Страница:
В ее альбоме было много стихов известных поэтов – о любви, конечно. Много цитат, высказываний, пожеланий. Ну, и я что-то накропал ей в альбом о чарующем, волнительном и манящем. Конечно, чужое – Надсона, Чарскую, Апухтина…
К какому-то празднику, кажется ноябрьскому, она готовила отрывок из «Бориса Годунова» Пушкина – «Встреча у фонтана». Меня пригласила на роль самозванца. Она с таким усердием репетировала, что эти строчки до сих пор звучат во мне:
Ко мне сзади подошел председатель колхоза дядя Ибрагим, он меня всегда выделял из среды сверстников. Подошел и говорит:
– Ты что, ничего не понял? Иди, она же из-за тебя пришла! Ей надо было на праздники в Пачелму, к матери ехать… Иди, не дури! Не заставляй девчонку мучиться…
Я послушался, вышел. Ланкиной нигде не видно. Хотел вернуться обратно… Вышел дядя Ибрагим, закурил. Увидев меня, удивился:
– А ты что здесь стоишь? Иди к ней!..
Я нехотя поплелся. Дверь избы, где она жила, была не заперта. Клавдия Ивановна лежала на кровати спиной к двери. Повернулась:
– Иди, присядь.
Я присел. Она взяла мои руки, положила себе на грудь… Мне было неловко сидеть, я придвинулся ближе.
– Поцелуй меня!
Я только было наклонился, дверь широко распахнулась. С шумом вошла завуч. По ней было видно, что она специально спешила, чтобы помешать нашему уединению. Но мне повезло. Стеснительность моя прошла:
– Ну, я пойду!.. – попрощавшись, вышел.
Завуч злыми глазами проводила меня до двери. Я мельком кинул взгляд на Ланкину. Она сидела, застегивая кофточку…
Роман был окончен. А в альбоме у меня осталась ее запись:
Ланкина Клава, хохотушка Зина, застенчивая скромница Катя… Не исключено, что эти женщины, заронившие в мою юную душу проросшие много позже зерна влечения, томления, предощущения влюбленности, уже обратились в прах. И, возможно, мужья, с которыми они родили любимых детей, позабыли их еще при жизни. А я помню!.. И как помню!.. Ярко! И не могу не писать…
И не забываю, видимо, потому, что они пробудили во мне какое-то изначальное осознание гордого мужского начала – моего собственного. Научили понимать, что род людской делится на мужчин и женщин, силу и беззащитность. Что есть в мире любовь женщины, ее трепетная нежность, тепло, стремление стать матерью. Осознать это, укоренить в своей душе. Конечно, тогда я, недоросль, в котором только начинали играть гормоны, не мог этого понять! Но на каком-то глубинном уровне сказанное отложилось.
Конечно, на моем жизненном пути встречались разные женщины. Были увлечения, глубокие и не слишком; пришла наконец любовь – истинная, сокрушающая, захватившая меня целиком. Но всегда, во всех случаях, меня сопровождало неизъяснимое юношеское чувство из тех далеких военных лет – чувство удивления, робости, восхищения перед непознаваемым созданием матери-природы – женщиной.
Как не благоговеть перед ней? Ведь именно она дала жизнь и мне, и тебе. Именно женщина ближе всего к загадкам и истокам бытия!.. Не понять это, не почувствовать может разве только твердокожий чурбан, забывший, что и его на свет произвела женщина.
Колхоз без детей – ни тпру ни ну
Родной мой, милый папа
К какому-то празднику, кажется ноябрьскому, она готовила отрывок из «Бориса Годунова» Пушкина – «Встреча у фонтана». Меня пригласила на роль самозванца. Она с таким усердием репетировала, что эти строчки до сих пор звучат во мне:
Сценку эту мы почему-то не показали. По-моему, в селе Никольском в Ноябрьские праздники она никому не была нужна. Но за общим праздничным столом после выпитой самогонки языки развязываются, глазки стреляют. Я понял, Клавдия Ивановна мне хочет что-то сказать: губами шевелит, глазами на дверь показывает. Я, человек стеснительный, в намек не поверил или не осмелился, перестал смотреть в ту сторону, где она сидела. Она встала и вышла.
Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла.
Царевич я…
Ко мне сзади подошел председатель колхоза дядя Ибрагим, он меня всегда выделял из среды сверстников. Подошел и говорит:
– Ты что, ничего не понял? Иди, она же из-за тебя пришла! Ей надо было на праздники в Пачелму, к матери ехать… Иди, не дури! Не заставляй девчонку мучиться…
Я послушался, вышел. Ланкиной нигде не видно. Хотел вернуться обратно… Вышел дядя Ибрагим, закурил. Увидев меня, удивился:
– А ты что здесь стоишь? Иди к ней!..
Я нехотя поплелся. Дверь избы, где она жила, была не заперта. Клавдия Ивановна лежала на кровати спиной к двери. Повернулась:
– Иди, присядь.
Я присел. Она взяла мои руки, положила себе на грудь… Мне было неловко сидеть, я придвинулся ближе.
– Поцелуй меня!
Я только было наклонился, дверь широко распахнулась. С шумом вошла завуч. По ней было видно, что она специально спешила, чтобы помешать нашему уединению. Но мне повезло. Стеснительность моя прошла:
– Ну, я пойду!.. – попрощавшись, вышел.
Завуч злыми глазами проводила меня до двери. Я мельком кинул взгляд на Ланкину. Она сидела, застегивая кофточку…
Роман был окончен. А в альбоме у меня осталась ее запись:
Ну вот, снова можно упрекнуть меня в обрывочности, непоследовательности изложения. Но что делать?.. Я уже пытался объяснить спонтанность воспоминаний – ибо находишься в путах памяти. Ты не волен, ты во власти наплывов, поворотов, бросков. А этого вовсе не понять, не рассудить, не мотивировать!.. Почему всплывает так ярко тот или иной фрагмент или эпизод, картина или образ?..
Таится страсть, но скрытостью угрюмой
Она сама свой пламень выдает!
Так черной мглой сокрытый небосвод
Свирепую предсказывает бурю!..
