Рустам Бекарович Мамин
Память сердца
Если б Всевышний даровал мне вторую жизнь, я, от сладостных слез к милосердным коленям припав, молил бы оставить мне тех, кто сердцем и душой были со мной на долгом и трудном пути к кино.
Расторгуево
В Москве выпал первый снег. Скучно. Все серым-бело и грязь московская. Хлюпанье на мостовой, на тротуарах, особенно на остановках автобусов, троллейбусов. И длинные-длинные очереди.
Первый снег. Как скучно. Хочется лечь и забыться. А я вспоминаю первый снег из детства…
Мы жили в Подмосковье, в Расторгуеве, на горе слева от станции, в имении Салазкина Владимира Владимировича. Расторгуево тогда – маленький полустанок. По одну сторону путей две будки – мороженщиков Тыртовых и путейщика, которого звали Ахмет. При наступлении сумерек Ахмет внизу фонарного столба что-то крутил, фонарь опускался, путейщик зажигал свечи и продолжал крутить, но уже в обратную сторону – фонарь поднимался. Фонарей на платформе было несколько. Потом как-то взрослые говорили между собой:
– Жалко, Ахмет в темноте, когда зажигал фонарь, попал под поезд…
После этого фонари долго не зажигались, нам с горки были видны только ресторанные огни. Там, недалеко от рельсов, вдоль них, одним боком прилепившись к насыпи, ютился маленький ресторан. Оттуда иногда неслась музыка. Почему я помню?.. В том году (1929-м) родилась моя двоюродная сестра Роза. А мне было три года.
Но все по порядку…
Салазкин в середине позапрошлого века на полустанке Расторгуево приобрел на свои сбережения несколько гектаров живописного дикого бора с вековыми деревьями и, не боясь зверья, упиваясь разноголосицей непуганых птиц, построил здесь, на красивейшем взгорье, свое имение. Вот в этом имении я и жил среди моих многочисленных родственников и имел счастье гулять в заповедном сосновом бору.
В имении было одно здание – каменное, созданное, по-моему, по индивидуальному проекту. Его так точно, продуманно вписали между двумя лесными массивами, что с широкой террасы была видна железная дорога и поезда, шедшие из Москвы. И когда мы смотрели на приближающийся состав, паровоз гудел. Впечатление создавалось такое, будто машинист, увидев нас, давал гудок. Совпадение конечно. Но…
Другие дома находились внутри соснового массива – двухэтажный и флигель. На втором этаже жил дядя по отцу – Ибрагим, на первом, более просторном, – мы; семья наша была большая: только нас, детей, восемь человек. В одноэтажном доме-флигеле жила с семьей старшая сестра.
Салазкин до революции, по разговорам взрослых, был, кажется, министром просвещения. В конце двадцатых годов представители власти дважды приходили, чтобы привести в исполнение приказ о расстреле Владимира Владимировича. Но он был болен, лежал с высокой температурой – и расстрел откладывался. А когда выздоровел, пришли и зачитали ему то ли распоряжение, то ли приказ об отмене исполнения – за подписью Луначарского. Так Владимир Владимирович остался жив.
На тот момент он был уже одинок: революция разбила, раскидала много семей. Вот потому Салазкин и разрешил отцу занять двухэтажный дом с пристройками. А сам жил в каменном доме с террасой.
В тридцатых годах Салазкин переехал в Москву. На Кузнецком Мосту у него было три дома. В одном из них ему было разрешено жить – наверху, под самой крышей. В заставленной мебелью, шкафами до потолка, заваленной книгами комнатушке доживал свои дни бывший министр просвещения России.
А в Расторгуеве, в доме с террасой – уникальном, созданном в гармонии с ландшафтом, по законам архитектурной красоты – должны были разместить правление опаринского колхоза. Но в одну из ночей, метрах в тридцати от дома, председатель этого колхоза, кажется Федоров, был убит. На месте гибели поставили деревянный памятник, потом его заменили кирпичным, крашеным. А потом и вовсе перестали красить. Памятник осыпался. Сейчас на том месте, по-моему, ничего нет. Так в доме с террасой никто и не появлялся до начала войны. А дом сохранился до сих пор. При подъезде к станции Расторгуево из окон электрички видно: он также выглядывает из разросшихся, заматеревших кущ леса. Только немного ушел в землю.
Отец после отъезда Салазкина по каким-то своим соображениям не счел возможным оставаться в имении без хозяина. И мы переехали жить к другу Владимира Владимировича – Григорию Верещагину в поселок Видное…
Сейчас, вспоминая Расторгуево, гляжу в окно салазкинской комнатушки на Кузнецком Мосту и вижу, как и в далекой детской памяти: …первый снег, возвещая о приходе зимы, тихо падает мягкими легкими хлопьями. А на земле от этой первозданной свежести почти ничего не остается. Тает, смешиваясь с грязью…
Когда мы с отцом в очередной раз посетили Салазкина в Москве, он сидел на старом диване. Больной. Отец перед ним – в кресле, и стоять больше было негде. Меня министр посадил подле себя. Они о чем-то долго дружески беседовали, вспоминали; мне показалось, что у Владимира Владимировича временами навертывались слезы. Было почему-то жаль его, хотя я и не понимал, о чем они говорили. Отец всегда чувствовал себя обязанным Салазкину и всячески старался ему помочь. В тот раз он привез Владимиру Владимировичу сваренную мамой курицу, сахар, кофе в серых пакетах, чай. Мне Владимир Владимирович подарил цветные карандаши, открытки…
Почему я вспомнил дядю Салазкина?.. Увлекся. Итак…
Расторгуево. Первый снег. После завтрака меня одели и разрешили пойти гулять. Вышел на улицу, вернее, во двор. А точнее – в сосновый бор, занесенный первым снегом. Была тихая поздняя осень.
Вы можете представить запахи первого снега в сосновом бору? Это не нынешний подмосковный лесок, замусоренный банками, тряпьем и кострищами!
Окутав хвойные вершины многолетних сосен, впитав в себя их ароматы, там наверху, не расплескиваясь, не нарушая утреннего лесного покоя, первый снег медленно, в виде крупных хлопьев бережно укладывается на нижние ветки сосен, пеньки – на все, что лежит на земле неприкрытым. Удивительным, непередаваемым, бодрящим ароматом дышит все… Дышало все!.. Боже мой, как давно это было…
Ко мне подошел двоюродный брат Заки, ему было уже пять лет. Его не интересовали запахи снега, он сообщил:
– У нас доктор. Мама будет рожать мне братика или сестренку. Пойдем смотреть!
