Страница:
Наталья Федоровна Рубанова
Коллекция нефункциональных мужчин: Предъявы
Предъявы
Первый
Все в Игоре Сергеиче казалось Сашеньке необычным: и ходит не как все, и говорит всегда интересное, и пепел стряхивает по-особому.
В Сашенькиной голове гнездилось множество мыслей, не отдающих одна другой полного отчета, но, тем не менее, запутывающих Сашеньку настолько, насколько множество мыслей, не отдающих полного отчета одна другой, могут запутать зеленую душу
Игорь Сергеич был высок и хорош собою: черноволос, смугл, со щетиной, как у Шевчука, и низким многообещающим баритоном.
Сашеньку представили Игорю Сергеичу случайно – в киноклубе, где Сашенька и Сашенькин друг так же оказались случайно из-за нашумевшего когда-то “Мусульманина”.
– Ого, и он здесь! Пойдем, познакомлю, – сказал Сашенькин друг, студент РАТИ, подталкивая Сашеньку к незнакомцу. И что-то, не поддающееся логике, заныло у Сашеньки под ложечкой, заскулило: прям вот так сразу заныло, заскулило, а еще – заскребло, совсем как в бульварном романе. И – как полагается – голос пропал, рука задрожала, а Игорь Сергеич того не заметил, только улыбнулся да протянул визитку, где было напечатано необычным шрифтом: арт-директор, название известного издательства, e-mail и два телефонных номера.
– Звоните, не стесняйтесь. Вы ведь, насколько я понимаю, живописуете? – сказал на прощание Игорь Сергеич, и непонятно было, усмехнулся он или просто попрощался.
Сашенькин друг сказал, что знает Игоря Сергеича давно, что он “свой ”, и что ему сорок.
…Фильм не шел в Сашенькину голову, хотя был весьма и весьма хорош.
– Эй, ты чего? – толкнул Сашеньку друг уже на улице.
– Так, – взгляд Сашеньки казался грустным и растерянным. – Так.
Номер набирался легко. У Игоря Сергеича был певучий тембр, не искажаемый телефоном, а интонация – теплая.
У Сашеньки задрожали колени, когда Игорь Сергеич предложил “пообщаться на темы современных художеств”, – так он это назвал.
…Сашенькины руки долго путались в не отягощенных парадной одеждой дебрях гардероба, пока наконец не нащупали толстый пушистый свитер стального цвета и вельветовые темно-серые брюки.
Они встретились на Крымском Валу и пошли вниз по направлению к Парку культуры.
Было шумно, и в голове у Сашеньки тоже шумело.
– Вы, по-моему, нервничаете. Или чего-то боитесь, – мягко проконстатировал Игорь Сергеич. – Кстати, сколько вам? Двадцать?
Сашенькина голова кивнула, и они пошли дальше. Игорь Сергеич долго рассказывал о своем новом проекте, о поисках единомышленников, о том, что нужны свежие силы и молодая кровь – тогда, типа, дело обязательно выгорит.
На словах “молодая кровь” Сашенькино сердце снова екнуло, а ладони сделались влажными – совершенно, как у тургеневской девушки на роковом свидании в беседке.
– Почему вы не женаты? – сорвался с Сашенькиных губ глупый бестактный вопрос, и Игорь Сергеич рассмеялся:
– Знаете, Саш, не уверен, поймете ли вы, но женщины меня разочаровали. Да, да, и очень уже давно. Я не занимаюсь женщинами, я занимаюсь любовью, – снова рассмеялся Игорь Сергеич и по-отечески похлопал Сашеньку по плечу: – Да вы не расстраивайтесь, у вас еще все впереди. Скажите только, вы согласны участвовать в проекте?
Сашенькина голова снова кивнула, и Игорь Сергеич белозубо улыбнулся, моментально – белозубостью своей – Сашенькин столбняк сняв.
– Теперь, честь имею пригласить… – совсем незаметно они оказались в Камергерском, у очаровательного артистического ресторанчика, где официантки достаточно мило изъяснялись на русском и английском и, казалось, даже за кулисами не баловались двуязычным матом.
Игорь Сергеич заказал кофе, коньяк, жюльен и фрукты, а закурив, как-то чересчур пристально заглянул в Сашенькины глаза.
В ресторане было тихо и уютно; по Сашеньки-ным жилам равномерно растекались блаженство и коньяк. Дрожь и робость отпустили, Сашеньке захотелось рассказать Игорю Сергеичу вчерашний сон…
Игорь Сергеич внимательно выслушал про сон, про любимого писателя, про детское воспоминание и нараспев пробаритонил:
– А знаете, у меня дома отличный коньяк. Гораздо лучше, чем здесь. А еще – кофе французской обжарки. Здесь, Саша, итальянская, поэтому вкус не тот. Заодно покажу вам кое-что на компьютере. Если, конечно, вы никуда не спешите…
На улице уже стемнело; огни фонарей казались Сашеньке новогодней иллюминацией, а Игорь Сергеич – волшебником из сказки Шарля Перро, до дыр зачитанной в пешкомподстолье.
Игорь Сергеич жил в маленьком переулке за Главпочтамтом; Игорь Сергеич действительно показывал Сашеньке кое-что интересное на компьютере, а потом наливал Martell в большие бокалы с затемненным дном.
Сашеньке было так хорошо с Игорем Сергеи-чем, что становилось даже страшно. Откуда это полное понимание, нюх, чутье? Почему он так внимательно слушает? А почему сказал, что не занимается женщинами, а занимается любовью? В каком смысле – Любовью? Может, у него была злая жена? Наверное, он одинок, да, да, конечно, он одинок, талантлив и несчастен… – так думалось Сашеньке, а голова плыла, плыла…
Когда в бутылке мало что осталось, а кофе французской обжарки тоже был выпит, Игорь Сергеич взял Сашенькину ладонь и, проведя осторожно по линии Венеры, так же осторожно поднес к губам.
Сашенькины глаза выразили сначала восторг, потом – тут же – протест, но через мгновение радостно и смущенно сдались.
– Мальчик мой, – убаюкивал Сашеньку Игорь Сергеич, гладя по голове. – Хороший мой, единственный, как долго я тебя ждал…
Сашенька слушал его, раскинувшись на широкой двуспальной кровати, и улыбался. Он никогда не подозревал о том, что счастье может быть так возможно, так близко!
Он приподнялся на юные свои локотки, посмотрел на Игоря Сергеича и, потеревшись носом о его висок, как-то снисходительно похлопал по плечу: инициация завершилась первым лучом прохладного осеннего солнца.
В Сашенькиной голове гнездилось множество мыслей, не отдающих одна другой полного отчета, но, тем не менее, запутывающих Сашеньку настолько, насколько множество мыслей, не отдающих полного отчета одна другой, могут запутать зеленую душу
Игорь Сергеич был высок и хорош собою: черноволос, смугл, со щетиной, как у Шевчука, и низким многообещающим баритоном.
Сашеньку представили Игорю Сергеичу случайно – в киноклубе, где Сашенька и Сашенькин друг так же оказались случайно из-за нашумевшего когда-то “Мусульманина”.