Ланкина Клава, хохотушка Зина, застенчивая скромница Катя… Не исключено, что эти женщины, заронившие в мою юную душу проросшие много позже зерна влечения, томления, предощущения влюбленности, уже обратились в прах. И, возможно, мужья, с которыми они родили любимых детей, позабыли их еще при жизни. А я помню!.. И как помню!.. Ярко! И не могу не писать…
И не забываю, видимо, потому, что они пробудили во мне какое-то изначальное осознание гордого мужского начала – моего собственного. Научили понимать, что род людской делится на мужчин и женщин, силу и беззащитность. Что есть в мире любовь женщины, ее трепетная нежность, тепло, стремление стать матерью. Осознать это, укоренить в своей душе. Конечно, тогда я, недоросль, в котором только начинали играть гормоны, не мог этого понять! Но на каком-то глубинном уровне сказанное отложилось.
Конечно, на моем жизненном пути встречались разные женщины. Были увлечения, глубокие и не слишком; пришла наконец любовь – истинная, сокрушающая, захватившая меня целиком. Но всегда, во всех случаях, меня сопровождало неизъяснимое юношеское чувство из тех далеких военных лет – чувство удивления, робости, восхищения перед непознаваемым созданием матери-природы – женщиной.
Как не благоговеть перед ней? Ведь именно она дала жизнь и мне, и тебе. Именно женщина ближе всего к загадкам и истокам бытия!.. Не понять это, не почувствовать может разве только твердокожий чурбан, забывший, что и его на свет произвела женщина.
Колхоз без детей – ни тпру ни ну
Наш председатель колхоза только обрадовался, когда увидел нас, вернувшихся из леспромхоза: людей-то не хватает! Как изъяснялся глухой конюх Зинюр: «Мужиками децифит, на фронтах воюють».
– Ну что? – торжествующе обратился председатель к Акраму. – А ты не хотел ехать! Вот ты и дома! Учись у москвичей: молодцы, слов нет!.. Люди колхозу – во как нужны! – он провел ладонью по подбородку. – Еще разнарядка пришла на восемь подвод – в Черкасск на неделю. Я уж не знал, что и делать! Хоть сам с женой езжай!.. Выручайте, мужики! Володь, Касим, вы у нас старшие, на вас двоих надежда! Ребятишкам-то – по девять! Только Шурику десять лет. Из школы пришлось всех выдернуть, людей-то нет! Поможете?..
– Ну а как же! Понимаем!.. Вы только семьи наши не обижайте! Отец мой вон три села протопал – семьдесят с лишним километров: на санках да на себе – муку да соль тащил! А я – единственный сын – и помочь не могу! Сами знаете, семья-то у нас – немалая…
– Все знаю, Володь. Виноват, поздно узнал. И отец не сказал… Но я уже распорядился: велел жеребца дать с легкими санями – племенного! – другие-то в разъезде. А на этом Бекар Юсупыч, как комиссар, поедет… Все будет!.. Спасибо тебе, Володь, и за работу, и за заботу о семье. И об отце… А ребят-то – берегите!..
На другой день я отправился в правление колхоза к семи утра. Темно. Думал: «Запряжем с Касимом и конюхом всех лошадей, все восемь, и к приходу малышей будет все готово!.. Лишь бы тепло одеты были. Зима-то злая. Ни за что не простит оплошности».
Вошел и поразился: малышня вся в сборе. Все одеты по-походному: кто в материнской шубейке овчинной, местной выделки, кто в отцовской телогрейке с подвернутыми рукавами – словом, кто в чем! Перепоясаны веревками, на головах папины шапки, подвязанные у подбородка. За поясом обязательно рукавицы овчинные. И все – с плетьми. В то время и в том колхозе – Татаро-Никольском – это было символом взрослости. И не иначе.
Шурика за шапкой не было видно. Я неудачно пошутил:
– А Шурика сегодня нет, что ли?
– Я тута, – смущенно отозвался пацаненок, прижимая к груди отцовскую плеть.
Мне показалось, я его обидел и решил исправить свою оплошность:
– Шурик, ты старше всех! Веди к лошадям, пора запрягать.
– Они уж запряжены! – бодро отрапортовали сразу несколько голосов.
– Ну, братцы, вы даете!.. – комок подкатил к горлу. – Ну, молодцы. Надо же!.. – чтобы скрыть волнение, взял более деловитый тон: – Итак, задание наше, мужики, если коротко: больницу в селе Черкасском обеспечить дровами. Срок – неделя. И все!..
У всех ребят сена в дровнях наложено много – правильно. Это и корм лошадям, и самим мягко, тепло. Все учли пацанята. Вожжи держали уверенно, видимо, не раз бороздили район со своими родителями. Все было как надо, и мы дружно тронулись в путь. Вел всех Шурик. Касим в середине, я – последним…
Если бы знал, что через девять месяцев, я, тяжелобольной, попаду в эту больницу, будь она неладна, и ни одна живая душа не поможет!.. Я бы…
А может, и хорошо, что не знал…
Приехали в Черкасск засветло. Представились. Врачи глядели на нас круглыми глазами; стоявшие в задних рядах смотрели на ребят, похожих на некрасовского «мужичка с ноготок», и не прятали слез, просто плакали. Хорошо, что дети не понимали этого.
Нам объяснили, что по прямой дороге через горку, в четырех километрах, есть делянка осинника, выделенная леспромхозом для больницы. Главврач вышел объяснять дорогу:
– Найдете, не заблудитесь. Других дорог нет…
Он долго смотрел нам вслед, покачивая головой.
Отъехали мы недалеко. Смотрим, вблизи от дороги в снегу чернеют заготовленные швырки. Показалось странным: середина зимы, а швырки под толстым снегом. И не тронуты, будто забыты.
Проехав несколько раз по снежной целине, проложили в снегу дорогу. Нарубили с Касимом крупных веток, подложили под каждые дровни, чтобы они не ушли в снег под тяжестью груза: иначе трудно будет лошадям с места стронуться. Пока мы грузили швырки и обвязывали возы, ребят, под видом необходимости, обязали бегать от швырков до основной дороги – «примять получше проложенную дорожку», чтоб не мерзли. Мороз был сердитый, подгонял. Работали споро и быстро управились.
Поехали в больницу. Лошади под горку шли легко. Ребята сидели на возах. Доехали почти на рысях. Пока малышня грелась, медики помогли быстро разгрузиться. На поездку за дровами и разгрузку ушло не более трех часов.
Отправились во второй раз. Ребятишкам тоже хотелось грузить. Но у них не очень получалось: большие рукавицы на их ладошках вывертывались, приходилось придерживать их изнутри. И не было никакой возможности ни хватать, ни удерживать… Но зато они – еще раз! – хорошо примяли дорожку!..
Привезли. Работники в белых халатах и все больные, кто мог, тоже вышли помогать.