Пошли наверх. Смотрели в замочную скважину по очереди. Я увидел доктора в белом. Он стоял перед столом к двери спиной, и виднелась чья-то нога. Жутко, надсадно кричала какая-то женщина. Интересного ничего не было…
Странно. А почему-то помнится! Конечно, тогда нам не дано было понять чуда зарождения жизни, явления на свет нового человека. Но удивительно! Всю жизнь родившуюся сестренку я не воспринимал, как всех привычных: у меня было к ней какое-то особое, необъяснимое отношение, как к чему-то неестественному, чужеродному. Но непостижимую, живую связь плода с материнским чревом я познал довольно рано. Дело в том, что ребенком я очень боялся темноты; мне чудились какие-то глухие стуки, шипения. Было удушающе тесно, хотелось содрать с себя все, вырваться – все это наводило на меня непередаваемый ужас, доводивший до истерики. И тот же доктор позже, осматривая меня четырехлетнего, успокаивал растревоженную моим нервическим состоянием маму. Я не понимал, что доктор говорил ей, его слова я осознал и понял… в мои пятьдесят лет!
Это было так. По телевидению смотрел я хирургическую операцию: с шумом струилась по трубочкам кровь, было отчетливо слышно биение сердца… На миг ко мне вернулись те самые ощущения из детства, наводившие на меня ужас. Естественно, я не испугался, но была разбужена полыхнувшая на меня, ненадолго, именно та самая дрожь – из далеких детских лет!.. Для меня это было открытием, я впервые понял: вот чего я так боялся, будучи ребенком! Это были стуки сердца и шум крови. Оказывается, впервые я все это услышал, еще не родившись, в темноте! Вот истоки моих детских страхов и ужасов – дородовые! В моем сознании сразу четко воспроизвелись слова доктора; они, конечно, в детстве были мне непонятны, но оказалось, запечатлелись в моем подсознании. Будто на всякий случай:
– Не тревожьтесь понапрасну, Нина Михайловна! Думаю, ваш сын эти глухие стуки слышал еще в чреве – это биение вашего сердца, шум крови… Просто знайте, что у вас растет весьма впечатлительный ребенок!..
Да!.. Оказывается, наше подсознание фиксирует многое, чего мы даже не осознаем. Проходим мимо. А понять это, осознать дано нам только по истечении многих десятилетий, и то порой случайно…
Я спустился вниз – к снегу, который продолжал легко сыпаться на отпечатанные моими галошами следы. От флигеля длинными легкими прыжками, оставляя по первому снегу свои парные вмятинки, приблизилась серая пушистая кошка. Я присел на корточки погладить – а она ускользнула…
На крыльце появился доктор с кожаным саквояжем. Проходя мимо, остановился:
– Э-э, я полагаю, это у тебя сестренка родилась?
Я ткнул пальцем в подходившего брата:
– У него!
Доктор задумался:
– Ну да!.. – и двинулся к калитке.
Я смотрел вслед и думал:
– Пришел доктор – родился ребенок. Завтра придет – родится другой ребенок…
Я медленно пошел к террасе, откуда был виден приближающийся поезд. Только было поднялся на верхнюю площадку, как загудел паровоз…
Первый снег. Первый снег… Годы! Время!.. 1929 год был на исходе.
Первый снег. Как скучно. Хочется лечь и забыться. А я вспоминаю первый снег из детства…
Мы жили в Подмосковье, в Расторгуеве, на горе слева от станции, в имении Салазкина Владимира Владимировича. Расторгуево тогда – маленький полустанок. По одну сторону путей две будки – мороженщиков Тыртовых и путейщика, которого звали Ахмет. При наступлении сумерек Ахмет внизу фонарного столба что-то крутил, фонарь опускался, путейщик зажигал свечи и продолжал крутить, но уже в обратную сторону – фонарь поднимался. Фонарей на платформе было несколько. Потом как-то взрослые говорили между собой:
– Жалко, Ахмет в темноте, когда зажигал фонарь, попал под поезд…
После этого фонари долго не зажигались, нам с горки были видны только ресторанные огни. Там, недалеко от рельсов, вдоль них, одним боком прилепившись к насыпи, ютился маленький ресторан. Оттуда иногда неслась музыка. Почему я помню?.. В том году (1929-м) родилась моя двоюродная сестра Роза. А мне было три года.
Но все по порядку…
Салазкин в середине позапрошлого века на полустанке Расторгуево приобрел на свои сбережения несколько гектаров живописного дикого бора с вековыми деревьями и, не боясь зверья, упиваясь разноголосицей непуганых птиц, построил здесь, на красивейшем взгорье, свое имение. Вот в этом имении я и жил среди моих многочисленных родственников и имел счастье гулять в заповедном сосновом бору.
В имении было одно здание – каменное, созданное, по-моему, по индивидуальному проекту. Его так точно, продуманно вписали между двумя лесными массивами, что с широкой террасы была видна железная дорога и поезда, шедшие из Москвы. И когда мы смотрели на приближающийся состав, паровоз гудел. Впечатление создавалось такое, будто машинист, увидев нас, давал гудок. Совпадение конечно. Но…
Другие дома находились внутри соснового массива – двухэтажный и флигель. На втором этаже жил дядя по отцу – Ибрагим, на первом, более просторном, – мы; семья наша была большая: только нас, детей, восемь человек. В одноэтажном доме-флигеле жила с семьей старшая сестра.
Салазкин до революции, по разговорам взрослых, был, кажется, министром просвещения. В конце двадцатых годов представители власти дважды приходили, чтобы привести в исполнение приказ о расстреле Владимира Владимировича. Но он был болен, лежал с высокой температурой – и расстрел откладывался. А когда выздоровел, пришли и зачитали ему то ли распоряжение, то ли приказ об отмене исполнения – за подписью Луначарского. Так Владимир Владимирович остался жив.
На тот момент он был уже одинок: революция разбила, раскидала много семей. Вот потому Салазкин и разрешил отцу занять двухэтажный дом с пристройками. А сам жил в каменном доме с террасой.
В тридцатых годах Салазкин переехал в Москву. На Кузнецком Мосту у него было три дома. В одном из них ему было разрешено жить – наверху, под самой крышей. В заставленной мебелью, шкафами до потолка, заваленной книгами комнатушке доживал свои дни бывший министр просвещения России.