– Ого, и он здесь! Пойдем, познакомлю, – сказал Сашенькин друг, студент РАТИ, подталкивая Сашеньку к незнакомцу. И что-то, не поддающееся логике, заныло у Сашеньки под ложечкой, заскулило: прям вот так сразу заныло, заскулило, а еще – заскребло, совсем как в бульварном романе. И – как полагается – голос пропал, рука задрожала, а Игорь Сергеич того не заметил, только улыбнулся да протянул визитку, где было напечатано необычным шрифтом: арт-директор, название известного издательства, e-mail и два телефонных номера.
– Звоните, не стесняйтесь. Вы ведь, насколько я понимаю, живописуете? – сказал на прощание Игорь Сергеич, и непонятно было, усмехнулся он или просто попрощался.
Сашенькин друг сказал, что знает Игоря Сергеича давно, что он “свой ”, и что ему сорок.
…Фильм не шел в Сашенькину голову, хотя был весьма и весьма хорош.
– Эй, ты чего? – толкнул Сашеньку друг уже на улице.
– Так, – взгляд Сашеньки казался грустным и растерянным. – Так.
Номер набирался легко. У Игоря Сергеича был певучий тембр, не искажаемый телефоном, а интонация – теплая.
У Сашеньки задрожали колени, когда Игорь Сергеич предложил “пообщаться на темы современных художеств”, – так он это назвал.
…Сашенькины руки долго путались в не отягощенных парадной одеждой дебрях гардероба, пока наконец не нащупали толстый пушистый свитер стального цвета и вельветовые темно-серые брюки.
Они встретились на Крымском Валу и пошли вниз по направлению к Парку культуры.
Было шумно, и в голове у Сашеньки тоже шумело.
– Вы, по-моему, нервничаете. Или чего-то боитесь, – мягко проконстатировал Игорь Сергеич. – Кстати, сколько вам? Двадцать?
Сашенькина голова кивнула, и они пошли дальше. Игорь Сергеич долго рассказывал о своем новом проекте, о поисках единомышленников, о том, что нужны свежие силы и молодая кровь – тогда, типа, дело обязательно выгорит.
На словах “молодая кровь” Сашенькино сердце снова екнуло, а ладони сделались влажными – совершенно, как у тургеневской девушки на роковом свидании в беседке.
– Почему вы не женаты? – сорвался с Сашенькиных губ глупый бестактный вопрос, и Игорь Сергеич рассмеялся:
– Знаете, Саш, не уверен, поймете ли вы, но женщины меня разочаровали. Да, да, и очень уже давно. Я не занимаюсь женщинами, я занимаюсь любовью, – снова рассмеялся Игорь Сергеич и по-отечески похлопал Сашеньку по плечу: – Да вы не расстраивайтесь, у вас еще все впереди. Скажите только, вы согласны участвовать в проекте?
Сашенькина голова снова кивнула, и Игорь Сергеич белозубо улыбнулся, моментально – белозубостью своей – Сашенькин столбняк сняв.
– Теперь, честь имею пригласить… – совсем незаметно они оказались в Камергерском, у очаровательного артистического ресторанчика, где официантки достаточно мило изъяснялись на русском и английском и, казалось, даже за кулисами не баловались двуязычным матом.
Игорь Сергеич заказал кофе, коньяк, жюльен и фрукты, а закурив, как-то чересчур пристально заглянул в Сашенькины глаза.
В ресторане было тихо и уютно; по Сашеньки-ным жилам равномерно растекались блаженство и коньяк. Дрожь и робость отпустили, Сашеньке захотелось рассказать Игорю Сергеичу вчерашний сон…
Игорь Сергеич внимательно выслушал про сон, про любимого писателя, про детское воспоминание и нараспев пробаритонил:
– А знаете, у меня дома отличный коньяк. Гораздо лучше, чем здесь. А еще – кофе французской обжарки. Здесь, Саша, итальянская, поэтому вкус не тот. Заодно покажу вам кое-что на компьютере. Если, конечно, вы никуда не спешите…
На улице уже стемнело; огни фонарей казались Сашеньке новогодней иллюминацией, а Игорь Сергеич – волшебником из сказки Шарля Перро, до дыр зачитанной в пешкомподстолье.
Игорь Сергеич жил в маленьком переулке за Главпочтамтом; Игорь Сергеич действительно показывал Сашеньке кое-что интересное на компьютере, а потом наливал Martell в большие бокалы с затемненным дном.
Сашеньке было так хорошо с Игорем Сергеи-чем, что становилось даже страшно. Откуда это полное понимание, нюх, чутье? Почему он так внимательно слушает? А почему сказал, что не занимается женщинами, а занимается любовью? В каком смысле – Любовью? Может, у него была злая жена? Наверное, он одинок, да, да, конечно, он одинок, талантлив и несчастен… – так думалось Сашеньке, а голова плыла, плыла…
Когда в бутылке мало что осталось, а кофе французской обжарки тоже был выпит, Игорь Сергеич взял Сашенькину ладонь и, проведя осторожно по линии Венеры, так же осторожно поднес к губам.
Сашенькины глаза выразили сначала восторг, потом – тут же – протест, но через мгновение радостно и смущенно сдались.
– Мальчик мой, – убаюкивал Сашеньку Игорь Сергеич, гладя по голове. – Хороший мой, единственный, как долго я тебя ждал…
Сашенька слушал его, раскинувшись на широкой двуспальной кровати, и улыбался. Он никогда не подозревал о том, что счастье может быть так возможно, так близко!
Он приподнялся на юные свои локотки, посмотрел на Игоря Сергеича и, потеревшись носом о его висок, как-то снисходительно похлопал по плечу: инициация завершилась первым лучом прохладного осеннего солнца.
Креплёная проза, или коллекция нефункциональных мужчин
Евангелина присела на ободранный, коричневым крытый стул у зеленой стенки и осмотрелась. Напротив обозначилось энное количество самочек с потухшим взором и преимущественно с пакетами, по которым так легко отличить русских за границей.
– Кто последний в девятнадцатый?
– А вы к врачу или на лечение?
– К врачу.
– Тогда за мной; здесь к медсестре – вторая очередь.
– А прием со скольких?
Евангелина зевнула и открыла Пелевина, где прямо перед содержанием курсивилось: “Охраняется законом РФ “Об авторском праве”. Воспроизведение всей книги или любой ее части запрещается без письменного разрешения издателя. Любые попытки нарушения закона будут преследоваться в судебном порядке”.
Евангелина опять зевнула и оголила наугад “Желтую стрелу”, где было что-то о людях, едущих спиной вперед. Евангелина усмехнулась: последнее время у нее появилась слишком заметная привычка делать это – как, например, вчера, когда, прогуливаясь по вечернему городу, она спросила одного типа нечто по типу Истины и он ответил, будто никогда над этим не задумывался. В тот момент Евангелина вот так же тихонечко усмехнулась и подняла глаза к небу, абсолютно так же, как сейчас, – к потолку кожвен-диспансера.
– Что ж вы зеваете, ваша очередь! – подтолкнула Евангелину сидящая рядом брюнетка.
