстраиваешься тогда? На три с лишним штуки баксов можно полгода жить в этой стране… в принципе… если не… – я осеклась.
   Нуся достала бутылку “Апшерона”: она любила почему-то именно “Апшерон”. Мы выпили, и тут она говорит вдруг:
   – Слушай, я хочу изменить. Все изменить, понимаешь? Мир изменить. Сначала изнутри, конечно. Потом тогда он снаружи – сам. Но изнутри сложнее всего. Я чувствую, блин, что так и не научилась. Жить. Каждый день учусь, каждую минуту, а не выходит. Не важно, Россия или Франция, главное – что внутри. А внутри – одна сплошная дыра. Че-ор-ная, вот такенная, – Нуся развела руки, обозначая пустоту в воздухе, – видишь? Пустота – это хорошо. Но пустота не должна иметь цвет. А здесь я его вижу, – Нуся налила еще; я странно смотрела на нее – я думала, Нуся счастлива в своих красках, а о подобном если и думает, то очень редко.
   – Может, тебе завести роман? – сказала я, и тут же отругала себя за банальность: Нуся нахмурилась и взглянула на меня, как на тяжелобольную.
   – Это все ерунда, какая же это все ерунда! И картины мои, и, прости, твои роли, и даже музыка, да, даже музыка, как ты не понимаешь! – она завелась не на шутку. – Мужчины мне вообще теперь не нужны; продолжать род нет смысла, секс без любви – скотство, а любить у меня нет сил.
   – Знаешь, – я сделала большой глоток, – тебе просто надо сменить обстановку, устала ты.
   – Нет, – Нуся разозлилась. – Ты неужели не понимаешь? Даже ты? – она сделала ударение на “даже”. – От перестановки слагаемых… – она усмехнулась. – Я думала: писать картины – это выплескивать себя, отдавать душу – бумаге, как черту, как Богу. Раз все в мире взаимообратимо, то черт, значит – обратная сторона Бога? Ладно, – она набрала полные легкие воздуха. – Но выставку я себе позволить не могу – дорого; продать все, что висит здесь, – тоже, – она обвела глазами стены мастерской. – К тому же, люди сейчас нищие, им не до искусства. Стать среднестатистической женой среднестатистического человечка, чтобы выродить что-то среднее… – она отвернулась. – Господи, как скучно! Жутко как! Тебе от этого разве не жутко, скажи, скажи – не жутко разве? – она заглянула в меня своими большими голубыми глазами: они были такие больные, эти ее глаза!
   – Жутко, – нехотя ответила я. – Только я стараюсь не позволять себе так думать. И выплескиваюсь на сцене.
   – Почему, почему не позволяешь, лапушка? Почему мы всегда думаем черт знает о чем, только не о самом главном?
   – Потому что нельзя постоянно о главном, – нарочито отстраненно сказала я. – Потому что есть еще дни недели, обязанности, работа – причем самая лучшая в мире работа. По крайней мере, у меня. И у тебя. Ты же знаешь о своем таланте!
   – О, Господи! – Нуся трагично заломила руки. – Да зачем он нужен вообще, этот талант, если так все это чувствуешь, что и жить невозможно? Искусство ради искусства? А я не хочу – не хочу! – понимаешь? – заниматься искусством! Хочу жить. Просто… Мое искусство меня убивает. Каждый час, – Нуся стукнула кулаком по столу. – Каждый час, – и тут же сникла и налила еще рюмку коньяка.
   Я знала, что это такое; я сама не спала когда-то тысячи ночей, разбираясь в чем-то подобном; на мое счастье я научилась совмещать театр с реальностью и бытом; Нуся же, как ребенок, этому упрямилась, – а может, она знала что-то недоступное мне – может, именно это и чувствуют перед тем, как.
   – Я сильная, – сказала вдруг Нуся, – сильная. Потому что самоубийца слабым быть не может изначально: это ж какая сила нужна, чтоб себя убить! – она посмотрела вверх. – Но у меня нет приспособления, которое делало бы смерть более-менее безболезненной. Помоги мне, – Нуся почти встала передо мной на колени, и я с трудом подняла ее. – Помоги!
   Она рыдала, а я чувствовала, что сейчас же свихнусь, сию секунду.
   – Чем помочь? Пистолет, что ли, принести? – дурканула я.
   – Да, – захлебывалась слезами Нуся, – пистолет.
   – Так, – я встала из-за стола, – а теперь слушай внимательно, – и начала нести всю ту умную и логичную чушь, которая вроде бы должна отвести от греха подальше кого-то другого, но только не себя саму – самой себе своя собственная логичная чушь едва ли поможет!
   Нуся слушала, кивала, а потом вдруг рассмеялась:
   – Ладно, проехали. Это я репетирую. Мне же в вашем театре Лету из “Сумасшедшего мира” предложили, вообрази?
   Я остолбенело посмотрела на нее, а потом растерянно покачала головой и начала спускаться вниз, надеясь доехать до дому на машине – мне не хотелось никогда больше оставаться у Натали, в просторечии – Нуси.
   – Пока, лапушка! – махала она мне рукой. – Главное – не переборщить! Не переборщить – главное!!
   Я хлопнула дверью, а через день Пашка, бывший Нусин любовник, тоже актер, совершенно без лица вошел ко мне в гримерную:
   – Представляешь, Нуся повесилась…
   Кисточка от румян выпала у меня из пальцев.
   – Но ведь она хотела, чтобы было не больно, – только и смогла пробормотать я.
 
