И это строгое "Павел" непонятно успокоило Пашку. С Люсик он не сумел перемолвиться и словом, чем-то Шиповник была озабочена и спешила.
   К концу дня демонстрация торгашей, попов и извозчиков разошлась по домам. Иконы и хоругви отнесли в церкви, на их постоянные места. Перед ними затеплились огоньки, зажженные к воскресной вечерне, - словно светлячки мигали за распахнутыми дверями.
   В сумерки Пашкины дружки собрались на углу переулка.
   - Знаете что, братва? - предложил Пашка. - Взрослые, они пусть как хотят. А мы... - Он на мгновение задумался. - Где бы ведерко дегтя достать?
   - Зачем? - поинтересовался Васятка Дунаев.
   - Сейчас объясню. Где?
   Витька Козликов посмотрел с усмешечкой.
   - Будто не знаешь? Да в каждом ямском подворье, в каретнике любого чина, у ломовиков, у лихачей. Колеса-то только с дегтя веселее и катятся!.. Кого мазать надумал?
   - Ты догадливый! - похвалил Пашка. - Ну и тащи! Мы им устроим помазанника божия! Покропим царские портретики святой водичкой! - Он чуть помолчал. - Знаете, ребята, поглядел я нынче, как они портрет царский несли, будто знамя какое великое! И такая злость закипела, слов нет. - Он повернулся к Козликову. - Ну, Витька, беги, доставай!
   Через полчаса, убедившись, что Зеркалов сидит в ресторане Полякова, мальчики подобрались к его жилью.
   Васятку Дунаева оставили сторожить у ворот. В сенях же Пашка взял у Гдальки лампу и поднял ее повыше над головой. И вдруг словно что-то легко и сладко тронуло сердце. Подошел к незастланной летней койке, приблизил лампу к висевшей на стене картинке. На небольшом полотне нежными красками нарисованы будто позолоченные сосны, под ними - синяя, манящая глубь озера, отражающая облака. За соснами - красный и блескучий, как раскаленное железо, шар солнца. Ну как раз то, что довелось Пашке увидеть там, где жила тетя Варя... Что ж, может, и он, Зеркалов, тоже бывал на Брянщине? Или жил там? И мальчишкой бегал по ромашковому полю и гляделся, как когда-то Пашка, в синюю омутную глубину?..
   На секунду, не больше, жалость к художнику кольнула сердце, но Пашка отогнал ее, отвернулся от рисунка. Нет, не стоит жалости царев прислужничек!..
   Водя лампой из стороны в сторону, Пашка огляделся. Повсюду - на койке, на полу, на стуле и табуретках - краски, кисти, круглые размалеванные дощечки с дыркой. Но и самое главное, ради чего Пашка привел сюда дружков, вон они! Словно на параде, выстроены вдоль стен царские портреты.
   - Ишь сколько их тут! - перебил Пашкины раздумья Витька, качая головой. - На половину купецкого Замоскворечья хватит! И все красавцы, будто женихи на свадьбе! Этот, на подставке, глянь, ребята, и не дорисованный, даже штаны на нем не покрашены!
   - Вот мы и поможем малость! - зло крикнул Пашка и поставил перед портретом ведерко с дегтем. - Ну, братва, хватай кисти! Эй, Голыш! Ты чего расселся в такой печали, как на поминках? На, держи кисть!
   Присевший на табуретке у двери Гдалька виновато, исподлобья покосился на Пашку.
   - Не буду, - негромко ответил он.
   - То есть как не будешь? - возмутился Витька. - Руки отсохли? Или тебе царя жалко? Иль струсил? За такое дело, боишься, каторга полагается? Эх, ты!
   Гдалька грустно покачал головой.
   - Нет, не струсил. Сам знаешь, Витька, не трус я... Просто, поймите, ребята, не могу! Он ведь не злой, просто кормиться, зарабатывать ему надо.
   - Пусть вывески малюет! - сердито перебил Козликов. - Или на завод, хоть в подметалы, идет! Как ни оправдывай, а он помогает богачам да их прислужникам! Видал нынче, какие у всех у них морды нажраны?! А я как на сестренок гляну - выть по-собачьи хочется: ситный хлеб да леденцы только по праздникам видят! Понял, жалостливый?! Изменник ты, вот кто!