– Раздевайтесь, – донесся усталый голос из-за ширмы, когда Евангелина вошла в кабинет.
– Прямо здесь?
Из-за ширмы высунулось лицо в очках с нависшими над ними кудряшками, а все остальное упрятывалось в будто белый халат.
– Первый раз?
– К вам – да.
– Так-так, – врач закопалась в амбулаторную карту, постукивая карандашиком по ободранной поверхности стола. – Так-так, Пелевина Евангелина Владимировна… Половая жизнь с каких лет? Замужем? Аборты, беременности? Хронические заболевания? Венерические? Непереносимость лекарств? Последний половой контакт когда? Месячные? Что можете сказать о партнере?
…Евангелина на секунду задумалась, а потом изрекла: “Ничего, люблю я его”. Врач удивленно-снисходительно посмотрела на нее сквозь очки, исподлобья и с легкой укоризной:
– Все болезни, деточка, от любви. И реакция Вассермана тоже не от злобы “положительной” может быть. Проходи быстро вон туда, а туфли здесь оставь, у стула.
Евангелина зевнула и полезла на кресло, а оказавшись там, тихонько усмехнулась и одновременно ойкнула от вовсе не нежного прикосновения рук в перчатках и холодного расширителя.
– Результат – послезавтра с восьми до часа. Вот квитанция, оплати в кассе.
Евангелина вышла, цокая шпильками по коридору: “женский” кабинет находился за “мужским”, поэтому Евангелина проходила мимо грустного строя своей биологической противоположности: та в большинстве своем стояла или сидела, понурив голову; иная же ее часть – крайне малая, новички или старожилы – наигранно хорохорилась. Почти процокав проблемный ряд, Евангелина собралась уже было повернуть к кассе, как вдруг заметила Дон Кихота. Выглядел он как обычно, только слегка побледнел.
– Эй, Кихот! Неужто и вы здесь?
Дрожь пробежала по его лицу, и он, силясь, поднял глаза:
– Милая Евангелина! Какое чародейство устоит перед вами? Но иное чародейство вольно обрекать меня на неудачи… – он закашлял и прижал платок к опущенным уголкам губ.
– Милый Кихот, Львиный Рыцарь Печального Образа, сам Жуан старается стеречься этого гнилого места!
– И то – правда. Только… – он покачал головой, – я потерял целомудрие, давеча, да, вот так бывает. А дабы Дульсинее не причинять беспокойства, решил не тревожить ее…
– Что ты на это скажешь, Санчо? – усмехнулась Евангелина проходящему мимо толстяку.
– Слава богу, до сих пор никто не преставился; хоть мы и нездоровы, да живы! – резонно заметил Санчо, потерев задницу. – Только от пирогенала сидеть больно, искололи всего, эх…
Дон Кихот самозабвенно шепнул в воздух:
– Там, где блистает сеньора донья Дульсинея Тобосская, не должно восхвалять чью бы то ни было красоту
– Ах-ха-ха, ах-ха-ха! – затрясся жир на животе Санчо. – Донья Дульсинея Тобосская! Да шлюха ваша Дульсинея, сеньор! Шлюха, к тому же заразная. Мы с вами подлетели, как два в одном; что, не отрекаетесь, любя? Эх, сеньор, сейчас опять вольют вон туда серебро, – он показал вполне определенным жестом чуть ниже живота, – и завтра вольют, и послезавтра, а потом – антибиотики, сеньор. Вы знаете, сеньор, сколько сейчас стоят антибиотики?
Пока Санчо говорил, Дон Кихот наблюдал за тем, как повозка его воображения двинулась своею дорогой, а направляясь к семнадцатому кабинету, жалобно посмотрел на Евангелину:
– Уж верно любо глядеть на всех рыцарей, которые военными и прочими тому подобными упражнениями развлекают и потешают Дам своего сердца. У каждого Рыцаря свои обязанности, – вздохнул он и, поддерживая целлофановый пакетик с болтающимися в нем пирогеналом, одноразовым шприцем и перчатками, скрылся за дверью, где лечили от любви.
Санчо подошел к Евангелине и шепнул:
– Боюсь, боюсь за сеньора, переживает больно! Тем более, как добрый христианин, он не станет мстить за обиду… А вы-то?
Евангелина потрепала его по щеке:
– А я – в кассу. Анализы сдавала.
– А, – почесал за ухом Санчо, – анализы у них дорогие! Это разве больница? Это сонмище весельчаков и затейников! Знавал я в молодости одного лекаря – так его посадили в тюрьму за то, что он двоих укокошил.
– Как укокошил? – удивилась Евангелина.
– А так, по незнанию. Вместо пирогенала мышьяк выписал.
– Разве в твою молодость был пирогенал? – усмехнулась Евангелина.
– Конечно нет, сеньора, – опустил голову толстяк. – Не в обиду скажу – уходите, не к лицу вам место это гнилое. Да, кстати, – он заулыбался, – прежде этого нам надлежит, и притом немедленно, упрятать в черный ящик одного доктора…
– Мне некогда, Санчо, выздоравливай… – отмахнулась Евангелина.
Через пять минут, отдав за анализы немалую сумму, Евангелина зашагала в сторону трамвайных путей.
Она набрала нужные цифры на кодовом замке, поднялась на второй этаж и позвонила. Открыли не сразу.
– Где ты была? – деловито осведомилась с порога Евангелина Вторая. – Полдня жду.
– В кожвене.
– Чего?
– В кожвене была, Кихота с Санчо встретила.
– А… – протянула сквозь сигаретный дым Евангелина Вторая. – Понятно.
– Ну что, что тебе может быть понятно? Сидишь тут, философствуешь, а что ты вообще знаешь?! – закричала Евангелина Первая. – Что?
– Дура, – пожала плечами Евангелина Вторая. – Просто дура, – и отвернулась.
Евангелина обняла ее сзади за плечи:
– Ну, прости, прости же меня… Я помню, что мы с тобой одно, помню, я люблю тебя, потому что мы неделимы, но я ничего не могу с собой поделать… – Евангелина Вторая повернулась, проведя осторожно пальцами по лицу Евангелины Первой. – Не могу же я любить только собственное отражение, пусть даже такое прекрасное.
– Опять Онегин?
– Онегин.
Евангелина Вторая вырвалась из рук Евангелины Первой:
– Иногда мне кажется, что я просто тебя ненавижу. Иногда – наоборот. Что мне делать с этим, неизвестно. Знаю только, что и в “дзэне” и в “дзине” – врут. Просто еще один обман еще одной абстракцией. Тьфу! Понимаешь или нет? Как пет смысла извне, так пет его и изнутри! Обман как снаружи, так и внутри, и именно это особенно трогательно и смешно… Хотя, снаружи обмана гораздо больше.
Евангелина Вторая отрешенно смотрела на Евангелину Первую.
– Не любишь ты меня, нет. Значит, и себя не любишь.
– Что за чушь! Ты пойми – чтобы раскопать себя изнутри, нужно определенное количество Пустоты, незамусоренности себя как собой, так и внешним! – крикнула Евангелина Первая. – И я люблю тебя. Но Онегина – тоже…
– А что, если “истина” открывания Себя внутри себя – очередной громоотвод от Настоящей Истины? – глядя сквозь Евангелину Первую, как бы утвердительно спрашивала Евангелина Вторая.