А в Расторгуеве, в доме с террасой – уникальном, созданном в гармонии с ландшафтом, по законам архитектурной красоты – должны были разместить правление опаринского колхоза. Но в одну из ночей, метрах в тридцати от дома, председатель этого колхоза, кажется Федоров, был убит. На месте гибели поставили деревянный памятник, потом его заменили кирпичным, крашеным. А потом и вовсе перестали красить. Памятник осыпался. Сейчас на том месте, по-моему, ничего нет. Так в доме с террасой никто и не появлялся до начала войны. А дом сохранился до сих пор. При подъезде к станции Расторгуево из окон электрички видно: он также выглядывает из разросшихся, заматеревших кущ леса. Только немного ушел в землю.
Отец после отъезда Салазкина по каким-то своим соображениям не счел возможным оставаться в имении без хозяина. И мы переехали жить к другу Владимира Владимировича – Григорию Верещагину в поселок Видное…
Сейчас, вспоминая Расторгуево, гляжу в окно салазкинской комнатушки на Кузнецком Мосту и вижу, как и в далекой детской памяти: …первый снег, возвещая о приходе зимы, тихо падает мягкими легкими хлопьями. А на земле от этой первозданной свежести почти ничего не остается. Тает, смешиваясь с грязью…
Когда мы с отцом в очередной раз посетили Салазкина в Москве, он сидел на старом диване. Больной. Отец перед ним – в кресле, и стоять больше было негде. Меня министр посадил подле себя. Они о чем-то долго дружески беседовали, вспоминали; мне показалось, что у Владимира Владимировича временами навертывались слезы. Было почему-то жаль его, хотя я и не понимал, о чем они говорили. Отец всегда чувствовал себя обязанным Салазкину и всячески старался ему помочь. В тот раз он привез Владимиру Владимировичу сваренную мамой курицу, сахар, кофе в серых пакетах, чай. Мне Владимир Владимирович подарил цветные карандаши, открытки…
Почему я вспомнил дядю Салазкина?.. Увлекся. Итак…
Расторгуево. Первый снег. После завтрака меня одели и разрешили пойти гулять. Вышел на улицу, вернее, во двор. А точнее – в сосновый бор, занесенный первым снегом. Была тихая поздняя осень.
Вы можете представить запахи первого снега в сосновом бору? Это не нынешний подмосковный лесок, замусоренный банками, тряпьем и кострищами!
Окутав хвойные вершины многолетних сосен, впитав в себя их ароматы, там наверху, не расплескиваясь, не нарушая утреннего лесного покоя, первый снег медленно, в виде крупных хлопьев бережно укладывается на нижние ветки сосен, пеньки – на все, что лежит на земле неприкрытым. Удивительным, непередаваемым, бодрящим ароматом дышит все… Дышало все!.. Боже мой, как давно это было…
Ко мне подошел двоюродный брат Заки, ему было уже пять лет. Его не интересовали запахи снега, он сообщил:
– У нас доктор. Мама будет рожать мне братика или сестренку. Пойдем смотреть!
Пошли наверх. Смотрели в замочную скважину по очереди. Я увидел доктора в белом. Он стоял перед столом к двери спиной, и виднелась чья-то нога. Жутко, надсадно кричала какая-то женщина. Интересного ничего не было…
Странно. А почему-то помнится! Конечно, тогда нам не дано было понять чуда зарождения жизни, явления на свет нового человека. Но удивительно! Всю жизнь родившуюся сестренку я не воспринимал, как всех привычных: у меня было к ней какое-то особое, необъяснимое отношение, как к чему-то неестественному, чужеродному. Но непостижимую, живую связь плода с материнским чревом я познал довольно рано. Дело в том, что ребенком я очень боялся темноты; мне чудились какие-то глухие стуки, шипения. Было удушающе тесно, хотелось содрать с себя все, вырваться – все это наводило на меня непередаваемый ужас, доводивший до истерики. И тот же доктор позже, осматривая меня четырехлетнего, успокаивал растревоженную моим нервическим состоянием маму. Я не понимал, что доктор говорил ей, его слова я осознал и понял… в мои пятьдесят лет!
Это было так. По телевидению смотрел я хирургическую операцию: с шумом струилась по трубочкам кровь, было отчетливо слышно биение сердца… На миг ко мне вернулись те самые ощущения из детства, наводившие на меня ужас. Естественно, я не испугался, но была разбужена полыхнувшая на меня, ненадолго, именно та самая дрожь – из далеких детских лет!.. Для меня это было открытием, я впервые понял: вот чего я так боялся, будучи ребенком! Это были стуки сердца и шум крови. Оказывается, впервые я все это услышал, еще не родившись, в темноте! Вот истоки моих детских страхов и ужасов – дородовые! В моем сознании сразу четко воспроизвелись слова доктора; они, конечно, в детстве были мне непонятны, но оказалось, запечатлелись в моем подсознании. Будто на всякий случай:
– Не тревожьтесь понапрасну, Нина Михайловна! Думаю, ваш сын эти глухие стуки слышал еще в чреве – это биение вашего сердца, шум крови… Просто знайте, что у вас растет весьма впечатлительный ребенок!..
Да!.. Оказывается, наше подсознание фиксирует многое, чего мы даже не осознаем. Проходим мимо. А понять это, осознать дано нам только по истечении многих десятилетий, и то порой случайно…
Я спустился вниз – к снегу, который продолжал легко сыпаться на отпечатанные моими галошами следы. От флигеля длинными легкими прыжками, оставляя по первому снегу свои парные вмятинки, приблизилась серая пушистая кошка. Я присел на корточки погладить – а она ускользнула…
На крыльце появился доктор с кожаным саквояжем. Проходя мимо, остановился:
– Э-э, я полагаю, это у тебя сестренка родилась?
Я ткнул пальцем в подходившего брата:
– У него!
Доктор задумался:
– Ну да!.. – и двинулся к калитке.
Я смотрел вслед и думал:
– Пришел доктор – родился ребенок. Завтра придет – родится другой ребенок…
Я медленно пошел к террасе, откуда был виден приближающийся поезд. Только было поднялся на верхнюю площадку, как загудел паровоз…
Первый снег. Первый снег… Годы! Время!.. 1929 год был на исходе.
Видное
Через год мы переехали в поселок Видное, это дальше на три километра – между Тимоховом и Опаринками. Жили в доме Верещагина Григория Ивановича, он на зиму уезжал в Москву. Да и летом-то бывал редко.