Всего для больницы мы привезли шестнадцать возов! Главврач был доволен. Распорядился, чтобы ребят накормили горячим обедом, а у меня спросил с искренним удивлением:
– Как это вы умудрились так быстро с малыми ребятишками напилить столько дров? Теперь у нас до весны голова болеть не будет!..
Я объяснил:
– На полдороге, метрах в ста справа, под толстым слоем снега лежат, видимо, забытые швырки. Заготовлены явно не в этом году – торцы начали чернеть…
Главврач задумался:
– В нашем районе два года назад воинская часть дрова заготавливала. Но сейчас их вроде нет…
Позвонили в военкомат, в райисполком. Оказалось, воинская часть, что была расположена в этом районе, выбыла на фронт в прошлом году, и больница может распоряжаться дровами по своему усмотрению. Главврач успокоился и при всех, выказывая особое уважение, как взрослому, пожал руку каждому ребенку. А Шурика мягко, нежно погладил по голове. Это надо было видеть…
Ребята с достоинством приняли благодарность взрослого. У детей были строгие, не позволяющие улыбок, можно даже сказать, гордые лица. Но Шурику, по-моему, не понравилась особая нежность. Он демонстративно поправил шапку.
Услышав еще раз: «Молодцы, ребята»! Родителям спасибо скажите!», мы пошли к возам. Во главе обоза опять поставили Шурика – он старший все-таки.
– Но!.. Милая! – малец щелкнул кнутом из-под оглобли – шик того времени. И, ни на кого не глядя, крикнул: – Домой!..
Лошадка с ходу взяла рысью. Сзади послышались аплодисменты. Я был уверен, и сейчас уверен: нас провожали со слезами. Да, еще главврач сказал на прощание:
– Дров нам хватит надолго, спасибо вам. Поезжайте домой. Вы сделали свое дело, поезжайте с богом…
Мы поехали… в лес. Уже затемно загрузились швырками, по полвоза каждому и, не заезжая в больницу, двинулись домой. Ребята были довольны: каждый вез себе приличный воз дров. Теперь первым ехал Касим, за ним ребята. Шурик сидел у меня на возу, прижавшись. Мне казалось, ему хотелось быть ближе ко мне. Да и лучше вдвоем – теплее.
– Дядь Володь, а трамваи и метро в Москве топятся? Там тепло или?..
Я рассказал ему о Москве, о нашем доме, дворе, играх. О том, что у нашего дома стоят паровоз и вагон, в котором в двадцать четвертом году из Горок в Москву привезли тело Ленина…
– Ух ты!.. Как интересно!.. Дядь Володь… ты ж дядь Рустам? А почему тогда тебя Володей зовут?
– До школы мы жили в Расторгуеве, под Москвой. Там детей не было, был только один мальчик – по имени Володя. Он и предложил мне: «Давай и ты тоже будешь Володей, а то я забываю как тебя зовут! И будем играть как два Володи». Так и повелось – Володя…
В Никольское приехали уже в темноте. Мы с Касимом жили в начале села и сразу разгрузили дрова – каждый у своего дома. А ребятишки жили на другом конце, им надо было ехать мимо правления колхоза. Вот им и не повезло: бригадир-пьяница с матерной руганью заставил разгрузить дрова у правления…
Мы с Касимом, разгрузившись, приехали в правление порожняком. Ребята плачут… Обидно же! Везли, радовались!..
Подъехал к нам председатель:
– В чем дело?! – И, не дожидаясь ответа, зачастил: – Ну, москвичи!.. Звонил мне главврач, благодарил за вас. Спасибо!.. И почему вы только вдвоем эвакуировались? Мне бы еще пяток таких ребят, я бы до конца войны легче дышал!
Я был обижен за детей и с ходу, с возмущением укорил председателя:
– Вы нас отправили – на неделю?! Мы выполнили план за один день. Уложились!.. Дети, вы же знаете, дети!.. Каждый из них вез домой дрова, хотел обрадовать домашних. И учтите – все это без ущерба колхозу и больнице! А вы их ободрали!..
Таких моментов, когда в тебе просыпается самосознание и достоинство, когда смело, с гордостью, как состоявшийся взрослый человек, можешь «резать правду-матку», в жизни выпадает не так уж много. И, вероятно, поэтому они отчетливо врезаются в память.
Председатель не ожидал. Вызвал бригадира и при всех выговорил ему, да так, что бригадир в момент протрезвел. Вспотел аж!
– Запряги лошадей, дармоед ты эдакий, загрузи дровами!.. Сам загрузи! Отвези все вот этим – героям! И родителям спасибо скажи за них! – Указательным пальцем жестко постучал по краю стола: – Сегодня же!.. – И крикнул вслед: – И извинись перед ребятами!..
Под гул упреков женщин и стариков бригадир вылетел из правления как ошпаренный! А председатель повернулся к малышне:
– Молодцы, ребята, милые мои помощнички! Идите домой, обрадуйте родителей! А дрова ваши бригадир, сукин сын, сам привезет вам! Не волнуйтесь! Он, шалопай, решил дровами за ваш счет запастись!.. Дядь Зинюр, – форсируя голос, обратился он к конюху, – если кто из этих ребят подойдет к тебе за лошадью – в лес ли, на базар или там… В первую очередь им! От моего имени! Понял?!. Смотри! Они заслужили. Это приказ…
Некоторые из детей, утерев заплаканные глаза, все же сумели сказать председателю спасибо. И, успокоенные, подталкивая друг друга, шаля, разошлись.
На другой день сходил я в правление. Дров ребячьих там не было: всем отвезли – до сучка.
После такого отношения руководства ребята на любую работу пойдут, никакого отказа от них председатель колхоза – дядя Ибрагим, по прозвищу «Пузырь», – не услышит.
Я даже как-то и не поинтересовался, почему у него такое прозвище. Но сейчас, вспомнив, сопоставляя многое в памяти, думаю, прозвище ему дали за горячность. Иногда он, как говорили, буквально «вскипал и взрывался». Ну, точно Пузырь – дородный, пухлощекий. Кричит, ругается – вот-вот лопнет!.. Был он человек добрый, но вспыльчивый, не переносил несправедливости. А остывал быстро. И смущался собственной гневливости как человек чистый и совестливый… А чтобы скрыть свою конфузливость, тут же переходил к чему-нибудь смешному, «запузыривал» какую-нибудь шутку или байку… Веселье заражало всех! Буквально… И когда, подхваченные его бесшабашным юмором, все начинали покатываться со смеху, он вдруг ошарашивал кого-нибудь самым деловым тоном:
– А ты почему не смеешься?! – и тут же переходил на серьез: – Ну, хватит! Посмеялись и будет. Перейдем к делу. Бригадир, давай быстро с нарядами разбираться… И по домам. Всех давно заждались дома-то…
– А то!.. – подхватывал кто-то…
Мне как-то пришлось увидеть конец такого собрания. Из избы вышли двое, закурили… Появился третий. Обменялись репликами. Попрощались. И поспешили в разные стороны… И вдруг двери правления с шумом распахнулись. Изба, будто своими мощными легкими, выдохнула толпу взопревших людей… В распахнутых телогрейках и полушубках, дошедшие до одурения, в клубах тяжелого смрадного пара (представляете, сколько самосадного чада прокачали через себя полсотни мужиков за полтора часа в тридцатиметровой избе!) они шли многоголосой разбухающей толпой… А грубый табачный перегар расползался на свежем воздухе, отравляя все вокруг.