– А что, если… – Евангелина Первая снова обхватила за плечи свое прекрасное и чудовищное Отражение: “У нас все будет хорошо”, – и нащупала под сердцем пульс Евангелины Второй.
Через день Евангелина, выходя из КВД, встретила недалеко от сквера Онегина.
– Ты тоже туда?
– Туда, только у меня денег нет, у меня там блат, – ответил Онегин, отводя глаза, совсем такие же, как у сенбернара жарким летом в средней полосе России, и добавил: – Застрелюсь.
– У тебя глаза, как у сенбернара жарким летом в средней полосе России, – сказала Евангелина. – Несчастные и красноватые с краю.
– Ты, Пелевина, всегда краев не видела, что ты можешь сказать о глазах?
– Только то, что вижу. Ладно, пойдем покурим, ты все-таки меня заразил.
– Сначала ты меня, потом я тебя, какая разница, кто кого, – почесал подбородок Онегин.
– Теперь-то уж никакой, только на меня Евангелина Вторая злится.
– Правильно, я бы тоже злился, если б мог, – рассмеялся Онегин.
– Дурак ты, Онегин. А еще характерным персонажем считаешься. Лечиться надо.
– Надо. Тебе тоже. Как живешь-то? В социум выходишь?
– Выхожу, что ж делать, деньги-то нужны.
– Да, сейчас лекарства…
– Ага, и детское питание. Как деревенская печаль?
– А что ей будет? За генерала вышла, все говорила, не изменит, а сама – видишь – вон чего подцепила.
– Так это от Таньки? Значит, наврал Пушкин?
– Пелевина, не будь наивной. Ларина своего не упустит; что ей с генералом делать ночами?
– Проехали с Лариной. Про себя лучше расскажи.
– Сказку или как?
– Или как…
– Дядька помер… да… А в деревне, Пелевина, тоска жуткая! Сначала ничего, а вот недели через две… Володька разбавил немного хоть.
– Ты же нивелировал его как вид.
– И тебя, что ли, несет, Пелевина? Это все литературный вымысел, Пушкин это… Да чтоб я с Ленским стрелялся? С Володькой?
– А ты не врешь? Дуэль-то была.
– А чего мне врать. Короче, охотились, к Лариным чаи гонять ездили, а дуэли не было.
– И где Володька сейчас?
– В эмиграции, в Нью-Йорке. Сначала, как Эдичка, вэлфэр получал, они в “Винслоу” на одном этаже жили. А потом Ленский каким-то образом высоко полетел, купил себе дом и вот – ведет здоровый образ жизни.
– Все к лучшему.
– Что?
– Ну, что Володька жив. И что здоровый образ…
– Да, это оно, пожалуй… Пелевина, а ты сны видишь?
– Вижу.
– Расскажи.
– Вчера, короче, снится мне, будто лежу я в гинекологическом кресле, по уши в гипсе, и даже голова вся забинтована. И вот врач, Нина Петровна, с бритвой в руке ко мне подходит и начинает срезать родинку над верхней губой. А потом телефон зазвонил, и я не помню дальше…
– Интеллектуальные у тебя сны, Пелевина. А я вот вчера видел, как мне Мартовский Заяц дорогу перебегает.
– Перебежал?
– Не помню.
– Онегин, тебя уже лечат?
– Нет, только диагноз сказали; я вчера напился.
– Зачем деньги тратишь, таблетки бы лучше купил.
– На таблетки все равно не хватит.
– У тебя же блат.
– Блат – только на анализы, а в аптеке блата нет. Застрелюсь.
– Лечиться минимум месяц, Онегин, ты слышишь?
– Слышу. Но я из социума ушел, из литературы ушел, в люди не вышел, денег у меня нет.
– Может, у Пушкина займешь?
– Так он не даст, не верит он мне.
– Не фига себе, столько на романе заработал, жизнь исковеркал, а взаймы не даст?
– Не даст. Может, у бабы его попрошу.
– У Наташки-то?
– У Наташки. Она, кстати, возмущалась все на счет памятника на Арбате. “Не похожи, говорит, и все тут!”
– Наташка может дать.
– Да Наташка только это и может.
– Ты это о чем, Онегин?
– Сама не маленькая, Пелевина. Кстати, мне Кихот десять баксов второй год отдает.
– И не отдаст, он сам лечится.
– Правда?
– Я его около семнадцатого встретила; он с Дульсинеей трахнулся, хламидиоз подцепил. И Санчо подцепил. Я только не поняла, кто кого – первый, или они вместе все.
– Ба… Уж если и Кихот болен…
– Весь мир болен, Онегин.
– Ага. Большой Любовью.
– Забыл про чистую.
– На чистую я забил, Пелевина. Значит, Кихот десять баксов не отдаст?
– Не отдаст.
– Тогда я вообще лечиться не буду, не на что мне.
– Дурак ты, Онегин. Сходил бы в социум, подкалымил на антибиотики.
– Не хочу я в социум, Пелевина, не могу я.
– А я могу, по-твоему?
– Ты – можешь. Ты сильная.
– Я?
– Да, у тебя есть Евангелина Вторая.
…В трамвае Евангелине почему-то резко не хватило воздуха, и она моментально перенеслась к Евангелине Второй.
– Евангелинушка, лапушка, прости. Евангелина Вторая пристально посмотрела в собственное отражение:
– Ты просто устала. А прощать мне нечего.
Онегин выглядел плохо: сенбернаровские глаза, мешки под ними – алкоголь, недосып и безденежье все больше сказывались; единственное, чего он хотел, но в чем боялся себе признаться – так это увидеть Евангелину и постебаться над социумом, но Евангелина куда-то пропала, а может, слишком усердно лечилась.
Онегин занял очередь в семнадцатый и через несколько минут увидел знакомые латы:
– Эй, Кихот!
Латы стерли с себя пыль и обернулись.
– Люди делятся на две категории, – продолжал Онегин. – Те, которые сидят на трубах, и те, которым нужны деньги.
– На трубе сижу я? – спросил Дон Кихот.
Онегин кивнул.
– Коли ваша милость намерена на каждом шагу напоминать мне о долге… – начал было Рыцарь Печального Образа, но Онегин перебил его:
– Да, намерена, наша милость очень даже намерена. Гони деньги, мне хоть трихопол с тинидазолом купить; на антибиотики – с Санчо стрясу.
– Когда кто-нибудь из рыцарей в беде и выручить его может только какой-нибудь другой рыцарь… – Дон Кихот нащупал в латах лаз и достал оттуда две замусоленные бумажки по пять долларов. – Достославный рыцарь Дон Кихот Ламанчский завершил и довел до конца приключение с графиней Трифальди, именуемою также дуэньей Гореваной, что доставило ему несказанное удовольствие.
– Как, и с дуэньей Гореваной? А мне Пелевина говорила, что ты только с Дульсинеей.
– Я – рыцарь. И как раз Этого Самого Ордена, сокращенно – ЭСО. Не верь никому, Онегин. Из жизни этой вывел я аксиому: все несчастья наши – любовного характера!