Здесь, в Видном, начинается моя «биография». В первый же день между мной и «Григорьванычем» установились четкие враждебные отношения. Дело в том, что через час или два после приезда, гуляя по двору, я позади амбара наткнулся на круглую оранжевую штуку. И непонятно как, по словам матери, притянул ее, с корнями и побегами, аж к крыльцу!.. Она увидела в окно и выскочила навстречу, охая и ахая – словом, причитая…
На шум вышел и хозяин, я увидел его за спиной матери. Видимо, состояние матери и ее намерения убедили его не вмешиваться. Он только покачал головой и ушел. Оказалось, это была единственная тыква, оставленная на окончательное дозревание – на семена.
Мне попало и от отца. Но он ругал больше для ушей «Григорьваныча», ругал и, поглядывая на хозяина, прятал улыбку в седеющих усах.
Сваренную кашу из тыквы ели все. И даже Верещагин. Все были довольны. Братья мне даже спасибо сказали. Вставая из-за стола, Верещагин, видимо, не смог смолчать:
– Спасибо, Нина Михална, вы вкусную кашу сварили.
Когда хозяин бывал дома, я не выходил гулять. Но когда он уезжал, я долго смотрел ему вслед, – а улица у нас тянулась с километр, – и вступал в свои права.
Все деревья в большом саду были мои. Я знал, с какого дерева каждое яблоко. Лазал на грушу. Даже по прошествии восьмидесяти лет я помню вкус тех яблок и груш дюшес. Сдружился с Бобиком. Пес позволял мне протискиваться в лаз, проделанный в воротах сарая для кур. Я вытащил и принес матери три яйца. Получил вместо «спасибо» затрещину.
Отец, пожалев меня, сказал:
– Ну не обратно же ребенку лезть и класть на место! – Но, глядя на меня, качал головой, что вызвало смех у братьев: одному было двадцать, другому семнадцать.
Скоро двор мне стал неинтересен, и я начал осваивать окрестности, ходить к соседям. Рядом с нами жила семья Агенко. Точно не знаю – Огенку, Огенко или Агенковы, в памяти сохранилось – «Агенко». У них была дочь Люба моего возраста – четырех-пяти лет, и машина большая – автомобиль! Это было для меня невообразимое чудо техники!
Любин отец подходил к машине в кожаных крагах – рукавицах до локтей. Шлем кожаный с очками… Совал куда-то впереди машины согнутую железку, и автомобиль вдруг с грохотом начинал дергаться… Агенко садился в машину, и его ноги оказывались выше нас – где-то там наверху!.. Капот отсутствовал, и видны были внутренности: трубочки стеклянные, провода разные, банки и еще что-то. Все это содрогалось и дребезжало. Ощущение было неприятное, и я отходил в сторону. Удивительно, как это он, Агенко, не боясь, садился в машину.
Бибикнув два раза, автомобиль выезжал на дорогу и, поднимая пыль, долго тарахтел, удаляясь по улице.
Как-то, оказавшись с Любой между домом и сараем, мы поцеловались. То ли ее мать видела, то ли Люба ей сказала – меня дома ругали на смех братьям. А я так и не понял за что! Мне этот поцелуй вовсе не был нужен! Может, она меня поцеловала! Или сама просила поцеловать ее – как это получилось, не знаю!.. Но мне не разрешили больше к ним ходить, лаз в заборе заделали.
Я пошел знакомиться с другими соседями. Фамилия их, по памяти, – Гипп. Или так слышалось. Семья была то ли немецкая, то ли еврейская – все чернявые. Но внука их звали Володя. Он не мог запомнить мое имя и предложил называться тоже Володей: «Будем играть – два Володи». Так я стал Володей на долгие годы.
У Гиппов на чердаке валялись сабли, винтовки, патроны. Винтовки тяжелые. А саблями, по предложению Володи, мы сражались. Бегали по двору, размахивали, пугая кур и гусей. Когда я дома рассказал о тяжелых винтовках и патронах, все удивлялись, «как это они позволяют детям лазать на чердак?»
Мой отец поговорил с дедом Гиппом, – оказалось, что ни дед, ни его сыновья «уже лет сто не лазали на чердак»! Отец помог деду, и они в глубокую помойную яму выбросили и винтовки, и сабли, и патроны.
Дед Гипп ко мне относился тепло, угощал чем-то вкусным и сладким, приговаривая, что сам готовил. Поил грибным квасом. Сыпал мне в карманы сушеную малину, боярышник. На крыше курятника у него сушились орехи, что росли в лесу за оврагом…
За усадьбой Верещагина когда-то был лес. Его спилили и на пеньках россыпью росли опята. С одного пенька мы с сестрами набирали больше ведра – очень много грибов! Когда к нам приезжали гости, они всегда в ожидании стола шли за опятами. И все равно опят было столько, что оставались, даже если их собирали человек двадцать.
Здесь, в Видном, начинается моя «биография». В первый же день между мной и «Григорьванычем» установились четкие враждебные отношения. Дело в том, что через час или два после приезда, гуляя по двору, я позади амбара наткнулся на круглую оранжевую штуку. И непонятно как, по словам матери, притянул ее, с корнями и побегами, аж к крыльцу!.. Она увидела в окно и выскочила навстречу, охая и ахая – словом, причитая…
На шум вышел и хозяин, я увидел его за спиной матери. Видимо, состояние матери и ее намерения убедили его не вмешиваться. Он только покачал головой и ушел. Оказалось, это была единственная тыква, оставленная на окончательное дозревание – на семена.
Мне попало и от отца. Но он ругал больше для ушей «Григорьваныча», ругал и, поглядывая на хозяина, прятал улыбку в седеющих усах.
Сваренную кашу из тыквы ели все. И даже Верещагин. Все были довольны. Братья мне даже спасибо сказали. Вставая из-за стола, Верещагин, видимо, не смог смолчать:
– Спасибо, Нина Михална, вы вкусную кашу сварили.
Когда хозяин бывал дома, я не выходил гулять. Но когда он уезжал, я долго смотрел ему вслед, – а улица у нас тянулась с километр, – и вступал в свои права.
Все деревья в большом саду были мои. Я знал, с какого дерева каждое яблоко. Лазал на грушу. Даже по прошествии восьмидесяти лет я помню вкус тех яблок и груш дюшес. Сдружился с Бобиком. Пес позволял мне протискиваться в лаз, проделанный в воротах сарая для кур. Я вытащил и принес матери три яйца. Получил вместо «спасибо» затрещину.
Отец, пожалев меня, сказал:
– Ну не обратно же ребенку лезть и класть на место! – Но, глядя на меня, качал головой, что вызвало смех у братьев: одному было двадцать, другому семнадцать.
Скоро двор мне стал неинтересен, и я начал осваивать окрестности, ходить к соседям. Рядом с нами жила семья Агенко. Точно не знаю – Огенку, Огенко или Агенковы, в памяти сохранилось – «Агенко». У них была дочь Люба моего возраста – четырех-пяти лет, и машина большая – автомобиль! Это было для меня невообразимое чудо техники!