   Гдалька молчал, опустив голову.
   Не вмешиваясь в перебранку, Пашка всматривался в худенькое, жалкое лицо Гдальки, в цыплячью шею, в дрожащие на коленях пальцы. Впервые с того дня, как они сдружились, Гдалька не послушался товарищей.
   Пашка подошел к нему с кистью в руке.
   - Совесть? - спросил негромко. - Не хочешь злом за добро платить, да?
   Гдалька молчал, готовый к тому, что Пашка обругает его последними словами, а может, и ударит.
   Пашке вспомнилась миска яблок, сбитая со стола отцовским кулаком, и его слова о чистой совести.
   - Ладно, шут с тобой! - согласился Пашка. - Сиди! Он все же платит тебе?!
   - Ага, платит, - кивнул Гдалька. - Кормит, чем найдется... И так он ничего, добрый. Часто, когда хмельной, плачет: талант, дескать, у него загубленный...
   Пашка еще раз глянул в покрытое ранними морщинами лицо Гдальки. Потом тихо спросил, показывая в сторону незаконченного портрета царя:
   - А этот тысячи и тысячи загубил, это не в счет?
   - Да что с трусом разговаривать, Паша?! - спросил Витька. - Дать по шее - и пусть катится отсюда кувырком! И чтоб близко к нам не подходил!
   - Нет, пусть сидит! - решил Пашка. - Пусть смотрит! Только не скулить, Голыш! Понял?
   На секунду Гдалька вскинул благодарный взгляд. Но не ответил.
   - Начали, Витька! - скомандовал Пашка. - Пририсуем помазаннику рожки да ножки!
   Минут через десять на портретах появились густо намалеванные дегтем усы, бороды и рога, иногда длинные, иногда круто, по-бараньи, закрученные. Одно из царских изображений Пашка перечеркнул крестом из угла в угол, на другом крупными буквами написал: "Убивец!"
   Но вот в ведерке кончился деготь, брошены кисти.
   - Эх, ребята! Нам бы так же и те портретики разукрасить, что по магазинам развешены! - разохотился Витька, вытирая тряпицей руки. - Но не доберешься. Поплясали бы тогда "селедочники"! Здесь что?! Вроде кукиша в кармане! Может, и не увидит никто.
   Пашка подошел к Гдальке, положил на плечо руку.
   - Пошли, Голыш! Авось после нашего урока Зеркалов за ум возьмется! Вдруг вместо царских ликов лозунги для демонстраций писать станет?! Нужное дело сделали, ребята!
   Пашка дунул на лампу.
   Он пытался представить себе, что будет делать завтра утром Зеркалов, увидев измазанные дегтем творения. Поди-ка, примется скулить, подсчитывая недополученные "красненькие" и "синенькие"? Ну и поделом! Не холуйствуй, не ползай на брюхе перед богатеями да царями!..
   Все-таки интересно бы поговорить с ним по душам. Ведь в любом человеке есть особая скрытность, которую со стороны сразу и не углядишь. Увидел же Зеркалов, нарисовал и повесил у себя над койкой то лесное озеро, что, словно драгоценный камушек, осталось в Пашкиной памяти. Выходит, светится такой камушек и в душе Зеркалова? Или взять Таньку-"принцессу"! И в ней есть какая-то непонятность. Нет-нет да и блеснет в ее взгляде приветная, а вовсе не злая искорка. Значит, и в ней скрытая доброта есть...
   Ах, Пашка, Пашка, вырасти бы тебе поскорее да научиться понимать и людей, и все, что творится кругом! А научиться ведь можно! Вон Люсик про Михайлу Ломоносова рассказывала! Из простой рыбачьей семьи, за тысячу верст с Севера в Питер пешком пришел. Ну что его гнало из родного гнезда, из родного края? Сразу и не поймешь! И выучился на диво, всей наукой в России управлял!