– Уж не влюблен ли часом сам достославный Кихот? – оживился Онегин, засовывая мятую зелень в карман.
– Пушкин не делал тебя таким циничным. Кто же сделал тебя таким? – участливо поинтересовался член ЭСО в латах.
– Женщины, старина, женщины. В них – корень зла, – патриархально, а потому противоестественно, вздохнул Онегин и поперхнулся словами.
– Но ведь у тебя есть Евангелина.
– Да, у меня есть Евангелина. Только она об этом не знает.
Процедуры Евангелина не любила. Во-первых, сначала нужно было отстоять очередь, во-вторых, залезть на кресло, оказавшись в самой своей беззащитной позе, а в-третьих, подвергнуться вливанию чего-то инородного в самую что ни на есть нутрь. К тому же, наизусть выученная дорога до заведения, приводящая в девятнадцатый кабинет, остохорошела до “мало не покажется”, поэтому Евангелина грустила и одиноко пила таблетки. Как-то, сидя в очереди и услышав тихое: “Пелевина!” – она увидела Онегина.
Он был депрессивен, небрит, но не вызывал привычного раздражения.
– Ты долго еще? – спросил он.
– Полчаса, наверное, – ответила Евангелина, не удивившись его внезапному явлению. – Деньги, что ли, появились?
– Кихот отдал, вот еще с Санчо стрясу…
– Онегин, я хотела обои новые поклеить, веришь, нет? Опять на эту рвань смотреть, все деньги просадила…
– Ну, это ерунда, обои какие-то.
– Конечно, ерунда, но невозможно же всю жизнь смотреть на один и тот же рисунок на стенах.
– Почему? Нет никакой разницы.
– Да хрен с ними, с обоями. Больше не капает?
– Вроде нет. Я вчера с Александра Сергеича женой общался.
– С Наташкой, у которой даже имя проститутское?
– С ней. Она сказала, что прозу крепят так: перетягивают канатами в самом горле, а потом в то самое горло вдавливают литр коньяка.
– Вдавливают? А зачем вдавливать-то?
– Да я вот тоже не понял, зачем вдавливать – можно и так.
– А вчера – не поверишь.
– Чего?
– Все-таки Гульд играет Баха с иголочки.
– Еще бы. Но мне Горовиц больше нравится.
– Ах, Онегин, какая разница – Гульд, Горовиц… Опять в это кресло.
– Любишь кататься…
– Ты, кажется, не совсем так сказал.
– Боюсь оскорбить даму.
– Скоро бал, Онегин. И только посмей предложить мне водку!
– Бал? Ты в своем уме?
– Да-с, бал. Как только анализы станут отрицательными, случится бал. Так сказала Евангелина Вторая.
– Йоп твой отец! – выругался азиат.
– Падеж не тот. Правильнее будет “твоего отца!” – поправила азиата захмелевшая Евангелина.
– Иоп твоего отца! – повторил азиат.
– Первый раз было лучше, – заметил Онегин, наливающий водку в грязный хрустальный бокал. – Ну, за здоровье!
– За здоровье! – опять повторил азиат и немедленно выпил.
– Где ты его откопал? – спросила Онегина Евангелина, когда восточный гость вырубился вместе со своей последней песней.
– Так… нашел… – ответил Онегин. – А вообще, Танька попросила; она теперь матерью Терезой заделалась, грехи искупает.
– А с письмами еще не завязала? В романе ж вроде кольцевая композиция.
– Так это в романе, Пелевина. А утром все иначе.
– Марина Алексеева вчера звонила, в гости зовет…
– Это из “Тридцатой любви…” Сорокина, что ли?..
– Из нее.
– Так она же мужиков не любит, теперь вот и до тебя докопаться хочет.
– Так мне идти к Марине Алексеевой?
– К Сорокину бы лучше сходила, до Марины я сам дойду.
– Нет, это слишком традиционно.
– Ну, ты кадр! – Онегин расхохотался. – Пелевина, тебя надо было убить сразу, до зачатия.
– А ты разве не заметил, что вы все это уже сделали?
– Значит, я разговариваю с мертвой душой? Давай тогда сыграем немую сцену, – сказал Онегин и заткнулся, а Евангелина позвонила Марине в Беляево: “Сейчас приеду”.
А потом и вправду был бал. Самый настоящий – в костюмах, с прическами, со свечами и паркетом – все по-взрослому.
На Евангелине Первой великолепно сидело атласное декольтированное платье из розового шелка; черные перчатки по локоть и вуаль-сеточка создавали подобие контраста.
Евангелина Вторая отражалась – розовыми перчатками по локоть, вуалью-сеточкой и декольтированным платьем из черного шелка.
Онегин наконец-то облачился в классический фрак и выкупил из ломбарда цилиндр, сданный туда после последнего проигрыша в трик-трак, окончательно домотавшего дядюшкино наследство.
Ларина держалась чопорно и холодно, общаясь лишь с генералом, зато Гончарова показалась во всей красе: глаза, губы, руки – все горело, все тянулось к противоположному. Александр Сергеич смотрел на все, к чему тянулось, сквозь пальцы, но постоянно приглаживал бакенбарды.
Потом показалась Джульетта-девочка, конвоируемая небезызвестным композитором двадцатого и мифическим литератором рубежа XVI–XVII веков; обожравшийся у Дульсинеи курицей Санчо глушил виски, не внемля увещеваниям Дон Кихота; Дон Жуан высматривал очередную жертву, и она уже легка была на помине; Марина Алексеева шла под руку с Настасьей Филипповной, и это было серьезно; три сестры хором хотели Москву; Обломов появился в новом халате, и это оживило дам; Не-точка Незванова выросла; Гантенбайн, назвавшийся Гантенбайном, поправлял темные очки и брал для Лили, любительницы добрых гномов, бокал вина; Русалочка притворялась менструирующей девицей и кровоточила пятками по паркету; Наташа Ростова-I нагло целовалась с Анатолем, оставив Болконского под дубом; Наташа Ростова-П, растолстевшая и озабоченная приплодом, с укоризной смотрела на первую; Гамлет читал монолог Высоцкому; Высоцкий пил; Воланд усмехался; Чжуан-цзы превращался в бабочку, а потом – наоборот; Печорин жег свой дневник; Ася Клячина нагловато помахивала свидетельством о браке; врач Нина Петровна читала ненапряжную лекцию, посвященную заболеваниям, передающимся половым путем, так как бал посвящен был победе над ними – у всех присутствующих.
– Кто последний в девятнадцатый?
– А вы к врачу или на лечение?
– К врачу.
– Тогда за мной; здесь к медсестре – вторая очередь.
– А прием со скольких?
Евангелина зевнула и открыла Пелевина, где прямо перед содержанием курсивилось: “Охраняется законом РФ “Об авторском праве”. Воспроизведение всей книги или любой ее части запрещается без письменного разрешения издателя. Любые попытки нарушения закона будут преследоваться в судебном порядке”.