Любин отец подходил к машине в кожаных крагах – рукавицах до локтей. Шлем кожаный с очками… Совал куда-то впереди машины согнутую железку, и автомобиль вдруг с грохотом начинал дергаться… Агенко садился в машину, и его ноги оказывались выше нас – где-то там наверху!.. Капот отсутствовал, и видны были внутренности: трубочки стеклянные, провода разные, банки и еще что-то. Все это содрогалось и дребезжало. Ощущение было неприятное, и я отходил в сторону. Удивительно, как это он, Агенко, не боясь, садился в машину.
Бибикнув два раза, автомобиль выезжал на дорогу и, поднимая пыль, долго тарахтел, удаляясь по улице.
Как-то, оказавшись с Любой между домом и сараем, мы поцеловались. То ли ее мать видела, то ли Люба ей сказала – меня дома ругали на смех братьям. А я так и не понял за что! Мне этот поцелуй вовсе не был нужен! Может, она меня поцеловала! Или сама просила поцеловать ее – как это получилось, не знаю!.. Но мне не разрешили больше к ним ходить, лаз в заборе заделали.
Я пошел знакомиться с другими соседями. Фамилия их, по памяти, – Гипп. Или так слышалось. Семья была то ли немецкая, то ли еврейская – все чернявые. Но внука их звали Володя. Он не мог запомнить мое имя и предложил называться тоже Володей: «Будем играть – два Володи». Так я стал Володей на долгие годы.
У Гиппов на чердаке валялись сабли, винтовки, патроны. Винтовки тяжелые. А саблями, по предложению Володи, мы сражались. Бегали по двору, размахивали, пугая кур и гусей. Когда я дома рассказал о тяжелых винтовках и патронах, все удивлялись, «как это они позволяют детям лазать на чердак?»
Мой отец поговорил с дедом Гиппом, – оказалось, что ни дед, ни его сыновья «уже лет сто не лазали на чердак»! Отец помог деду, и они в глубокую помойную яму выбросили и винтовки, и сабли, и патроны.
Дед Гипп ко мне относился тепло, угощал чем-то вкусным и сладким, приговаривая, что сам готовил. Поил грибным квасом. Сыпал мне в карманы сушеную малину, боярышник. На крыше курятника у него сушились орехи, что росли в лесу за оврагом…
За усадьбой Верещагина когда-то был лес. Его спилили и на пеньках россыпью росли опята. С одного пенька мы с сестрами набирали больше ведра – очень много грибов! Когда к нам приезжали гости, они всегда в ожидании стола шли за опятами. И все равно опят было столько, что оставались, даже если их собирали человек двадцать.
Маргаритки
А за оврагом рос орешник. Подступиться к орешнику было нельзя, не потоптав маргаритки. На полянке – столько маргариток, что голова кружилась. Столько маргариток! Столько!.. Будто кто случайно корзину гигантскую рассыпал, а собрать не смог.
Каких только там не было маргариток! И оранжевые с синевой, и фиолетовые с розовым, и сине-красные, бело-голубые и желто-сиреневые, и сиренево-алые, чисто белые, белые с фиолетовыми прожилками – и все они разные! И, казалось, ароматы разные! А на полянке все их ароматы сошлись, смешались, закружились!..
И цветки все крупные, никогда никем не тронутые, будто выращены только для обозрения: восхищайтесь, добрые люди! Может, и правда кто-то там далеко-далеко наверху специально решил:
– Вдыхайте, улучшайтесь! Как и маргаритки, радуйте других!
Я подолгу оставался там и смотрел на полянку. И мне становилось неловко: почему я один смотрю?..
Я звал маму, показывал папе, братьям. Сестер не пускал, – они все принимались рвать цветы для венков. Отец им запретил рвать, он понимал меня: «Это заповедник Володин. Не сметь!» Мать много раз ходила со мной и долго смотрела и пела какие-то милые ласковые песни. Говорила – это девичьи песни, они когда-то их пели с подружками…
Когда все были заняты, я все равно не мог смотреть на маргаритки один. Выходил на дорогу, поджидал проходящих и звал к маргариткам.
Идет женщина с бидонами на станцию или обратно, я обязательно позову. Она опускает наземь бидоны с молоком или кошелку с продуктами и идет на полянку. Меня уже многие знали и шли. А одна женщина долго смотрела на полянку, и глаза ее наполнились слезами:
– А маме показывал красоту свою?
– Да! Показываю. Она приходит, когда дома все сделает. Песни поет «девичьи»… Девичьи, которые пела, когда молодая была.
– Молодец. А вот у меня мамы нет. А я с удовольствием привела бы ее! Она так любила маргаритки! Передай привет матери…
Она еще приходила. Я позвал ее к нам домой, они с мамой познакомились. Женщина предложила:
– Надо, чтобы мужики скамейки там поставили.
Мама не согласилась:
– Собираться будут, выпивать… Окурки, крик, брань – испоганят все!..
Если мужики какие шли, я их тоже звал. Шли все; садились на пенечек, курили, разговаривали. А окурки, я заметил, ни разу никто не бросил на маргаритки, отбрасывали подальше – в кусты. А один прохожий, его звали Казимир, сбросил полный мешок, связанный с рюкзаком, оставил на дороге и пошел за мной. Он долго смотрел на маргаритки и молча курил:
– Володь, немногих зовешь на свою полянку? Я вижу, никто их у тебя не рвет!
– Всех зову, кто идет мимо. Бывает, что тетеньки некоторые здесь песни поют…
– Эх, браток, я бы тоже спел, да идти надо, семью кормить. А она в Опаринках! Это еще четыре километра шагать!.. Я вот как-нибудь хозяйку с собой возьму, приедем сюда к тебе в гости. Спешить не будем, вот она песни и споет нам. Молодая была – красиво пела! А нынче некогда, видно…
А петь надо. Без песни человек стареет быстро. Ну, прощевай, братишка, расти здоровым!..
Я дождался. Он приехал на лошади, распряг ее у края дороги, где травы много, и пришел с женой и гармонью на полянку. Они долго играли и пели. Пришли и мама, и сестры. Соседи. Даже дед Гипп. Когда уходили, жена дяди Казимира рассказала маме:
– Муж давно зовет: «Поедем, говорит, к приятелю моему Володе, – и все тут!..» Спасибо вам за хороший день. За Володю. Я давно так хорошо не чувствовала себя. Будете в Опаринках, заходите, мы рядом с пекарней живем.