   В том самом здании, где размещалась раньше богадельня в стиле ампир, теперь морг. Там вскрывали Нусиного отца. Вскрывали зачем-то и Нусю. Вскрытие не показало никакой патологии внутренних органов; изменение же такой ненаучной субстанции, как душа, зафиксировать оказалось невозможным.
   Неухоженный старый парк с разлапистыми деревьями и необунинскими темными аллеями разделял мир на живых и неживых. Я не знала, к какому из миров отнести теперь себя.
   “Безвременно ушедшая талантливая художница”, – значилось в черно-белом некрологе.
   – Ушедшая на время, – шептала я. – Только на какое-то время, – и, вопреки всему, не думала о плохом.
   Потому что так, видите ли, нужно звездам. Зачем-то…

Еще та

   @@@
   Когда я выходила за него замуж, я ни черта не смыслила, что значит “жить вдвоем”. @!! Я вышла, скорее, от скуки – и, видимо, дважды-и-так-далее-замужние подруги сыграли в этом не последнюю роль.
   – Но! Но! – подгоняли они меня.
   В какое-то время на “тпр-ру-у” сил у меня не осталось, и я сдалась. В конце концов! Надо же когда-нибудь кому-нибудь сдаться?! На мое счастье или “не…”, мой будущий муж появился “в нужное время в нужном месте”: я рассталась тогда со всеми прежними пиплами и пребывала в состоянии классического одиночества, не сильно, впрочем, от этого страдая, – у меня всегда была Я, а скучать с этой дамой не приходилось – насколько удивляла, настолько же и напрягала она меня почти ежедневно.
   – Давай поженимся, – беспафосно сказал мне однажды вечером мой будущий муж.
   – Зачем? – удивилась я, и тут же захлопала ресницами, полагая, что в данном контексте просто необходимо хлопать ресницами.
   – Ни за чем. Просто будем вместе жить, – и перешел поцелуем в руку в очень девятнадцатый век.
   Я думала не долго, точнее – не думала вовсе. Свадьба не была пышной, пьяных драк не наблюдалось, невинности моей тоже.
   – Я люблю тебя, – говорил мне мой муж.
   Я отвечала ему абсолютно таким же предложением с точки зрения лексики-грамматики и, кажется, действительно любила. По крайней мере, мне очень хотелось в это верить: хотелось взаимного чуда, хотелось простых и названных кем-то “примитивными” желаний: завтраков вдвоем, легкого покалывания где-то под ключицами, спешки домой по вечерам, и… эти маленькие ненужные подарки, маленькие ненужные подарки, без которых нельзя жить… Хотелось попробовать побыть обычной, без закидонов, женщиной. Женщиной без социальной роли и высоких слов о “призвании” – честно говоря, очень хотелось попробовать, как же все-таки живут нормальные люди, – быть может, это был мой очередной эксперимент. Мой муж предлагал мне покой, уют и защищенность. Он только не учитывал, что все это может в один прекрасный момент съесться безликой рутиной существования, которую ненавидела я так же сильно, как пресловутый уют – ценила.
   Моя профессия всегда мешала интиму жизни, каков он есть: журналистика отнимала много сил и времени, но я любила “дело”, и никогда не променяла бы его ни на какое другое.
   После свадьбы же я неохотно тащилась в командировки и искала причины – полубессознательно, – чтобы вместо меня в некогда желанную тьму-таракань отправили кого-нибудь еще. Я так устала тогда – от всего. Впервые в жизни позволила себе побыть слабой. Хотя, если быть точнее, просто расслабилась, ощутив внезапно забытое, почти архетипическое и уже занесенное в Красную книгу, “сильное плечо”… Мне действительно было в кайф от этого ощущения полубессмысленного безделья, изощренных занятий любовью и бессистемности дней без исчадия великих славных дел.