Евангелина опять зевнула и оголила наугад “Желтую стрелу”, где было что-то о людях, едущих спиной вперед. Евангелина усмехнулась: последнее время у нее появилась слишком заметная привычка делать это – как, например, вчера, когда, прогуливаясь по вечернему городу, она спросила одного типа нечто по типу Истины и он ответил, будто никогда над этим не задумывался. В тот момент Евангелина вот так же тихонечко усмехнулась и подняла глаза к небу, абсолютно так же, как сейчас, – к потолку кожвен-диспансера.
– Что ж вы зеваете, ваша очередь! – подтолкнула Евангелину сидящая рядом брюнетка.
– Раздевайтесь, – донесся усталый голос из-за ширмы, когда Евангелина вошла в кабинет.
– Прямо здесь?
Из-за ширмы высунулось лицо в очках с нависшими над ними кудряшками, а все остальное упрятывалось в будто белый халат.
– Первый раз?
– К вам – да.
– Так-так, – врач закопалась в амбулаторную карту, постукивая карандашиком по ободранной поверхности стола. – Так-так, Пелевина Евангелина Владимировна… Половая жизнь с каких лет? Замужем? Аборты, беременности? Хронические заболевания? Венерические? Непереносимость лекарств? Последний половой контакт когда? Месячные? Что можете сказать о партнере?
…Евангелина на секунду задумалась, а потом изрекла: “Ничего, люблю я его”. Врач удивленно-снисходительно посмотрела на нее сквозь очки, исподлобья и с легкой укоризной:
– Все болезни, деточка, от любви. И реакция Вассермана тоже не от злобы “положительной” может быть. Проходи быстро вон туда, а туфли здесь оставь, у стула.
Евангелина зевнула и полезла на кресло, а оказавшись там, тихонько усмехнулась и одновременно ойкнула от вовсе не нежного прикосновения рук в перчатках и холодного расширителя.
– Результат – послезавтра с восьми до часа. Вот квитанция, оплати в кассе.
Евангелина вышла, цокая шпильками по коридору: “женский” кабинет находился за “мужским”, поэтому Евангелина проходила мимо грустного строя своей биологической противоположности: та в большинстве своем стояла или сидела, понурив голову; иная же ее часть – крайне малая, новички или старожилы – наигранно хорохорилась. Почти процокав проблемный ряд, Евангелина собралась уже было повернуть к кассе, как вдруг заметила Дон Кихота. Выглядел он как обычно, только слегка побледнел.
– Эй, Кихот! Неужто и вы здесь?
Дрожь пробежала по его лицу, и он, силясь, поднял глаза:
– Милая Евангелина! Какое чародейство устоит перед вами? Но иное чародейство вольно обрекать меня на неудачи… – он закашлял и прижал платок к опущенным уголкам губ.
– Милый Кихот, Львиный Рыцарь Печального Образа, сам Жуан старается стеречься этого гнилого места!
– И то – правда. Только… – он покачал головой, – я потерял целомудрие, давеча, да, вот так бывает. А дабы Дульсинее не причинять беспокойства, решил не тревожить ее…
– Что ты на это скажешь, Санчо? – усмехнулась Евангелина проходящему мимо толстяку.
– Слава богу, до сих пор никто не преставился; хоть мы и нездоровы, да живы! – резонно заметил Санчо, потерев задницу. – Только от пирогенала сидеть больно, искололи всего, эх…
Дон Кихот самозабвенно шепнул в воздух:
– Там, где блистает сеньора донья Дульсинея Тобосская, не должно восхвалять чью бы то ни было красоту
– Ах-ха-ха, ах-ха-ха! – затрясся жир на животе Санчо. – Донья Дульсинея Тобосская! Да шлюха ваша Дульсинея, сеньор! Шлюха, к тому же заразная. Мы с вами подлетели, как два в одном; что, не отрекаетесь, любя? Эх, сеньор, сейчас опять вольют вон туда серебро, – он показал вполне определенным жестом чуть ниже живота, – и завтра вольют, и послезавтра, а потом – антибиотики, сеньор. Вы знаете, сеньор, сколько сейчас стоят антибиотики?
Пока Санчо говорил, Дон Кихот наблюдал за тем, как повозка его воображения двинулась своею дорогой, а направляясь к семнадцатому кабинету, жалобно посмотрел на Евангелину:
– Уж верно любо глядеть на всех рыцарей, которые военными и прочими тому подобными упражнениями развлекают и потешают Дам своего сердца. У каждого Рыцаря свои обязанности, – вздохнул он и, поддерживая целлофановый пакетик с болтающимися в нем пирогеналом, одноразовым шприцем и перчатками, скрылся за дверью, где лечили от любви.
Санчо подошел к Евангелине и шепнул:
– Боюсь, боюсь за сеньора, переживает больно! Тем более, как добрый христианин, он не станет мстить за обиду… А вы-то?
Евангелина потрепала его по щеке:
– А я – в кассу. Анализы сдавала.
– А, – почесал за ухом Санчо, – анализы у них дорогие! Это разве больница? Это сонмище весельчаков и затейников! Знавал я в молодости одного лекаря – так его посадили в тюрьму за то, что он двоих укокошил.
– Как укокошил? – удивилась Евангелина.
– А так, по незнанию. Вместо пирогенала мышьяк выписал.
– Разве в твою молодость был пирогенал? – усмехнулась Евангелина.
– Конечно нет, сеньора, – опустил голову толстяк. – Не в обиду скажу – уходите, не к лицу вам место это гнилое. Да, кстати, – он заулыбался, – прежде этого нам надлежит, и притом немедленно, упрятать в черный ящик одного доктора…
– Мне некогда, Санчо, выздоравливай… – отмахнулась Евангелина.
Через пять минут, отдав за анализы немалую сумму, Евангелина зашагала в сторону трамвайных путей.
Она набрала нужные цифры на кодовом замке, поднялась на второй этаж и позвонила. Открыли не сразу.
– Где ты была? – деловито осведомилась с порога Евангелина Вторая. – Полдня жду.
– В кожвене.
– Чего?
– В кожвене была, Кихота с Санчо встретила.
– А… – протянула сквозь сигаретный дым Евангелина Вторая. – Понятно.
– Ну что, что тебе может быть понятно? Сидишь тут, философствуешь, а что ты вообще знаешь?! – закричала Евангелина Первая. – Что?
– Дура, – пожала плечами Евангелина Вторая. – Просто дура, – и отвернулась.
Евангелина обняла ее сзади за плечи:
– Ну, прости, прости же меня… Я помню, что мы с тобой одно, помню, я люблю тебя, потому что мы неделимы, но я ничего не могу с собой поделать… – Евангелина Вторая повернулась, проведя осторожно пальцами по лицу Евангелины Первой. – Не могу же я любить только собственное отражение, пусть даже такое прекрасное.
– Опять Онегин?
– Онегин.
Евангелина Вторая вырвалась из рук Евангелины Первой:
– Иногда мне кажется, что я просто тебя ненавижу. Иногда – наоборот. Что мне делать с этим, неизвестно. Знаю только, что и в “дзэне” и в “дзине” – врут. Просто еще один обман еще одной абстракцией. Тьфу! Понимаешь или нет? Как пет смысла извне, так пет его и изнутри! Обман как снаружи, так и внутри, и именно это особенно трогательно и смешно… Хотя, снаружи обмана гораздо больше.