Подошел ко мне и дед Гипп:
– Так вот она, Володькина поляна! Молодец, Володька, – он обнял меня за плечо, дружески прижал к себе: – А я не мог понять, о чем это в Москве разговор ведут сродственники: «Кто был аль не был, видел аль не видел Володькину поляну…» У меня спрашивают, а я… Ну и ну!.. Отец дома?
– Нет. В Москву поехал! За бабушкой…
– Вот они, какие дела! Володька, милый…
Начало тридцатых годов. Тогда в Видном было всего шесть имений, и на всех всего два мальчика – два Володи, и четыре девочки – мои сестры и Люба Агенко.
Да!.. А сейчас там – пятиэтажные, девятиэтажные корпуса, магазины. Дворец культуры, кинотеатр, газовый завод. Лес отодвинулся, стал засыхать.
Уже не растут купавки. Нет ландышей, колокольчиков разных. Не растет орех. За грибами в Москву ездят!..
На месте моего почти сказочного детства вырос многотысячный серый, неинтересный и скучный, тускло-стандартный город Видное.
«О память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной…» Сильней! Когда тебе более восьмидесяти и ты во власти воспоминаний, память вихрем захватывает тебя. Целиком. И ты погружаешься туда… В детство…
И вот ты, «малец», топаешь по тем местам и видишь всех теми же глазами. И слышишь – удивительное дело! – те же голоса, интонации!.. Ощущаешь, ну прямо сию минуту остро ощущаешь те запахи…
И плачешь теми же слезами!.. Видно, изначально судьба каждому готовит предназначение и уже несмышленышами награждает нас какими-то задатками! Это ведь счастье – чувствовать сызмала красоту сущего и дарить ее окружающим. Счастье, с которым я старался не расставаться всю жизнь.
Каких только там не было маргариток! И оранжевые с синевой, и фиолетовые с розовым, и сине-красные, бело-голубые и желто-сиреневые, и сиренево-алые, чисто белые, белые с фиолетовыми прожилками – и все они разные! И, казалось, ароматы разные! А на полянке все их ароматы сошлись, смешались, закружились!..
И цветки все крупные, никогда никем не тронутые, будто выращены только для обозрения: восхищайтесь, добрые люди! Может, и правда кто-то там далеко-далеко наверху специально решил:
– Вдыхайте, улучшайтесь! Как и маргаритки, радуйте других!
Я подолгу оставался там и смотрел на полянку. И мне становилось неловко: почему я один смотрю?..
Я звал маму, показывал папе, братьям. Сестер не пускал, – они все принимались рвать цветы для венков. Отец им запретил рвать, он понимал меня: «Это заповедник Володин. Не сметь!» Мать много раз ходила со мной и долго смотрела и пела какие-то милые ласковые песни. Говорила – это девичьи песни, они когда-то их пели с подружками…
Когда все были заняты, я все равно не мог смотреть на маргаритки один. Выходил на дорогу, поджидал проходящих и звал к маргариткам.
Идет женщина с бидонами на станцию или обратно, я обязательно позову. Она опускает наземь бидоны с молоком или кошелку с продуктами и идет на полянку. Меня уже многие знали и шли. А одна женщина долго смотрела на полянку, и глаза ее наполнились слезами:
– А маме показывал красоту свою?
– Да! Показываю. Она приходит, когда дома все сделает. Песни поет «девичьи»… Девичьи, которые пела, когда молодая была.
– Молодец. А вот у меня мамы нет. А я с удовольствием привела бы ее! Она так любила маргаритки! Передай привет матери…
Она еще приходила. Я позвал ее к нам домой, они с мамой познакомились. Женщина предложила:
– Надо, чтобы мужики скамейки там поставили.
Мама не согласилась:
– Собираться будут, выпивать… Окурки, крик, брань – испоганят все!..
Если мужики какие шли, я их тоже звал. Шли все; садились на пенечек, курили, разговаривали. А окурки, я заметил, ни разу никто не бросил на маргаритки, отбрасывали подальше – в кусты. А один прохожий, его звали Казимир, сбросил полный мешок, связанный с рюкзаком, оставил на дороге и пошел за мной. Он долго смотрел на маргаритки и молча курил:
– Володь, немногих зовешь на свою полянку? Я вижу, никто их у тебя не рвет!
– Всех зову, кто идет мимо. Бывает, что тетеньки некоторые здесь песни поют…
– Эх, браток, я бы тоже спел, да идти надо, семью кормить. А она в Опаринках! Это еще четыре километра шагать!.. Я вот как-нибудь хозяйку с собой возьму, приедем сюда к тебе в гости. Спешить не будем, вот она песни и споет нам. Молодая была – красиво пела! А нынче некогда, видно…
А петь надо. Без песни человек стареет быстро. Ну, прощевай, братишка, расти здоровым!..
Я дождался. Он приехал на лошади, распряг ее у края дороги, где травы много, и пришел с женой и гармонью на полянку. Они долго играли и пели. Пришли и мама, и сестры. Соседи. Даже дед Гипп. Когда уходили, жена дяди Казимира рассказала маме:
– Муж давно зовет: «Поедем, говорит, к приятелю моему Володе, – и все тут!..» Спасибо вам за хороший день. За Володю. Я давно так хорошо не чувствовала себя. Будете в Опаринках, заходите, мы рядом с пекарней живем.
Подошел ко мне и дед Гипп:
– Так вот она, Володькина поляна! Молодец, Володька, – он обнял меня за плечо, дружески прижал к себе: – А я не мог понять, о чем это в Москве разговор ведут сродственники: «Кто был аль не был, видел аль не видел Володькину поляну…» У меня спрашивают, а я… Ну и ну!.. Отец дома?
– Нет. В Москву поехал! За бабушкой…
– Вот они, какие дела! Володька, милый…
Начало тридцатых годов. Тогда в Видном было всего шесть имений, и на всех всего два мальчика – два Володи, и четыре девочки – мои сестры и Люба Агенко.
Да!.. А сейчас там – пятиэтажные, девятиэтажные корпуса, магазины. Дворец культуры, кинотеатр, газовый завод. Лес отодвинулся, стал засыхать.
Уже не растут купавки. Нет ландышей, колокольчиков разных. Не растет орех. За грибами в Москву ездят!..
На месте моего почти сказочного детства вырос многотысячный серый, неинтересный и скучный, тускло-стандартный город Видное.