Потом вышел председатель, сказал несколько слов сторожу. И зашагал к себе… домой, конечно.
Сторож запер огромный амбарный замок на дверях правления и, простудно прокашлявшись, медленно поплелся проверять конюшни, коровники, овчарни, склады – свои владения. Десятый час. А утром, в шесть, народ соберется опять.
– Ну что? – торжествующе обратился председатель к Акраму. – А ты не хотел ехать! Вот ты и дома! Учись у москвичей: молодцы, слов нет!.. Люди колхозу – во как нужны! – он провел ладонью по подбородку. – Еще разнарядка пришла на восемь подвод – в Черкасск на неделю. Я уж не знал, что и делать! Хоть сам с женой езжай!.. Выручайте, мужики! Володь, Касим, вы у нас старшие, на вас двоих надежда! Ребятишкам-то – по девять! Только Шурику десять лет. Из школы пришлось всех выдернуть, людей-то нет! Поможете?..
– Ну а как же! Понимаем!.. Вы только семьи наши не обижайте! Отец мой вон три села протопал – семьдесят с лишним километров: на санках да на себе – муку да соль тащил! А я – единственный сын – и помочь не могу! Сами знаете, семья-то у нас – немалая…
– Все знаю, Володь. Виноват, поздно узнал. И отец не сказал… Но я уже распорядился: велел жеребца дать с легкими санями – племенного! – другие-то в разъезде. А на этом Бекар Юсупыч, как комиссар, поедет… Все будет!.. Спасибо тебе, Володь, и за работу, и за заботу о семье. И об отце… А ребят-то – берегите!..
На другой день я отправился в правление колхоза к семи утра. Темно. Думал: «Запряжем с Касимом и конюхом всех лошадей, все восемь, и к приходу малышей будет все готово!.. Лишь бы тепло одеты были. Зима-то злая. Ни за что не простит оплошности».
Вошел и поразился: малышня вся в сборе. Все одеты по-походному: кто в материнской шубейке овчинной, местной выделки, кто в отцовской телогрейке с подвернутыми рукавами – словом, кто в чем! Перепоясаны веревками, на головах папины шапки, подвязанные у подбородка. За поясом обязательно рукавицы овчинные. И все – с плетьми. В то время и в том колхозе – Татаро-Никольском – это было символом взрослости. И не иначе.
Шурика за шапкой не было видно. Я неудачно пошутил:
– А Шурика сегодня нет, что ли?
– Я тута, – смущенно отозвался пацаненок, прижимая к груди отцовскую плеть.
Мне показалось, я его обидел и решил исправить свою оплошность:
– Шурик, ты старше всех! Веди к лошадям, пора запрягать.
– Они уж запряжены! – бодро отрапортовали сразу несколько голосов.
– Ну, братцы, вы даете!.. – комок подкатил к горлу. – Ну, молодцы. Надо же!.. – чтобы скрыть волнение, взял более деловитый тон: – Итак, задание наше, мужики, если коротко: больницу в селе Черкасском обеспечить дровами. Срок – неделя. И все!..
У всех ребят сена в дровнях наложено много – правильно. Это и корм лошадям, и самим мягко, тепло. Все учли пацанята. Вожжи держали уверенно, видимо, не раз бороздили район со своими родителями. Все было как надо, и мы дружно тронулись в путь. Вел всех Шурик. Касим в середине, я – последним…
Если бы знал, что через девять месяцев, я, тяжелобольной, попаду в эту больницу, будь она неладна, и ни одна живая душа не поможет!.. Я бы…
А может, и хорошо, что не знал…
Приехали в Черкасск засветло. Представились. Врачи глядели на нас круглыми глазами; стоявшие в задних рядах смотрели на ребят, похожих на некрасовского «мужичка с ноготок», и не прятали слез, просто плакали. Хорошо, что дети не понимали этого.
Нам объяснили, что по прямой дороге через горку, в четырех километрах, есть делянка осинника, выделенная леспромхозом для больницы. Главврач вышел объяснять дорогу:
– Найдете, не заблудитесь. Других дорог нет…
Он долго смотрел нам вслед, покачивая головой.
Отъехали мы недалеко. Смотрим, вблизи от дороги в снегу чернеют заготовленные швырки. Показалось странным: середина зимы, а швырки под толстым снегом. И не тронуты, будто забыты.
Проехав несколько раз по снежной целине, проложили в снегу дорогу. Нарубили с Касимом крупных веток, подложили под каждые дровни, чтобы они не ушли в снег под тяжестью груза: иначе трудно будет лошадям с места стронуться. Пока мы грузили швырки и обвязывали возы, ребят, под видом необходимости, обязали бегать от швырков до основной дороги – «примять получше проложенную дорожку», чтоб не мерзли. Мороз был сердитый, подгонял. Работали споро и быстро управились.
Поехали в больницу. Лошади под горку шли легко. Ребята сидели на возах. Доехали почти на рысях. Пока малышня грелась, медики помогли быстро разгрузиться. На поездку за дровами и разгрузку ушло не более трех часов.
Отправились во второй раз. Ребятишкам тоже хотелось грузить. Но у них не очень получалось: большие рукавицы на их ладошках вывертывались, приходилось придерживать их изнутри. И не было никакой возможности ни хватать, ни удерживать… Но зато они – еще раз! – хорошо примяли дорожку!..
Привезли. Работники в белых халатах и все больные, кто мог, тоже вышли помогать.
Всего для больницы мы привезли шестнадцать возов! Главврач был доволен. Распорядился, чтобы ребят накормили горячим обедом, а у меня спросил с искренним удивлением:
– Как это вы умудрились так быстро с малыми ребятишками напилить столько дров? Теперь у нас до весны голова болеть не будет!..