   Вот такие мысли одолевали Пашку в тот памятный день. Правду сказать, порой охватывала его и робость. Что, если царские сыщики с их учеными собаками нападут на след? Ведь есть, говорят, и такие собаки: того, кто сыщикам нужен, за версту чуют - найдут, выследят, поймают! Что тогда? Ну, Пашке, ясное дело, каторга! А мамке и бате? Они же не виноваты! Виноват в их беде окажется он!
   Но все обошлось. Только раз, дня через три после той ночи, Пашке пришлось пережить неприятную минуту. Шел мимо ресторации Полякова и увидел на ступеньках Зеркалова. Художник сидел, ссутулясь, без шапки, упершись локтями в колени и сунув в ладони взлохмаченную голову. Тоскливо жаловался кому-то:
   - Ну а я п-при чем?! Таскают в участок, д-допрашивают! А я при чем? Соседи д-донесли, их и спрашивайте, может, они и видели. - Зеркалов вскинул на Пашку растерянный взгляд. - Ты кто?
   - Я кузнец! - гордо сказал Пашка.
   - Нет, ты мальчик! - возразил Зеркалов. - Вот скажи, мой юный друг: сможет ли художник поднять руку на собственное творение, а? Молчишь? То-то вот и оно!
   19. "В ПИТЕРЕ НИКОЛАШКУ СПИХНУЛИ!"
   Кончилась зима так, как и ожидали многие: грянула революция!
   В тот февральский день Пашка привычно шуровал клещами в горне, переворачивая раскаленные до солнечного блеска поковки, а когда они "поспевали", присев на корточки и откинувшись для равновесия назад, перекидывал железо на наковальню. Раз за разом падал отцовский молот, разлетались кривые снопики искр, железо под ударами плющилось. А в горне ждали своей очереди новые куски металла.
   Стопудово грохотали в соседнем цехе паровые молоты, звенели цепи кранов, лязгали колеса вагонеток. Людских голосов за голосами железа и стали совсем не слышно. Да и лица ни одного не признать: все черные, словно черти в аду.
   Но по правде говоря, Пашка полюбил свое дело. Теперь, при накопленной сноровке, работа вовсе не мешала ему думать. Руки легко справлялись с привычным делом, глаза без напряжения следили за взлетами молота, поковка под ударами поворачивалась, будто сама собой.
   Пашка в это время думал про свое, далекое от того, что делал. Иногда и сам удивлялся - словно в нем жили отдельной жизнью два человека. Один орудовал лопатой и клещами, заигрывал с пляшущим в горне огнем, отшвыривал в вагонетку откованную деталь. Другой в те же минуты вспоминал строчки стихов и книг, вслушивался в слова их героев, и - прямо чудо какое-то! - сами собой складывались песенные куплеты. Да, да! Поначалу он и сам не верил в это, но оказалось, что никакого чуда и нет! Под музыку молотов и цепей в Пашкиной голове одна за другой вспыхивали, рождались никогда раньше не читанные строки. Свои, собственные!
   Он смотрел на искры, брызжущие из-под отцовского молота, и, словно пчелы в улье, - помнишь, на пасеке, в деревушке тетки Вари? - в уме жужжали, складывались в песню слова: "Я - железный кузнец! И кузнец мой отец. Мы шуруем вдвоем, мы железо куем! Силу нашу, свою, мы ему отдаем. Чтоб Андрюха в бою, за отчизну свою..."
   А вот дальше получалось не то. Выходило, будто этими железяками, откованными Пашкой и его батей, Андрюха должен кого-то на фронте убивать?.. Но ведь Пашка не то хотел! Ему хотелось написать так, чтобы в стихе слова припаивались одно к другому, как в листовках! Прожигали бы до самого сердца!.. Придется, Арбуз, подумать, повертеть слова и так и эдак, как железо в горне поворачиваешь... Может, тогда и получится то, что из души на волю просится...
   Пашкины мысли в тот день оборвал крик. Нет, конечно, то был крик не одного человека - разве услышишь одинокий голос в чудовищном, не смолкающем грохоте железного ада?! Нет, это кричал не один человек, а десятки, может - еще больше. Вон, гляди, Пашка, кто-то рывками, словно весенняя кошка, карабкается по железной лестнице к ползущему под потолком крану.