«О память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной…» Сильней! Когда тебе более восьмидесяти и ты во власти воспоминаний, память вихрем захватывает тебя. Целиком. И ты погружаешься туда… В детство…
И вот ты, «малец», топаешь по тем местам и видишь всех теми же глазами. И слышишь – удивительное дело! – те же голоса, интонации!.. Ощущаешь, ну прямо сию минуту остро ощущаешь те запахи…
И плачешь теми же слезами!.. Видно, изначально судьба каждому готовит предназначение и уже несмышленышами награждает нас какими-то задатками! Это ведь счастье – чувствовать сызмала красоту сущего и дарить ее окружающим. Счастье, с которым я старался не расставаться всю жизнь.
Школа
По дороге в Опаринки, в густом лесу, была еще и деревня Видное. В деревне пять домов; я не помню, чтоб там были у кого-то огороды – сплошной лес. В маленькой избе – школа, где учились дети из Опаринок. Туда мы с сестрой поступили в первый класс. Мне было шесть лет, сестре восемь.
В школе всего одно помещение, с тремя рядами парт. У окна – третий класс, в середине – второй класс, а у стенки первый. Сестру учительница посадила к первоклассникам. А меня, самого маленького, посадила за первую парту у окна к третьему классу. Может, другого места не было?
Классная черная доска тоже была разделена на три части. Перед каждым классом свое задание. Я и писал грифелем на своей доске то, что было написано на школьной доске перед третьим классом. По-моему, я старательно выводил цифры. Допускаю – в произвольном порядке. Что еще мог сделать шестилетний мальчик, живущий в деревне в большой семье, где взрослых видели только поздно вечером?
Учительница Марьмихална долго что-то объясняла не то мне, не то классу. Я не понимал… Словом, в школу я больше не пошел.
Учительница приходила к нам домой. Что-то говорила, говорила… Но школу я стал посещать уже в Москве.
В памяти живо и второе воспоминание о деревенской школе. Мы пили хоть и кипяченую воду, но принесенную из пруда. И чтобы зачерпнуть из бачка, надо было прежде дном кружки отодвинуть лягушачью икру. А это было трудно сделать. Перед бачком на полу лежала куча вареного месива…
Как-то, не то перед Первомаем, не то перед Ноябрьскими, сообщили, что в день праздника над нами будет летать и кружить самолет и собирать всех к опаринскому полю: будут поздравлять и раздавать детям подарки.
Дед Гипп с утра запряг лошадь и предупредил всех, что один из его сыновей, скорее всего отец Володи, повезет детей в Опаринки.
Мы ожидали появления самолета. Аэроплан действительно появился над нами около девяти часов утра. Мы – Володя, я и две сестры, под присмотром отца Володи, на подводе Гиппов отправились в Опаринки. Мы дрожали от нетерпения, не отрывали глаз от самолета, боялись, что не успеем.
Но самолет делал большие круги, летел медленно. Мы подъехали к краю поля, когда самолет садился. Опрометью понеслись к нему. А вокруг, стремясь обогнать друг друга, мчались толпой ребятишки разного возраста. Село Опаринки большое, с километр длиной. Многие опередили нас, вырвавшись вперед! Вот уж когда мы все, приехавшие, отчаянно пожалели, что такие маленькие!..
Подарков хватило всем. В пакетах были пряники, конфеты, ириски, печенье и еще что-то. Пакеты большие!.. Это было начало тридцатых годов, – к чему напоминать о голоде по всей стране, разрухе и тяжелых испытаниях для каждого! Не помню, чтобы позже, в более благополучные времена, детям бесплатно выдавали подарки и даже самолет выделяли. Не стану произносить высоких слов. Но праздник для всех детишек был незабываемый.
Не забылось! И по сию пору волнует и радует…
В школе всего одно помещение, с тремя рядами парт. У окна – третий класс, в середине – второй класс, а у стенки первый. Сестру учительница посадила к первоклассникам. А меня, самого маленького, посадила за первую парту у окна к третьему классу. Может, другого места не было?
Классная черная доска тоже была разделена на три части. Перед каждым классом свое задание. Я и писал грифелем на своей доске то, что было написано на школьной доске перед третьим классом. По-моему, я старательно выводил цифры. Допускаю – в произвольном порядке. Что еще мог сделать шестилетний мальчик, живущий в деревне в большой семье, где взрослых видели только поздно вечером?
Учительница Марьмихална долго что-то объясняла не то мне, не то классу. Я не понимал… Словом, в школу я больше не пошел.
Учительница приходила к нам домой. Что-то говорила, говорила… Но школу я стал посещать уже в Москве.
В памяти живо и второе воспоминание о деревенской школе. Мы пили хоть и кипяченую воду, но принесенную из пруда. И чтобы зачерпнуть из бачка, надо было прежде дном кружки отодвинуть лягушачью икру. А это было трудно сделать. Перед бачком на полу лежала куча вареного месива…
Как-то, не то перед Первомаем, не то перед Ноябрьскими, сообщили, что в день праздника над нами будет летать и кружить самолет и собирать всех к опаринскому полю: будут поздравлять и раздавать детям подарки.
Дед Гипп с утра запряг лошадь и предупредил всех, что один из его сыновей, скорее всего отец Володи, повезет детей в Опаринки.
Мы ожидали появления самолета. Аэроплан действительно появился над нами около девяти часов утра. Мы – Володя, я и две сестры, под присмотром отца Володи, на подводе Гиппов отправились в Опаринки. Мы дрожали от нетерпения, не отрывали глаз от самолета, боялись, что не успеем.
Но самолет делал большие круги, летел медленно. Мы подъехали к краю поля, когда самолет садился. Опрометью понеслись к нему. А вокруг, стремясь обогнать друг друга, мчались толпой ребятишки разного возраста. Село Опаринки большое, с километр длиной. Многие опередили нас, вырвавшись вперед! Вот уж когда мы все, приехавшие, отчаянно пожалели, что такие маленькие!..
Подарков хватило всем. В пакетах были пряники, конфеты, ириски, печенье и еще что-то. Пакеты большие!.. Это было начало тридцатых годов, – к чему напоминать о голоде по всей стране, разрухе и тяжелых испытаниях для каждого! Не помню, чтобы позже, в более благополучные времена, детям бесплатно выдавали подарки и даже самолет выделяли. Не стану произносить высоких слов. Но праздник для всех детишек был незабываемый.