Я объяснил:
– На полдороге, метрах в ста справа, под толстым слоем снега лежат, видимо, забытые швырки. Заготовлены явно не в этом году – торцы начали чернеть…
Главврач задумался:
– В нашем районе два года назад воинская часть дрова заготавливала. Но сейчас их вроде нет…
Позвонили в военкомат, в райисполком. Оказалось, воинская часть, что была расположена в этом районе, выбыла на фронт в прошлом году, и больница может распоряжаться дровами по своему усмотрению. Главврач успокоился и при всех, выказывая особое уважение, как взрослому, пожал руку каждому ребенку. А Шурика мягко, нежно погладил по голове. Это надо было видеть…
Ребята с достоинством приняли благодарность взрослого. У детей были строгие, не позволяющие улыбок, можно даже сказать, гордые лица. Но Шурику, по-моему, не понравилась особая нежность. Он демонстративно поправил шапку.
Услышав еще раз: «Молодцы, ребята»! Родителям спасибо скажите!», мы пошли к возам. Во главе обоза опять поставили Шурика – он старший все-таки.
– Но!.. Милая! – малец щелкнул кнутом из-под оглобли – шик того времени. И, ни на кого не глядя, крикнул: – Домой!..
Лошадка с ходу взяла рысью. Сзади послышались аплодисменты. Я был уверен, и сейчас уверен: нас провожали со слезами. Да, еще главврач сказал на прощание:
– Дров нам хватит надолго, спасибо вам. Поезжайте домой. Вы сделали свое дело, поезжайте с богом…
Мы поехали… в лес. Уже затемно загрузились швырками, по полвоза каждому и, не заезжая в больницу, двинулись домой. Ребята были довольны: каждый вез себе приличный воз дров. Теперь первым ехал Касим, за ним ребята. Шурик сидел у меня на возу, прижавшись. Мне казалось, ему хотелось быть ближе ко мне. Да и лучше вдвоем – теплее.
– Дядь Володь, а трамваи и метро в Москве топятся? Там тепло или?..
Я рассказал ему о Москве, о нашем доме, дворе, играх. О том, что у нашего дома стоят паровоз и вагон, в котором в двадцать четвертом году из Горок в Москву привезли тело Ленина…
– Ух ты!.. Как интересно!.. Дядь Володь… ты ж дядь Рустам? А почему тогда тебя Володей зовут?
– До школы мы жили в Расторгуеве, под Москвой. Там детей не было, был только один мальчик – по имени Володя. Он и предложил мне: «Давай и ты тоже будешь Володей, а то я забываю как тебя зовут! И будем играть как два Володи». Так и повелось – Володя…
В Никольское приехали уже в темноте. Мы с Касимом жили в начале села и сразу разгрузили дрова – каждый у своего дома. А ребятишки жили на другом конце, им надо было ехать мимо правления колхоза. Вот им и не повезло: бригадир-пьяница с матерной руганью заставил разгрузить дрова у правления…
Мы с Касимом, разгрузившись, приехали в правление порожняком. Ребята плачут… Обидно же! Везли, радовались!..
Подъехал к нам председатель:
– В чем дело?! – И, не дожидаясь ответа, зачастил: – Ну, москвичи!.. Звонил мне главврач, благодарил за вас. Спасибо!.. И почему вы только вдвоем эвакуировались? Мне бы еще пяток таких ребят, я бы до конца войны легче дышал!
Я был обижен за детей и с ходу, с возмущением укорил председателя:
– Вы нас отправили – на неделю?! Мы выполнили план за один день. Уложились!.. Дети, вы же знаете, дети!.. Каждый из них вез домой дрова, хотел обрадовать домашних. И учтите – все это без ущерба колхозу и больнице! А вы их ободрали!..
Таких моментов, когда в тебе просыпается самосознание и достоинство, когда смело, с гордостью, как состоявшийся взрослый человек, можешь «резать правду-матку», в жизни выпадает не так уж много. И, вероятно, поэтому они отчетливо врезаются в память.
Председатель не ожидал. Вызвал бригадира и при всех выговорил ему, да так, что бригадир в момент протрезвел. Вспотел аж!
– Запряги лошадей, дармоед ты эдакий, загрузи дровами!.. Сам загрузи! Отвези все вот этим – героям! И родителям спасибо скажи за них! – Указательным пальцем жестко постучал по краю стола: – Сегодня же!.. – И крикнул вслед: – И извинись перед ребятами!..
Под гул упреков женщин и стариков бригадир вылетел из правления как ошпаренный! А председатель повернулся к малышне:
– Молодцы, ребята, милые мои помощнички! Идите домой, обрадуйте родителей! А дрова ваши бригадир, сукин сын, сам привезет вам! Не волнуйтесь! Он, шалопай, решил дровами за ваш счет запастись!.. Дядь Зинюр, – форсируя голос, обратился он к конюху, – если кто из этих ребят подойдет к тебе за лошадью – в лес ли, на базар или там… В первую очередь им! От моего имени! Понял?!. Смотри! Они заслужили. Это приказ…
Некоторые из детей, утерев заплаканные глаза, все же сумели сказать председателю спасибо. И, успокоенные, подталкивая друг друга, шаля, разошлись.
На другой день сходил я в правление. Дров ребячьих там не было: всем отвезли – до сучка.
После такого отношения руководства ребята на любую работу пойдут, никакого отказа от них председатель колхоза – дядя Ибрагим, по прозвищу «Пузырь», – не услышит.
Я даже как-то и не поинтересовался, почему у него такое прозвище. Но сейчас, вспомнив, сопоставляя многое в памяти, думаю, прозвище ему дали за горячность. Иногда он, как говорили, буквально «вскипал и взрывался». Ну, точно Пузырь – дородный, пухлощекий. Кричит, ругается – вот-вот лопнет!.. Был он человек добрый, но вспыльчивый, не переносил несправедливости. А остывал быстро. И смущался собственной гневливости как человек чистый и совестливый… А чтобы скрыть свою конфузливость, тут же переходил к чему-нибудь смешному, «запузыривал» какую-нибудь шутку или байку… Веселье заражало всех! Буквально… И когда, подхваченные его бесшабашным юмором, все начинали покатываться со смеху, он вдруг ошарашивал кого-нибудь самым деловым тоном:
– А ты почему не смеешься?! – и тут же переходил на серьез: – Ну, хватит! Посмеялись и будет. Перейдем к делу. Бригадир, давай быстро с нарядами разбираться… И по домам. Всех давно заждались дома-то…
– А то!.. – подхватывал кто-то…
Мне как-то пришлось увидеть конец такого собрания. Из избы вышли двое, закурили… Появился третий. Обменялись репликами. Попрощались. И поспешили в разные стороны… И вдруг двери правления с шумом распахнулись. Изба, будто своими мощными легкими, выдохнула толпу взопревших людей… В распахнутых телогрейках и полушубках, дошедшие до одурения, в клубах тяжелого смрадного пара (представляете, сколько самосадного чада прокачали через себя полсотни мужиков за полтора часа в тридцатиметровой избе!) они шли многоголосой разбухающей толпой… А грубый табачный перегар расползался на свежем воздухе, отравляя все вокруг.