   “К черту! – думала я. – К черту! Я и так сделала достаточно. Могу я хоть немного отдохнуть?” Но муж мой, кажется, считал по-другому.
   – Ты личность, – часто повторял он. – Ты не должна замыкаться. Тебе многое дано, – и нес подобную чушь.
   Учитывая, что со дня свадьбы едва-едва прошел месяц (действительно медовый), ложка дегтя уже зависала в воздухе, как частенько – мой тогдашний компьютер: мы с мужем сидели на кухне напротив друг друга и пили чай – красный и зеленый; смысл сказанного им не сразу доходил до меня.
   А смысл сказанного им, в двух словах, был следующий: “Не слишком ли сильно влюблена девочка и не мешает ли эта любовь ее профессиональному росту?”
   “Девочка” ловила пальцами брови и прилагала достаточные усилия для того, чтобы не покрутить пальцами у виска напротив сидящего, показавшегося вмиг незнакомым, человека.
   Потом тот человек просил прощения, долго извинялся, еще дольше пытаясь объяснить абсурд сказанного. Я же не понимала, как можно любить “слишком сильно”, а он говорил, что боится моего “растворения” в нем; я полночи просидела тогда на кухне с сигаретой и валерьянкой, а утром, чудом не собрав вещи, позвонила подруге дней суровых по университетскому прошлому, договорившись встретиться во “Французской булочной” на Маяковке в половине восьмого.
   Мы долго болтали; я тщетно пыталась проанализировать ситуацию, заливая ее французским вином и хрустя круассаном. И, по мере заливания и хрустения, до меня начала доходить банальнейшая такая мысль – еще та банальнейшая мысль.
   Всю свою жизнь я стояла за любовью на паперти, только что не протягивая руку. Поэтому мою жажду никто не ощущал, – я казалась слишком сильной и независимой. И вот, когда я уже одурела от собственной силы и независимости, появился мой муж – в нужное время в нужном месте. И я протянула ему руку. А он привык к обратному и испугался. Что в своей любви я утону. Что заброшу журналистику. Перестану быть самодостаточной. Превращусь в “нормальную” женщину. Чего он допустить не мог. Потому что сам всю жизнь простоял на паперти. Только с протянутой. Но ему не очень-то протягивали. А я протянула. И он взял. Но, в силу инерции, не мог сразу привыкнуть к двум. И страдал.
   И тут я рассмеялась. Потому что, в сущности, была свободна – даже от себя. Потому что меня не было. Никогда. Потому что Бог и Дьявол создали меня как упрек “нормальности”, а не как особь женского пола. Не как самку. Но и как особь женского пола и самку – одновременно. И я расхохоталась – нагло и молодо расхохоталась, – ведь раз меня не было, нечего было терять!
   Еще та мысль показалась мне удивительно забавной, @@@
 
   Когда я вернулась к мужу, я застала его седым.
   – Сколько лет тебя не было?
   – Столько не живут, – ответила ему я, тоже седая и осунувшаяся.
   Мимо нас проплывали какие-то черные коты и участливо-искусственно мурлыкали.
   – Почему ты не пришла раньше? Мне было без тебя страшно одиноко, я не знал, куда деться; пил…
   – Много?
   – …
   Мы обнялись и никогда больше не расставались. О, несколько счастливых недель перед разложением на элементы! Мы же оказались совсем, совсем уже старенькие, два несчастных идиота!
   Но перед агонией он напомнил мне давнее счастье; я не знала, много это или мало, и стоило ли ради этого жить?