Не забылось! И по сию пору волнует и радует…
Коллега
Мы уже жили в Москве. Надо хотя бы кратенько рассказать, как мы стали москвичами и обладателями квартиры № 44 в доме № 6 по Кожевнической улице. Отец где-то и как-то узнал, что в доме Бахрушина у Павелецкого вокзала под перекрытиями первого этажа люди выгребают лопатами землю, оставляя столбы фундамента: ставят стены-перегородки – и обретают подвальное жилье! Я не знаю, на каких условиях и кто разрешил, но под домом номер шесть в общей сложности поселились девятнадцать семей – квартиры с 40-й по 59-ю; в некоторых квартирах жили по две семьи. Мы включились в это дело в самом начале. Братья снимали комнату на Пионерской улице. Отец каждый день ездил из Видного в Москву. И несколько месяцев они выгребали землю и сооружали наше жилье, общей площадью 36 квадратных метров.
А в пятидесятых годах наш многострадальный подвал расселили. Многострадальный потому, что много разного нахлебались его жильцы за эти годы: были и пожары, и затопления грунтовыми водами… В общей сложности жильцы нашего подвала получили шестьдесят новых квартир в разных районах Москвы. Бесплатно. Только члены нашей семьи стали обладателями четырех новеньких квартир!
Итак, мы приехали в Москву. На платформе сложили вещи – все семейное имущество. Отец водрузил двухлетнюю сестренку на верхушку пирамиды из вещей и, шутя, наказал: «Стереги!» Остальные, забрав узлы и чемоданы, сколько могли, тронулись к дому. Двор нашего дома соединялся с платформой маленьким лазом в заборе. Мы отсутствовали недолго. Но случилось так, что кто-то из сестер на какое-то короткое время оставил малышку на вещах одну, напомнив:
– Я скоро. Никому не разрешай ничего брать! Если что, зови на помощь!..
Но и этих мгновений жуликам вполне хватило. Когда мы вернулись на платформу, отец сразу спохватился:
– А где же наш маленький чемоданчик?
Обнаружилось, что чемоданчик, в который сложили все наши ценности: столовое серебро, кое-какие мамины украшения, деньги, – исчез.
– Дядя взял, – сообщила как ни в чем не бывало «оставленная сторожить».
– А почему же ты никого не позвала? Не закричала?!
– А он мне погрозил пальчиком и сказал: «Молчи!..»
Так началась наша жизнь в столице.
В какой-то из дней брат мой Хосаин – Костя младший (кстати, старшего – Хасана на русский манер тоже звали Костей), повез меня в Москву на дневной спектакль в театр, который помещался на Большой Ордынке. Спектакль назывался, вроде, «Враги». Или нет, – «Чужие».
Там по ходу пьесы к врагу народа (почему-то было понятно, что это именно враг) сообщник приносит документы или чертежи – не знаю… Хозяин квартиры прячет эти документы в больших напольных часах. Потом приходят чекисты голубых фуражках, долго допрашивают этих врагов: «Где документы?!» Начинается обыск. Обыскивают долго и основательно. Я даже вспотел от напряжения. Смотрю по сторонам – рядом конопатая девчонка даже рот разинула, забыв в руках мороженое, которое течет по ее сарафанчику. Все напряжено. Зал замер… А часы-то на видном месте!.. Вот они, открой их и возьми, хоть с колесиками и насовсем!.. Враги торжествуют. Улик нет!.. Я не сдержался и громко крикнул:
– В часах!..
От неожиданности зал грохнул натужно и… смолк. Но обыскивающий хоть и приблизился к часам, но не трогал их, «искал» в другом месте. Сейчас я, конечно, понимаю: ему нужно было выждать необходимую реплику. А тогда у меня вовсе перехватило дыхание: «Не слышал он что ли?! Что он тянет? Такой взрослый дядя, с наганом. Чекист. Я же ему крикнул, а он продолжает копаться!..»
А в пятидесятых годах наш многострадальный подвал расселили. Многострадальный потому, что много разного нахлебались его жильцы за эти годы: были и пожары, и затопления грунтовыми водами… В общей сложности жильцы нашего подвала получили шестьдесят новых квартир в разных районах Москвы. Бесплатно. Только члены нашей семьи стали обладателями четырех новеньких квартир!
Итак, мы приехали в Москву. На платформе сложили вещи – все семейное имущество. Отец водрузил двухлетнюю сестренку на верхушку пирамиды из вещей и, шутя, наказал: «Стереги!» Остальные, забрав узлы и чемоданы, сколько могли, тронулись к дому. Двор нашего дома соединялся с платформой маленьким лазом в заборе. Мы отсутствовали недолго. Но случилось так, что кто-то из сестер на какое-то короткое время оставил малышку на вещах одну, напомнив:
– Я скоро. Никому не разрешай ничего брать! Если что, зови на помощь!..
Но и этих мгновений жуликам вполне хватило. Когда мы вернулись на платформу, отец сразу спохватился:
– А где же наш маленький чемоданчик?
Обнаружилось, что чемоданчик, в который сложили все наши ценности: столовое серебро, кое-какие мамины украшения, деньги, – исчез.
– Дядя взял, – сообщила как ни в чем не бывало «оставленная сторожить».
– А почему же ты никого не позвала? Не закричала?!
– А он мне погрозил пальчиком и сказал: «Молчи!..»
Так началась наша жизнь в столице.
В какой-то из дней брат мой Хосаин – Костя младший (кстати, старшего – Хасана на русский манер тоже звали Костей), повез меня в Москву на дневной спектакль в театр, который помещался на Большой Ордынке. Спектакль назывался, вроде, «Враги». Или нет, – «Чужие».
Там по ходу пьесы к врагу народа (почему-то было понятно, что это именно враг) сообщник приносит документы или чертежи – не знаю… Хозяин квартиры прячет эти документы в больших напольных часах. Потом приходят чекисты голубых фуражках, долго допрашивают этих врагов: «Где документы?!» Начинается обыск. Обыскивают долго и основательно. Я даже вспотел от напряжения. Смотрю по сторонам – рядом конопатая девчонка даже рот разинула, забыв в руках мороженое, которое течет по ее сарафанчику. Все напряжено. Зал замер… А часы-то на видном месте!.. Вот они, открой их и возьми, хоть с колесиками и насовсем!.. Враги торжествуют. Улик нет!.. Я не сдержался и громко крикнул:
– В часах!..
От неожиданности зал грохнул натужно и… смолк. Но обыскивающий хоть и приблизился к часам, но не трогал их, «искал» в другом месте. Сейчас я, конечно, понимаю: ему нужно было выждать необходимую реплику. А тогда у меня вовсе перехватило дыхание: «Не слышал он что ли?! Что он тянет? Такой взрослый дядя, с наганом. Чекист. Я же ему крикнул, а он продолжает копаться!..»