Потом вышел председатель, сказал несколько слов сторожу. И зашагал к себе… домой, конечно.
Сторож запер огромный амбарный замок на дверях правления и, простудно прокашлявшись, медленно поплелся проверять конюшни, коровники, овчарни, склады – свои владения. Десятый час. А утром, в шесть, народ соберется опять.
Родной мой, милый папа
В эвакуации, в деревне, я был невольно привязан к колхозу: в лес, за дровами, лошадь нужна – стало быть, просишь у председателя; то набиваешься сам отвезти зерно в район (мало ли что можно прикупить в магазине районном, а заодно и привезти). То едешь за горючим куда-то и, конечно, используя оказию, прихватываешь по случаю что-нибудь из провизии для семьи… Опять же трудовые повинности. Словом, не мог я постоянно быть при отце, помогать ему – семью кормить. А было ему уже далеко за шестьдесят, и продолжал он ходить по селам один. Иногда я мог быть с ним. Иногда…
Нагрузит в свой вещмешок пуд муки и соли столько же. И мне пудик. Больше не грузил: «Молодой еще, надорвешься»! Тащит, согнувшись!.. Как он справлялся? Не представляю! Бывало, идешь с ним от села к селу, от одного к другому… Откуда только силы брались?! Не у меня – у него! Роста он был небольшого, сухопарый. Так и вижу: бредет мой старик впереди меня на пределе возможностей человеческих, спотыкается, задыхается, наверное, как я сейчас. А светит ему и придает сил только одна звезда – любовь к чадам своим и долг мужа и отца, долг кормильца. И так в любую погоду! За эти тяжелые военные годы сколько раз он был обморожен, иссечен лютыми метелями, вымочен насквозь безжалостными осенними дождями. Сколько раз падал в изнеможении в сугроб. Отдохнув чуть, снова поднимался:
– Надо, сынок, идти. В темноте заблудиться можно…
И шел, шел, шел… Не мог я, к большому сожалению, часто быть с ним, дела колхозные вынуждали иногда «обе ноги в один сапог совать»! Война! Кому важно, что твоей семье тяжко? А как другим?
А за столом, помню, брал себе самый последний, самый малый кусок. Улыбается, бывало, смущенно так, застенчиво, может, потому, что душа не терпела обмана. А необходимость заставляла:
– Ешьте, ешьте!.. Я-то сыт! Там во как наелся!.. Вы ешьте теперь… – А какое там наелся!..
Отец, дорогой мой, любимый отец! Как гложет сейчас, спустя десятилетия, чувство вины перед тобой! Все думается, что, наверное, что-то я мог сделать! Быть большей опорой тебе!..
Отец все мечтал: «Вот была бы лошадь, я бы в дальние села съездил, знакомых-то много! Мало ли чего… В Москву бы поехал, привез кому что надо, на лошади бы и развозил. И до станции доехать можно – не пешком же! Всё легче…»
Все вспоминал, как в юности в ночное до дюжины отцовских лошадей гонял. А стоила лошадь тогда, в сороковые, всего сто рублей. Только взять было негде!..
Поедет отец в Москву, привезет что надо и от Пачелмы до деревни на себе тащит. В Москве он несколько раз побывал, пока можно было ездить без пропусков. Я сам два раза съездил, привез топоры, плащи с капюшонами, серпы, гвозди для копыт – дефицит кузнечный. Из того, что нужно селу, в Москве все можно было купить, а здесь обменять на хлеб, соль, свеклу, что заменяла нам сахар.
Вконец измучился отец, таскаясь по деревням и весям со своим неподъемным вещмешком.
И вот как-то привел он из какого-то села больную лошадь в поводу. Холка стерта чересседельником до костей, запрягать нельзя. Отец мечтал выходить ее до зимы, мазал какими-то мазями, что ветеринары порекомендовали. По совету старого конюха сушил травы, толок в ступе и присыпал – но все было бесполезно! Раны не заживали, надежда наша лошадиная продолжала чахнуть.
Как-то отец предложил мне пойти с ним в лес на несколько дней, травы накосить на сено – лошади на зиму; приметил он для этого подходящую полянку, куда в юности в ночное гоняли.
Взяли мы с собой лепешек, замешанных вперемешку из крахмала, муки и толченых конопляных семян. В крахмал превращалась собранная по весне с полей картошка, а к муке, добытой отцом, добавляли стертые в ступе колоски, собранные сестренками. После жатвы выходили они в поле и, отгоняя жадных птиц, соревнуясь с ними в скорости, подбирали оставшиеся колоски. Господи, не передать, до чего же вкусно это было! Что тебе нынешний многозерновой хлеб, – ни в какое сравнение!
Ну ладно, взяли мы с собой этих лепешек, воды. С нами лошадь – в поводу.
– Пусть попасется на лесном воздухе рядом с нами, – предложил отец. – Может, вспомнит молодость, встрепенется, вдохнет лесного аромата. И скинет с себя болезнь. А сена мы своей лошадке с тобой накосим, сынок!..
Недалеко от полянки бил ручеек и, журча, извиваясь, убегал куда-то к северу, видно к подружкам или подруге, чтобы дать жизнь какой-нибудь лесной речушке. А потом, как бог даст, может и речке с именем или даже реке.
Отец начал править бруском косы, а мне предложил:
– Погуляй, сынок. Освойся. Отдохни! Прошли-то немало километров! Устал, наверное? Иди вдоль ручейка. Не заблудись…
Я срезал веточку липы, смастерил свисток и пошел, насвистывая. Получалось что-то ритмичное – в такт шагам, какие-то тонкие, жалобные синкопы на одной ноте. И удивительно: на верхушках деревьев над моей головой появилась какая-то встревоженная птица. Перепархивая с ветки на ветку, не отставала от меня. И долго так провожала, окликала, будто пыталась предупредить о чем. Мне стало жутковато. Я перестал свистеть и ускорил шаги. Птица исчезла.