Иван Среднерусский

   Женщина делала вид, что не плачет. Ей хорошо это удавалось – благо роль была выучена давно и существовала репризно. Иван подошел к ней со спины и, резко развернув к себе, сказал властно: “Так надо”.
   Женщина улыбнулась уголками губ; она казалась очень бледной и уставшей, но, переборов себя в очередной раз, кивнула вместо эпилога.
   Женщина была потрясающая любовница. Сумасшедшая, необычная, яркая: часы, проведенные с ней, Иван вряд ли забудет. Плюс – низкий голос, миндалевидные глаза и собственная квартира в центре города, уставленная всем тем, что так любит Иван: хорошие книги и удобная мебель.
   Он остался в первую же ночь; Женщина не выражала тогда ни согласия, ни его антонима – просто передвигалась босиком по паласу, мягко так, пантерно.
   Иван заметил, как блестят перламутрово ногти на пальцах ее ног, и не удержался – поцеловал.
   Женщина смотрела на него сверху вниз, как бы оценивая. Тогда. Это длилось не более нескольких секунд; через какое-то мгновение Иван остолбенел, глядя на обнажившуюся, весело играющую глазами, – та действительно была хороша. Иван долго целовал пальцы ее ног – маленькие пальцы с перламутровым лаком. Потом стало жарко, и он грубо навалился на Женщину, а чуть остыв, взял ее лицо в ладони.
   Он никогда не видел таких лиц, действительно – никогда! И лоб, и нос, и рот, и глаза – все вроде бы такое же, как у всех, но только… – нет, совершенно другое!” В чем разница? – судорожно думал Иван, глядя в зрачки Женщины. – Как будто она родная”, – догадался он, но тут же испугался собственной догадки и отвел взгляд.
   Сколько у него их? Считал ли? Было или не было? Как он здесь оказался? В этой квартире? С этой Женщиной? Какая у нее удивительная кожа!
   …Он долго целовал ее. Кожу.
   Женщина, казалось, не дышала – и только стук сердца напоминал о жизни.
   – Как тебя зовут? – спросила наконец Она.
   – Иван, – ответил Иван.
   – А фамилия?
   – Среднерусский.
   – Почему “средне…”?
   – Потому что не новый.
   – Приходи. Когда захочешь. Я в твоем полном распоряжении… – до семнадцатого февраля.
   – Почему до семнадцатого?
   – Ты любопытный, Иван. Я же сказала: в любое время. До семнадцатого.
   – А как я у тебя оказался? – спросил Иван снова.
   Женщина рассмеялась:
   – О, тебя привели мои друзья… Ты был совершенно… никакой… Говорил, что должен лететь в Мексику. Завтра. А еще сказал, что я красивая.
   Иван посмотрел на Женщину и снова ощутил: в глазах у него плывет.
   – Какое сегодня число?
   – Второе. Второе февраля.
   – Еще пятнадцать дней. Иди ко мне.
   Женщина подвинулась к Ивану; Иван даже не предполагал, что бывают такие искусные ласки.
   – Что ты… что ты делаешь со мной… – вырвалось у него, и он стал похож на ребенка.
   Женщина удивилась:
   – Как – “что”? Люблю…
 
   Он приходил каждый день. Ближе к ночи. Она встречала его в распахнутом шелковом халате. От нее пахло горьким шоколадом, горькими духами и горькими сигаретами.
   – Какое сегодня число? – Но она уже не отвечала ему, а только прикладывала палец к губам.
   …Они любили до дрожи: ее лоб покрывался испариной, а Иван не знал имени.
   Шестнадцатого февраля Женщина стояла лицом к окну, делая вид, что не плачет.
   Иван подошел к ней со спины и, резко повернув к себе, спросил:
   – Почему?
   Женщина долго молчала, глядя Ивану в глаза, судорожно разглаживая мелкие морщинки около них:
   – Потому что круглая Земля. Потому что завтра прилетает Она.
   – Кто – “она”? – удивился Иван.
   – Неважно, – глухо сказала Женщина. – Ты все равно не поймешь.
   – Но почему?! – его поразил не столько сам факт присутствия Ее, сколько то, что он “не поймет”.
   – Потому что мужчина не умеет понимать, – сказала Женщина, изо всех сил старавшаяся не плакать.
   – Ты ее… любишь? – Иван взял Женщину за подбородок, и она не отвела его руки.
   – Да, но…
   – Что – “но”? – взорвался Иван. – Я не могу терять тебя, особенно теперь!!
   – Но Она тем более не может. Она прилетит завтра. Мы вместе уже несколько лет. Я… – Женщина закашлялась… – я даже не думала, что смогу так увлечься… м-м… – мужчиной, прости… Но мне нужна Она, – Женщина опять замялась, – и мне нужен ты… Я схожу с ума, я не знаю, что делать. Ты не поймешь, правда – не потому что не можешь, а просто потому, что ты – мужчина. Ты не знаешь многого, хотя… хотя, кажется, ты, вот именно ты и знаешь. Может быть, самое главное и знаешь… Она спасла мне жизнь. Не важно, как. Спасти жизнь – не значит не дать отцепиться альпинистскому тросу… Спасти можно по-разному. Я живу из-за нее. Ею дышу. Мы как будто одно, понимаешь? Две капли – слившиеся. Спаянные. И тут появляешься ты, и я… – Женщина бросилась к Ивану на шею и уже не делала никакого вида.
   – Оставь ее, – только и мог сказать он.
   Женщина грустно улыбнулась:
   – Это невозможно. Она умрет без меня.
   – А ты – с ней, – как-то слишком развязно произнес Иван.
   …Вдруг раздался скрежет ключа, и через минуту в комнату вошла высокая шатенка в светлом кожаном пальто и с таким же кожаным чемоданом.
   Ивану показалось знакомым ее лицо, и он почему-то спросил:
   – Вы счастливы?
   Женщина швырнула чемодан на пол, а взглянув на стоящую у окна гетеру, прошептала сквозь Ивана:
   – Втроем веселей, – и нервно поднеся к сигарете зажигалку, грязно выругалась.