   И еще - видишь? - внизу, в пролете, двое размахивают клочками горящей пакли, нацепленной на железные прутья.
   - Что, батя?! - закричал Пашка. - Снова бастуем, что ль?! Обедать-то вроде рано?
   - Погоди, Павел!
   Андреич опустил к ноге молот, сдернул очки. Пашка не услышал, а угадал по движению губ:
   - Нет, сын! Видать, большое стряслось! Слышь - гудок рваный какой... Чисто набат!
   Переставали бухать молоты в паровом цехе, застывали на рельсах вагонетки, остановились повисшие над пролетом краны. Гудок смолк. В наступившей тишине, когда Пашка услышал даже змеиный шип пламени в горне, из кабины подвесного крана раздался победный, торжествующий крик:
   - Братцы! Товарищи! Кончилась вечная каторга! В Питере Николашку спихнули! Революция! Конец проклятой войне! Бросай работу! На улицы, товарищи! На улицы!
   - Пошли, Павел! - позвал Андреич.
   Отняв у вахтеров ключи, шедшие впереди отомкнули замки, распахнули ворота. Кузнецы в прожженных, промасленных стеганках, работницы, заменившие угнанных на фронт мужей, подростки-подручные - больше трех тысяч человек в неурочный час покинули цеха. Растерялись и солдаты у ворот - у них силой отобрали винтовки.
   Улица бурлила, как могучая река в половодье.
   Пашка шагал между отцом и Сашей Киреевым. И странно: выходили не вразброд, как обычно разбегались после смены, а, словно подчиняясь неслышимой команде, выстраивались в ряды.
   Погода выдалась по-весеннему яркая. Стеклянно пели-звенели первые в году вешние капели. Белые кружева разорванных облаков паутинились в мраморно-голубом небе.
   Паша смотрел то в небо, то в восторженно-возбужденные лица шагавших рядом. И обычно приглушенные голоса звучали сегодня непривычно громко.
   - Так что же, братцы? Может, теперь и Михельсона, и Бромлея, и Гейтера по шапке? Коленкой под нижнее место? Или как?
   - Ну! - весело возражал другой. - Запросто шкуродеров не вытравить! Кругом, куда ни глянь, по всей России их собственность! Так? И что же? Отбирать у них станешь? Да по какому же праву? Не у каждого из нас к чужому добру рука протянется! Чужое оно чужое и есть!
   - Чужое-то оно чужое, да ведь неправильно это, не по совести. Я, скажем, Михельсону добра на трешницу накую, а он мне за это двадцать копеек платит. Это как? Выходит, из моего труда он кус огромный себе хапает? Чу-ужое!
   - А с германцем чего будет? - перебил спорящих кто-то. - Замирение аль по-прежнему кровавить да могилить друг дружку? И так бессчетные тысячи закопаны!
   - А что, ребята? Накопить бы нам деньжат, сложиться и выкупить у Михельсона заводище, а? Сами - хозяева, что потребно народу, на что спрос на базарах есть, отковали или отлили и продаем. И вся прибыль наша!
   - Ты выкупишь! - горько захохотал кто-то. - Тут на наш заработок только и думаешь, как бы до получки дотянуть!
   Несколько шагов прошли молча. Потом заговорил Андреич:
   - Получается, нет для нас выхода? Ну, забастовали мы. А михельсоны да бромлеи закрыли заводы и на дачи в Крым поехали. У них, рассказывают, у всех дачи роскошнейшие в Крымах да Кавказах имеются - тепло там круглый год. Мы же здесь сидим без работы, да? Как жить? Кубышек-то у нас с вами нету, в кармане вошь на аркане да блоха на цепи. Нет, другой выход искать нужно! Чтобы власть заставила михельсонов платить нам, сколько следует, больше раза в два, а то и три. Чтобы жить на заработок по-человечески можно было бы.
   - Власть! - засмеялся сзади Гордей Дунаев. - Они же сами и есть власть! Что хочу, то и ворочу.
   - Значит, власть менять надо! Чтобы и от нас, рабочих, в ней люди были, чтобы все по справедливости решать.