Позже я рассказал отцу, как птица летала надо мной – метров двести, а потом отстала или потерялась. Отец объяснил просто:
– Видимо, твое насвистывание было похоже на свист потерявшегося птенца. Может, птенец выпал из гнезда и не подавал голоса. Вот мать и увязалась за тобой…
Я прошел вдоль ручейка. Местами он расширялся до метра, и в прозрачной глубине видно было, как по дну сновали букашки. А рядом росли купавки – хитренькие, на другом месте их давно бы пообрывали.
Что странно! Над ключом кроны деревьев вроде расходились, открывалась яркая ослепительная голубизна, будто вода и небо засматривались друг на друга, и ручеек, радостно и приветливо подмигивая, блестел под лучами солнца.
Я подумал, наверное, там дальше ручеек омывает корни ближних деревьев, и стволы отступают, образуя открытую просеку: гуляй не хочу! Красота, простор! А ручеек, играя, бежит себе вприпрыжку, по дороге обретая силу…
Я спросил у отца:
– Со стороны севера есть какая-нибудь речка?
– Там далеко, ближе к Козловке, есть речушка, но маленькая. Хотя ребятишки купаются. А тебе что до этой речки?
– А она может начинаться здесь?
– Может. Но не начинается. Козловская речка течет от Черкасского леса, а тот лес с другой стороны…
Отец разложил продукты и предложил не косить траву, а «определиться пока». Показал, как косить, где косить. Я еще не умел, вообще в тот день впервые взял косу в руки. Отец примерил высоту ручки, укрепил, показал, как держать. Но у меня ничегошеньки не получилось, коса воткнулась в землю. Отец успокоил:
– Ничего! У других полкосы уходит в землю.
Показал еще раз-два. Я повторял за ним, – вроде получается.
– Ну хватит на сегодня. Мышцы получили направление. Они запомнят все. Ложимся спать…
Я не помню ни комаров, ни как с костром возились, ни как сидели – видно, устал сильно.
Проснулся. Часы у отца показывали пять часов. Лошадь мирно паслась у ручейка. Съели лепешки, выпили чаю. И начали косить. У меня действительно кое-что уже получалось.
– Ты не спеши, – приговаривал отец, – а то устанешь. Косить надо играючи, свободно. Не напрягаясь!
До обеда, часов до трех, я не уставал. А после обеда коса просто выпала из рук: ну не могу держать. Отец успокоил:
– Так надо. Природа диктует. Перетрудился. Отдохни, больше не коси. До утра все пройдет.
На другой день действительно коса была легче вчерашней, и настроение боевое. Косил с отцом рядом, не отставал. Отец был доволен, и мне радостно: я с ним и мы делаем одно дело. Так мы косили до обеда. Отец изредка поглядывал на меня, спрашивал:
– Ну что, сынок, не устал? Может, пообедаем?
– Как ты!..
Но отец решил обед начать раньше. Протер скошенной травой косу:
– Все! На сегодня хватит. Отдохнем, а завтра пораньше встанем. Думаю, вон до того угла покосим – и все! Вчерашнюю траву надо собрать в валки, она уже провяла. Завтра соберем сегодняшнюю. Все идет по плану.
Закончив все работы, расположились мы у костра. Блаженство! Вечер теплый. Небо томное окрашено удивительными красками: розовым, оранжевым, лиловым. В природе разливается истома, все вокруг после дневной жары словно пытается надышаться, напитаться вечерней свежестью и прохладой. И отец рядом. И радует какая-то особая близость, доверительность. И хочется любить весь мир. А отец будто понимает мои чувства: как переполняет меня радость, любовь к нему. Он тоже расслабился и рассказал про случай, что произошел с ним в юности, когда он был в ночном на этой же поляне.
Вечерами в деревнях, когда взрослые возвращаются домой, все ребята, у кого в хозяйстве есть лошади, собираются в ночное. Бывало, собьется табун, лошадей двадцать-тридцать, и с криками, шумом, озорничая, скачут все до середины села. А оттуда по дороге вверх, в лес, на излюбленные поляны…
Нагрузит в свой вещмешок пуд муки и соли столько же. И мне пудик. Больше не грузил: «Молодой еще, надорвешься»! Тащит, согнувшись!.. Как он справлялся? Не представляю! Бывало, идешь с ним от села к селу, от одного к другому… Откуда только силы брались?! Не у меня – у него! Роста он был небольшого, сухопарый. Так и вижу: бредет мой старик впереди меня на пределе возможностей человеческих, спотыкается, задыхается, наверное, как я сейчас. А светит ему и придает сил только одна звезда – любовь к чадам своим и долг мужа и отца, долг кормильца. И так в любую погоду! За эти тяжелые военные годы сколько раз он был обморожен, иссечен лютыми метелями, вымочен насквозь безжалостными осенними дождями. Сколько раз падал в изнеможении в сугроб. Отдохнув чуть, снова поднимался:
– Надо, сынок, идти. В темноте заблудиться можно…
И шел, шел, шел… Не мог я, к большому сожалению, часто быть с ним, дела колхозные вынуждали иногда «обе ноги в один сапог совать»! Война! Кому важно, что твоей семье тяжко? А как другим?
А за столом, помню, брал себе самый последний, самый малый кусок. Улыбается, бывало, смущенно так, застенчиво, может, потому, что душа не терпела обмана. А необходимость заставляла:
– Ешьте, ешьте!.. Я-то сыт! Там во как наелся!.. Вы ешьте теперь… – А какое там наелся!..
Отец, дорогой мой, любимый отец! Как гложет сейчас, спустя десятилетия, чувство вины перед тобой! Все думается, что, наверное, что-то я мог сделать! Быть большей опорой тебе!..
Отец все мечтал: «Вот была бы лошадь, я бы в дальние села съездил, знакомых-то много! Мало ли чего… В Москву бы поехал, привез кому что надо, на лошади бы и развозил. И до станции доехать можно – не пешком же! Всё легче…»
Все вспоминал, как в юности в ночное до дюжины отцовских лошадей гонял. А стоила лошадь тогда, в сороковые, всего сто рублей. Только взять было негде!..
Поедет отец в Москву, привезет что надо и от Пачелмы до деревни на себе тащит. В Москве он несколько раз побывал, пока можно было ездить без пропусков. Я сам два раза съездил, привез топоры, плащи с капюшонами, серпы, гвозди для копыт – дефицит кузнечный. Из того, что нужно селу, в Москве все можно было купить, а здесь обменять на хлеб, соль, свеклу, что заменяла нам сахар.