Марк Аврелий

   …Я не знаю, как быть с ней дальше. Она, если не красива и не умна, то все-таки Женщина. Я побаиваюсь с некоторых пор женщин, я даже мог бы объяснить, почему, только в этом смысла нет. Я ей это и говорю: смысла нет, а она делает вид, что смеется. Но я-то вижу, как ей этот смех дается. Она раскрывает глаза: вот глаза у нее – это да, есть куда посмотреть – две красивые серые лужи; я в них наступаю, ей в глаза прямо наступаю, – а она ими спрашивает, глазами, она тактична; она без башни, но тактична; я не знаю, как быть с пей дальше.
   Не могу в себе разобраться: мне хорошо с ней, легко, можно не притворяться, даже не бриться, можно все что угодно, но последнее время она молчит, только глазами. Мне от этого немого взгляда убежать хочется – две шикарные серые лужи; правда – шикарные. Но особенно хочется убежать утром, я боюсь у нее задержаться надолго. Она живет если не одна, то преимущественно одна. Она звонит, если только напивается; значит, она напивается как минимум раз в две недели, вот и просит приехать, но не в лоб, а вскользь – типа, у нее сейчас никого нет, вчера была зарплата, она решила устроить праздник, ну, совершенно просто так – праздник; иногда я сдаюсь – еду, и нам бывает здорово, но утром я хочу уйти, а она напивается как минимум раз в две недели; ее жалко, но я не могу себя связывать, я не сделал еще главного. “Что для тебя главное?” – это она когда-то спросила, деланно усмехаясь.
   А действительно, что для меня главное?
   Хочу стать известным? Хочу да, но не это главное. А что? Я ей тогда начал нести чушь о высших материях, втирать про несуществующее предназначение, а она улыбалась еле-еле, и глаза – эти две жуткие серые лужи – как у мертвой волчицы. Я видел в лесу мертвую волчицу – на охоте, в октябре, года три назад, – она лежала, серая, как ее два глаза, а в животе лежали волчата, и волчица эта была Женщина, я не забуду ее, волчицу, и вот она – Она тогда смотрела на меня, как неживая.
   “А для тебя?” – спросил я.
   Она опять усмехнулась зачем-то, зло как-то усмехнулась, и натянула одеяло до подбородка. Потом сказала: “Ну не люблю же я тебя, понимаешь”. Думаю, она играла, а потом еще сказала: “Мужики – не главное, детей не хочу, работу терпеть не могу, ориентацию менять хлопотно, а чтобы думать о душе, надо ее хотя бы иметь. Знаешь, для меня главное – опять начать иметь душу, а то все душа меня имеет, я же ее – никак”.
   Потом мы этот разговор проехали, и она начала ни с того ни с сего жаловаться на своего экс – про занудство, про скуку; я слушал, ее было опять жалко – зачем она два месяца с ним все это проделывала, так и не понял.
   Она вообще странная, Ленка. Я ей как-то сказал: “Ну заведи себе нормального кого-нибудь, сколько можно, ты же женщина, тебе это, к сожалению, нужно”. А она головой качает: “Не могу, – говорит, – больше, не могу. Все, кого любила, советовали завести нормального”.