Евангелина Вторая отрешенно смотрела на Евангелину Первую.
– Не любишь ты меня, нет. Значит, и себя не любишь.
– Что за чушь! Ты пойми – чтобы раскопать себя изнутри, нужно определенное количество Пустоты, незамусоренности себя как собой, так и внешним! – крикнула Евангелина Первая. – И я люблю тебя. Но Онегина – тоже…
– А что, если “истина” открывания Себя внутри себя – очередной громоотвод от Настоящей Истины? – глядя сквозь Евангелину Первую, как бы утвердительно спрашивала Евангелина Вторая.
– А что, если… – Евангелина Первая снова обхватила за плечи свое прекрасное и чудовищное Отражение: “У нас все будет хорошо”, – и нащупала под сердцем пульс Евангелины Второй.
Через день Евангелина, выходя из КВД, встретила недалеко от сквера Онегина.
– Ты тоже туда?
– Туда, только у меня денег нет, у меня там блат, – ответил Онегин, отводя глаза, совсем такие же, как у сенбернара жарким летом в средней полосе России, и добавил: – Застрелюсь.
– У тебя глаза, как у сенбернара жарким летом в средней полосе России, – сказала Евангелина. – Несчастные и красноватые с краю.
– Ты, Пелевина, всегда краев не видела, что ты можешь сказать о глазах?
– Только то, что вижу. Ладно, пойдем покурим, ты все-таки меня заразил.
– Сначала ты меня, потом я тебя, какая разница, кто кого, – почесал подбородок Онегин.
– Теперь-то уж никакой, только на меня Евангелина Вторая злится.
– Правильно, я бы тоже злился, если б мог, – рассмеялся Онегин.
– Дурак ты, Онегин. А еще характерным персонажем считаешься. Лечиться надо.
– Надо. Тебе тоже. Как живешь-то? В социум выходишь?
– Выхожу, что ж делать, деньги-то нужны.
– Да, сейчас лекарства…
– Ага, и детское питание. Как деревенская печаль?
– А что ей будет? За генерала вышла, все говорила, не изменит, а сама – видишь – вон чего подцепила.
– Так это от Таньки? Значит, наврал Пушкин?
– Пелевина, не будь наивной. Ларина своего не упустит; что ей с генералом делать ночами?
– Проехали с Лариной. Про себя лучше расскажи.
– Сказку или как?
– Или как…
– Дядька помер… да… А в деревне, Пелевина, тоска жуткая! Сначала ничего, а вот недели через две… Володька разбавил немного хоть.
– Ты же нивелировал его как вид.
– И тебя, что ли, несет, Пелевина? Это все литературный вымысел, Пушкин это… Да чтоб я с Ленским стрелялся? С Володькой?
– А ты не врешь? Дуэль-то была.
– А чего мне врать. Короче, охотились, к Лариным чаи гонять ездили, а дуэли не было.
– И где Володька сейчас?
– В эмиграции, в Нью-Йорке. Сначала, как Эдичка, вэлфэр получал, они в “Винслоу” на одном этаже жили. А потом Ленский каким-то образом высоко полетел, купил себе дом и вот – ведет здоровый образ жизни.
– Все к лучшему.
– Что?
– Ну, что Володька жив. И что здоровый образ…
– Да, это оно, пожалуй… Пелевина, а ты сны видишь?
– Вижу.
– Расскажи.
– Вчера, короче, снится мне, будто лежу я в гинекологическом кресле, по уши в гипсе, и даже голова вся забинтована. И вот врач, Нина Петровна, с бритвой в руке ко мне подходит и начинает срезать родинку над верхней губой. А потом телефон зазвонил, и я не помню дальше…
– Интеллектуальные у тебя сны, Пелевина. А я вот вчера видел, как мне Мартовский Заяц дорогу перебегает.
– Перебежал?
– Не помню.
– Онегин, тебя уже лечат?
– Нет, только диагноз сказали; я вчера напился.
– Зачем деньги тратишь, таблетки бы лучше купил.
– На таблетки все равно не хватит.
– У тебя же блат.
– Блат – только на анализы, а в аптеке блата нет. Застрелюсь.
– Лечиться минимум месяц, Онегин, ты слышишь?
– Слышу. Но я из социума ушел, из литературы ушел, в люди не вышел, денег у меня нет.
– Может, у Пушкина займешь?
– Так он не даст, не верит он мне.
– Не фига себе, столько на романе заработал, жизнь исковеркал, а взаймы не даст?
– Не даст. Может, у бабы его попрошу.
– У Наташки-то?
– У Наташки. Она, кстати, возмущалась все на счет памятника на Арбате. “Не похожи, говорит, и все тут!”
– Наташка может дать.
– Да Наташка только это и может.
– Ты это о чем, Онегин?
– Сама не маленькая, Пелевина. Кстати, мне Кихот десять баксов второй год отдает.
– И не отдаст, он сам лечится.
– Правда?
– Я его около семнадцатого встретила; он с Дульсинеей трахнулся, хламидиоз подцепил. И Санчо подцепил. Я только не поняла, кто кого – первый, или они вместе все.
– Ба… Уж если и Кихот болен…
– Весь мир болен, Онегин.
– Ага. Большой Любовью.
– Забыл про чистую.
– На чистую я забил, Пелевина. Значит, Кихот десять баксов не отдаст?
– Не отдаст.
– Тогда я вообще лечиться не буду, не на что мне.
– Дурак ты, Онегин. Сходил бы в социум, подкалымил на антибиотики.
– Не хочу я в социум, Пелевина, не могу я.
– А я могу, по-твоему?
– Ты – можешь. Ты сильная.
– Я?
– Да, у тебя есть Евангелина Вторая.
…В трамвае Евангелине почему-то резко не хватило воздуха, и она моментально перенеслась к Евангелине Второй.
– Евангелинушка, лапушка, прости. Евангелина Вторая пристально посмотрела в собственное отражение:
– Ты просто устала. А прощать мне нечего.
Онегин выглядел плохо: сенбернаровские глаза, мешки под ними – алкоголь, недосып и безденежье все больше сказывались; единственное, чего он хотел, но в чем боялся себе признаться – так это увидеть Евангелину и постебаться над социумом, но Евангелина куда-то пропала, а может, слишком усердно лечилась.
Онегин занял очередь в семнадцатый и через несколько минут увидел знакомые латы:
– Эй, Кихот!
Латы стерли с себя пыль и обернулись.
– Люди делятся на две категории, – продолжал Онегин. – Те, которые сидят на трубах, и те, которым нужны деньги.
– На трубе сижу я? – спросил Дон Кихот.
Онегин кивнул.
– Коли ваша милость намерена на каждом шагу напоминать мне о долге… – начал было Рыцарь Печального Образа, но Онегин перебил его:
– Да, намерена, наша милость очень даже намерена. Гони деньги, мне хоть трихопол с тинидазолом купить; на антибиотики – с Санчо стрясу.