Вконец измучился отец, таскаясь по деревням и весям со своим неподъемным вещмешком.
И вот как-то привел он из какого-то села больную лошадь в поводу. Холка стерта чересседельником до костей, запрягать нельзя. Отец мечтал выходить ее до зимы, мазал какими-то мазями, что ветеринары порекомендовали. По совету старого конюха сушил травы, толок в ступе и присыпал – но все было бесполезно! Раны не заживали, надежда наша лошадиная продолжала чахнуть.
Как-то отец предложил мне пойти с ним в лес на несколько дней, травы накосить на сено – лошади на зиму; приметил он для этого подходящую полянку, куда в юности в ночное гоняли.
Взяли мы с собой лепешек, замешанных вперемешку из крахмала, муки и толченых конопляных семян. В крахмал превращалась собранная по весне с полей картошка, а к муке, добытой отцом, добавляли стертые в ступе колоски, собранные сестренками. После жатвы выходили они в поле и, отгоняя жадных птиц, соревнуясь с ними в скорости, подбирали оставшиеся колоски. Господи, не передать, до чего же вкусно это было! Что тебе нынешний многозерновой хлеб, – ни в какое сравнение!
Ну ладно, взяли мы с собой этих лепешек, воды. С нами лошадь – в поводу.
– Пусть попасется на лесном воздухе рядом с нами, – предложил отец. – Может, вспомнит молодость, встрепенется, вдохнет лесного аромата. И скинет с себя болезнь. А сена мы своей лошадке с тобой накосим, сынок!..
Недалеко от полянки бил ручеек и, журча, извиваясь, убегал куда-то к северу, видно к подружкам или подруге, чтобы дать жизнь какой-нибудь лесной речушке. А потом, как бог даст, может и речке с именем или даже реке.
Отец начал править бруском косы, а мне предложил:
– Погуляй, сынок. Освойся. Отдохни! Прошли-то немало километров! Устал, наверное? Иди вдоль ручейка. Не заблудись…
Я срезал веточку липы, смастерил свисток и пошел, насвистывая. Получалось что-то ритмичное – в такт шагам, какие-то тонкие, жалобные синкопы на одной ноте. И удивительно: на верхушках деревьев над моей головой появилась какая-то встревоженная птица. Перепархивая с ветки на ветку, не отставала от меня. И долго так провожала, окликала, будто пыталась предупредить о чем. Мне стало жутковато. Я перестал свистеть и ускорил шаги. Птица исчезла.
Позже я рассказал отцу, как птица летала надо мной – метров двести, а потом отстала или потерялась. Отец объяснил просто:
– Видимо, твое насвистывание было похоже на свист потерявшегося птенца. Может, птенец выпал из гнезда и не подавал голоса. Вот мать и увязалась за тобой…
Я прошел вдоль ручейка. Местами он расширялся до метра, и в прозрачной глубине видно было, как по дну сновали букашки. А рядом росли купавки – хитренькие, на другом месте их давно бы пообрывали.
Что странно! Над ключом кроны деревьев вроде расходились, открывалась яркая ослепительная голубизна, будто вода и небо засматривались друг на друга, и ручеек, радостно и приветливо подмигивая, блестел под лучами солнца.
Я подумал, наверное, там дальше ручеек омывает корни ближних деревьев, и стволы отступают, образуя открытую просеку: гуляй не хочу! Красота, простор! А ручеек, играя, бежит себе вприпрыжку, по дороге обретая силу…
Я спросил у отца:
– Со стороны севера есть какая-нибудь речка?
– Там далеко, ближе к Козловке, есть речушка, но маленькая. Хотя ребятишки купаются. А тебе что до этой речки?
– А она может начинаться здесь?
– Может. Но не начинается. Козловская речка течет от Черкасского леса, а тот лес с другой стороны…
Отец разложил продукты и предложил не косить траву, а «определиться пока». Показал, как косить, где косить. Я еще не умел, вообще в тот день впервые взял косу в руки. Отец примерил высоту ручки, укрепил, показал, как держать. Но у меня ничегошеньки не получилось, коса воткнулась в землю. Отец успокоил:
– Ничего! У других полкосы уходит в землю.
Показал еще раз-два. Я повторял за ним, – вроде получается.
– Ну хватит на сегодня. Мышцы получили направление. Они запомнят все. Ложимся спать…
Я не помню ни комаров, ни как с костром возились, ни как сидели – видно, устал сильно.
Проснулся. Часы у отца показывали пять часов. Лошадь мирно паслась у ручейка. Съели лепешки, выпили чаю. И начали косить. У меня действительно кое-что уже получалось.
– Ты не спеши, – приговаривал отец, – а то устанешь. Косить надо играючи, свободно. Не напрягаясь!
До обеда, часов до трех, я не уставал. А после обеда коса просто выпала из рук: ну не могу держать. Отец успокоил:
– Так надо. Природа диктует. Перетрудился. Отдохни, больше не коси. До утра все пройдет.
На другой день действительно коса была легче вчерашней, и настроение боевое. Косил с отцом рядом, не отставал. Отец был доволен, и мне радостно: я с ним и мы делаем одно дело. Так мы косили до обеда. Отец изредка поглядывал на меня, спрашивал:
– Ну что, сынок, не устал? Может, пообедаем?
– Как ты!..
Но отец решил обед начать раньше. Протер скошенной травой косу:
– Все! На сегодня хватит. Отдохнем, а завтра пораньше встанем. Думаю, вон до того угла покосим – и все! Вчерашнюю траву надо собрать в валки, она уже провяла. Завтра соберем сегодняшнюю. Все идет по плану.
Закончив все работы, расположились мы у костра. Блаженство! Вечер теплый. Небо томное окрашено удивительными красками: розовым, оранжевым, лиловым. В природе разливается истома, все вокруг после дневной жары словно пытается надышаться, напитаться вечерней свежестью и прохладой. И отец рядом. И радует какая-то особая близость, доверительность. И хочется любить весь мир. А отец будто понимает мои чувства: как переполняет меня радость, любовь к нему. Он тоже расслабился и рассказал про случай, что произошел с ним в юности, когда он был в ночном на этой же поляне.
Вечерами в деревнях, когда взрослые возвращаются домой, все ребята, у кого в хозяйстве есть лошади, собираются в ночное. Бывало, собьется табун, лошадей двадцать-тридцать, и с криками, шумом, озорничая, скачут все до середины села. А оттуда по дороге вверх, в лес, на излюбленные поляны…