   Пашка оглядывал взрослых сияющими глазами. О чем беспокоятся! Революция, которую с такой надеждой ждали, пришла! Там, в Питере, неведомые витязи набрались храбрости и опрокинули трехсотлетний трон Романовых! Шутка ли? Самое главное! А дальше все само образуется, сладится! И война, должно быть, окончится - ее же царь да его министры начали. Тогда, глядишь, и Андрюха вернется! Не может быть, чтобы такого убили!
   Жалко, флагов впереди нет! Ан и врешь, Арбуз! Вон он и флаг: кто-то из парней рубаху красную не пожалел, на блестящий пруток стали-серебрянки нацепил! Ишь она радуется вместе со всеми, машет, ровно в пляске, руками-рукавами! А вон и другой флаг: кумачовая скатерка на шест привязана!
   Покрывая сотни голосов, взмывает над толпой грозный бас, с неспешной силой выговаривает слова "Дубинушки":
   Но настанет пора и проснется народ...
   Слышишь, Пашка, как ловко, прямо на ходу, кто-то переиначивает песню:
   ...на царей подберет тяжелее и крепче дубину-у-у!
   Но долго идти в чинном, пусть и бурлящем строю Пашке невмоготу. Думается: а дошло ли про революцию до Голутвинки, знает ли мамка?
   - Батя! Я к мамке слетаю!
   Андреич глянул из-под седеющих бровей, подтолкнул в плечо.
   - Правильно, сын! Беги! Обрадуй нашу хозяюшку! Хотя, наверно, и там знают. Такую весть-молнию ни под какой замок не запрешь!
   По дороге на фабрику Пашка свернул в свой переулок: попутно ведь, мимо не пробежишь. Как и полагалось, ребята тоже орали и гомонили на улице во всю мочь. Новость, и правда, летит над Москвой невидимой жар-птицей!
   Мальчишки окружили Пашку.
   - Как там? Куда заводские двинули?
   - В центр, куда же еще? В думу городскую! Управу на Михельсонов искать, требовать... Рванули, братва, и мы туда! Только я к мамке на Голутвинку загляну. Вдруг не знают, не докатилось до них?!
   Но не попал Пашка на мамкину фабрику. Возле приходской церкви Козликов толкнул Пашку локтем в бок:
   - Глянь-ка наверх!
   Из сводчатого проема колокольни высоко над землей высовывался чуть ли не по пояс звонарь, старик Исаич. Рыжие волосы трепал ветер. Он, Исаич, считался первым в Замоскворечье мастером колокольной музыки. Кто из купечества да чиновных любит праздничный перезвон, со всей Москвы приезжают на пасху сюда слушать Исаича. А сейчас, отбарабанив положенное после утрени, он с изумлением глазеет на улицы. Что стряслось? Куда народ кипящим валом катится?
   Пашка озорно оглядел своих.
   - А что, ребята... Не позвонить ли и нам в честь праздника революции?
   Служба кончилась. Разбрелись из церкви и с паперти старушонки-богомолки. На нижней ступени церковного крыльца сидела и плакала побирушка-нищенка, приговаривала сквозь слезы:
   - Как же он от нас отказался, царь-батюшка? Да как же мы без отца родимого жить будем? Миленькие вы мои, сироты мы стали неприкаянные!
   "Ишь и здесь знают", - подумал Пашка и, задержавшись на миг, похлопал старушонку по плечу.
   - Не робей, бабуся! Проживем! Новый царь будет!
   Нищенка вскинулась. Старческое лицо, выцветшие скорбные глазки, слезы в морщинках щек.
   - Кто новый-то? - спросила с надеждой. - Царевич Лексей, что ли?
   - Не, бабуся! Народ!
   Бесцветные глаза сердито сверкнули. Отшатнувшись от Пашки, нищенка замахнулась клюкой:
   - У, безбожник! Да разве без царя народу жить можно?! Вся благодать к нам через царевы руки идет!
   - Много ли, бабуся, тебе царевой благодати выпало? - спросил Пашка с неожиданной щемящей жалостью. - Хлебца-то ситного досыта часто ли ела, бабуся?
   Искорка боли то ли почудилась Пашке, то ли на самом деле метнулась в глазах нищенки. Метнулась и погасла.