– Когда кто-нибудь из рыцарей в беде и выручить его может только какой-нибудь другой рыцарь… – Дон Кихот нащупал в латах лаз и достал оттуда две замусоленные бумажки по пять долларов. – Достославный рыцарь Дон Кихот Ламанчский завершил и довел до конца приключение с графиней Трифальди, именуемою также дуэньей Гореваной, что доставило ему несказанное удовольствие.
– Как, и с дуэньей Гореваной? А мне Пелевина говорила, что ты только с Дульсинеей.
– Я – рыцарь. И как раз Этого Самого Ордена, сокращенно – ЭСО. Не верь никому, Онегин. Из жизни этой вывел я аксиому: все несчастья наши – любовного характера!
– Уж не влюблен ли часом сам достославный Кихот? – оживился Онегин, засовывая мятую зелень в карман.
– Пушкин не делал тебя таким циничным. Кто же сделал тебя таким? – участливо поинтересовался член ЭСО в латах.
– Женщины, старина, женщины. В них – корень зла, – патриархально, а потому противоестественно, вздохнул Онегин и поперхнулся словами.
– Но ведь у тебя есть Евангелина.
– Да, у меня есть Евангелина. Только она об этом не знает.
Процедуры Евангелина не любила. Во-первых, сначала нужно было отстоять очередь, во-вторых, залезть на кресло, оказавшись в самой своей беззащитной позе, а в-третьих, подвергнуться вливанию чего-то инородного в самую что ни на есть нутрь. К тому же, наизусть выученная дорога до заведения, приводящая в девятнадцатый кабинет, остохорошела до “мало не покажется”, поэтому Евангелина грустила и одиноко пила таблетки. Как-то, сидя в очереди и услышав тихое: “Пелевина!” – она увидела Онегина.
Он был депрессивен, небрит, но не вызывал привычного раздражения.
– Ты долго еще? – спросил он.
– Полчаса, наверное, – ответила Евангелина, не удивившись его внезапному явлению. – Деньги, что ли, появились?
– Кихот отдал, вот еще с Санчо стрясу…
– Онегин, я хотела обои новые поклеить, веришь, нет? Опять на эту рвань смотреть, все деньги просадила…
– Ну, это ерунда, обои какие-то.
– Конечно, ерунда, но невозможно же всю жизнь смотреть на один и тот же рисунок на стенах.
– Почему? Нет никакой разницы.
– Да хрен с ними, с обоями. Больше не капает?
– Вроде нет. Я вчера с Александра Сергеича женой общался.
– С Наташкой, у которой даже имя проститутское?
– С ней. Она сказала, что прозу крепят так: перетягивают канатами в самом горле, а потом в то самое горло вдавливают литр коньяка.
– Вдавливают? А зачем вдавливать-то?
– Да я вот тоже не понял, зачем вдавливать – можно и так.
– А вчера – не поверишь.
– Чего?
– Все-таки Гульд играет Баха с иголочки.
– Еще бы. Но мне Горовиц больше нравится.
– Ах, Онегин, какая разница – Гульд, Горовиц… Опять в это кресло.
– Любишь кататься…
– Ты, кажется, не совсем так сказал.
– Боюсь оскорбить даму.
– Скоро бал, Онегин. И только посмей предложить мне водку!
– Бал? Ты в своем уме?
– Да-с, бал. Как только анализы станут отрицательными, случится бал. Так сказала Евангелина Вторая.
– Йоп твой отец! – выругался азиат.
– Падеж не тот. Правильнее будет “твоего отца!” – поправила азиата захмелевшая Евангелина.
– Иоп твоего отца! – повторил азиат.
– Первый раз было лучше, – заметил Онегин, наливающий водку в грязный хрустальный бокал. – Ну, за здоровье!
– За здоровье! – опять повторил азиат и немедленно выпил.
– Где ты его откопал? – спросила Онегина Евангелина, когда восточный гость вырубился вместе со своей последней песней.
– Так… нашел… – ответил Онегин. – А вообще, Танька попросила; она теперь матерью Терезой заделалась, грехи искупает.
– А с письмами еще не завязала? В романе ж вроде кольцевая композиция.
– Так это в романе, Пелевина. А утром все иначе.
– Марина Алексеева вчера звонила, в гости зовет…
– Это из “Тридцатой любви…” Сорокина, что ли?..
– Из нее.
– Так она же мужиков не любит, теперь вот и до тебя докопаться хочет.
– Так мне идти к Марине Алексеевой?
– К Сорокину бы лучше сходила, до Марины я сам дойду.
– Нет, это слишком традиционно.
– Ну, ты кадр! – Онегин расхохотался. – Пелевина, тебя надо было убить сразу, до зачатия.
– А ты разве не заметил, что вы все это уже сделали?
– Значит, я разговариваю с мертвой душой? Давай тогда сыграем немую сцену, – сказал Онегин и заткнулся, а Евангелина позвонила Марине в Беляево: “Сейчас приеду”.
А потом и вправду был бал. Самый настоящий – в костюмах, с прическами, со свечами и паркетом – все по-взрослому.
На Евангелине Первой великолепно сидело атласное декольтированное платье из розового шелка; черные перчатки по локоть и вуаль-сеточка создавали подобие контраста.
Евангелина Вторая отражалась – розовыми перчатками по локоть, вуалью-сеточкой и декольтированным платьем из черного шелка.
Онегин наконец-то облачился в классический фрак и выкупил из ломбарда цилиндр, сданный туда после последнего проигрыша в трик-трак, окончательно домотавшего дядюшкино наследство.
Ларина держалась чопорно и холодно, общаясь лишь с генералом, зато Гончарова показалась во всей красе: глаза, губы, руки – все горело, все тянулось к противоположному. Александр Сергеич смотрел на все, к чему тянулось, сквозь пальцы, но постоянно приглаживал бакенбарды.
Потом показалась Джульетта-девочка, конвоируемая небезызвестным композитором двадцатого и мифическим литератором рубежа XVI–XVII веков; обожравшийся у Дульсинеи курицей Санчо глушил виски, не внемля увещеваниям Дон Кихота; Дон Жуан высматривал очередную жертву, и она уже легка была на помине; Марина Алексеева шла под руку с Настасьей Филипповной, и это было серьезно; три сестры хором хотели Москву; Обломов появился в новом халате, и это оживило дам; Не-точка Незванова выросла; Гантенбайн, назвавшийся Гантенбайном, поправлял темные очки и брал для Лили, любительницы добрых гномов, бокал вина; Русалочка притворялась менструирующей девицей и кровоточила пятками по паркету; Наташа Ростова-I нагло целовалась с Анатолем, оставив Болконского под дубом; Наташа Ростова-П, растолстевшая и озабоченная приплодом, с укоризной смотрела на первую; Гамлет читал монолог Высоцкому; Высоцкий пил; Воланд усмехался; Чжуан-цзы превращался в бабочку, а потом – наоборот; Печорин жег свой дневник; Ася Клячина нагловато помахивала свидетельством о браке; врач Нина Петровна читала ненапряжную лекцию, посвященную заболеваниям, передающимся половым путем, так как бал посвящен был победе над ними – у всех присутствующих.