   - По грехам моим... Кажному и милости божьей по грехам его! пробормотала старая и снова замахнулась на Пашку клюкой. - Сгинь, нечестивец! В аду раскаленные сковородки лизать станешь!
   Пашка выпрямился, тряхнул вихрами.
   - Кузнецы к огню привычные, бабуся! Нас и адовым пеклом не запугаешь!
   Вход на колокольню мальчишки знали с малолетства. Да и как не знать? Их всех, еще не отняв от груди, матери таскали в церковь, к отцу Серафиму, вымаливать им у господа бога кусочек счастливой доли. Позже, когда ребята подрастали, а полуглухой от звона Исаич иногда забывал запереть дверь на колокольню, они украдкой не раз взбирались туда. Сначала так, из простого озорства, поглазеть с верхотуры на город, на сутолоку людишек, похожих на мух или муравьев. В последние, голодные годы - поохотиться на сизарей, выкрасть по весне из гнезд голубиные яйца. Хоть и малая, а все еда! Правда, дочиста, до последнего яйца, гнезда никогда не обирали, оставляли одно-два матери-голубке. Та кружилась над колокольней с жалобными криками. И из рогаток матерей-голубок никогда не били, не поднималась рука...
   Ага, дверь изнутри не заперта! Ну, ясно: кого звонарю в своем поднебесье, под самым крылом у боженьки, опасаться?
   Пашка первым карабкался по крутой лестнице. Темень как в подполе, лишь высоко над головой маячит квадратик света. Виден край главного колокола, свешивается с языка веревка. Вспомнил слова, ободком вьющиеся по наружному краю колокола: "Придите ко мне все нуждающиеся и обремененные, и аз упокою вы!" Не больно-то успокаивал он нуждающихся, мамкин всевышний!
   Жадно смотревший вниз, в распираемую толпой улицу, звонарь оглянулся, когда Пашка тронул его за локоть. Рыженькая бороденка и такие же рыжие, будто у кошки, глазки.
   - Чего вам здесь надобно? Почто взгромоздились на свято место? Брысь сей же час! Отцу Серафиму доложу, достанется на орехи!
   Пашка схватил веревку большого колокола, сунул в ладонь Исаичу, показал на малые и вовсе крохотные колокольцы.
   - Велено, Исаич, бить-играть пасхальный звон!
   - Кем велено? Отец Серафим не может такого, до пасхи-то кирпичом не докинуть! Врете, шпыни!
   - Не отцом Серафимом, а рабочим народом велено бить-играть пасхальный перепляс! По случаю революции! А ежели ослушаешься, приказано тебя с колокольни скинуть! - приврал Пашка.
   Исаич перебирал в ладони веревку.
   - По какому случаю, говоришь, звон?
   Он обвел мальчишек боязливым взглядом: с ними, пожалуй, и не сладить.
   - Царя в Питере скинули! - крикнул Витька.
   - Не может быть! Снова брешете! - закричал звонарь. - За подобные слова - каторга! Не стану!
   - Сами управимся! - засмеялся Пашка, подхватывая веревку большого колокола. - Разбирай колокольные уздечки, ребята! Бей-звони во всю прыть!
   - Проклянет вас отец Серафим! - пригрозил Исаич. - И родителей ваших!
   - А плевали мы на поповы проклятья! - отмахнулся Пашка. - Трезвонь во всю силу, дружина!
   Никогда еще ни с одной церковной звонницы Замоскворечье не слыхало такого дикого звона. Раз за разом все быстрее медно бил главный колокол. Захлебываясь, подзванивали маленькие. У них голоса нежные: при литье в медь добавляют для звона серебро - набросанные богомольцами монетки.
   Исаич сунулся было отнять у Пашки веревку, но не зря же Пашка прокузнечил осень и зиму: повел плечом - и звонарь отшатнулся к перилам. С ужасом поглядел вниз, где, размахивая тростью, метался отец Серафим.
   Исаич мотал рыжей головой, беспомощно разводил руками. Снизу-то отцу Серафиму и не видно, кто озорничает у колоколов.
   Мальчишки звонили, пока не притомились. Да и времени жалко: надо успеть в центр, куда направились заводские.
   - Конец! - скомандовал Пашка. - Двинули!
   В последнюю минуту ему захотелось глянуть на город с высоты колокольни. И от того, что увидел, захватило дух.
   К концу февраля солнце поднимается над землей много выше, чем в декабрьские дни-коротышки, и сейчас щедро заливало светом улицы и площади. Вон Большая и Малая Серпуховки, Ордынка, Мытная, Пятницкая, вон Серпуховская и Калужская площади! И всюду - люди, люди, люди! Земли, мостовых под ними и не разглядеть. Застыли брошенные где попало трамваи. Всюду переливаются на солнце красным цветом лепестки самодельных флагов. Слитный радостный гул доносится снизу.
   Закопченный снег крыш, взметнувшиеся в синь колокольни церквей и монастырей. Мосты отсюда, как и улицы, кажутся живыми от движущихся по ним толп. Москва-река еще томится под зимним льдом, а половодье людских рек неудержимо течет по ее мостам. Во весь размах мехов наяривают невидимые гармошки - саратовки да тальянки. Серебряно-медным родничком пробивается-звенит вдали музыка духового оркестра...
   - Пошли, ребята! Самое главное не прозевать бы!
   Отец Серафим, размахивая тростью, погнался было за ребятами, но они брызнули в разные стороны: попробуй-ка догони хоть одного!
   Своих, михельсоновских, Пашкина ватага отыскала на Воскресенской площади, перед кирпичным зданием городской думы. Здесь толпились тысячи и тысячи. Но ни полицейских, ни городовых! У главных дверей на крыльце думы - взвод солдат с винтовками и красными повязками на рукавах.
   Пашка опознал михельсоновских издали - по самодельному знамени: красная рубаха и тут вовсю размахивала рукавами.
   - Вот хорошо-то, батя! - задыхаясь, крикнул Пашка, пробившись к отцу.
   - А-а, Павел! Молчи! Давай послухаем, что лысый гусь гогочет!
   На крыльце думы, поблескивая очками и лысиной, тряся полами распахнутой шубы, аккуратный старичок старался перекричать толпу...
   - Да, да! - доносилось сквозь гул голосов. - Час свободы пробил! Царское правительство низложено! Низ-ло-же-но! В эти ответственные грозные минуты, до созыва Учредительного собрания, тяжесть власти принимают на себя гласные городской думы, которых избирали вы сами! Спокойствие, господа-граждане! Гласные совещаются с представителями военно-промышленного комитета и земства! Не мешайте работе ваших избранников! С минуты на минуту мы обнародуем решение! Спокойствие, гра...
   Толпа ответила гулом множества голосов, из общего гомона вырывались выкрики:
   - Кто такие "мы"?! Самозванцы! Кто выбирал вашу думу?!
   - Долой войну!
   - Давай восьмичасовой!
   - Хлеба досыта! Открывай лавки!
   Пашка, Витька и Гдалька отбились от своих замоскворецких. Толкаясь и не обращая внимания на подзатыльники, добрались до кирпичной стены, вскарабкались на подоконные карнизы.
   Вот откуда все видно! Море, море голов! Застыли в толпе пустые трамваи, на их крышах полно людей, больше мальчишки. И на ветвях деревьев, и на фонарных столбах. Весь фонтан посреди Воскресенской площади облепили!
   Сереют в толпе солдатские шинели и папахи. Может, и Андрюха уже где-то здесь, с ними? Вот бы!.. Вон, гляди, Павел, над высоченными белыми колоннами летит, раскинув копыта, четверка литых коней. Люсик объясняла как-то: Большой театр!.. Будто в ярмарочных балаганах, раскрашенные артисты представляют там и старинную и нынешнюю жизнь. Люсик обещала когда-нибудь взять Пашку с собой, на галерку какую-то...
   Над человечьим морем живут-качаются цветы флагов. Похожи на маки в полевой траве.
   Вот бы песню такую сложить, про маки - цветы революции. Как раз пришлась бы к месту!
   На крыльце думы уже не видно лысого толстяка, на его месте - другой, в чиновничьей шинели и каракулевой шапке, просит тишины, поднимая руки.
   - Воевать с заклятыми врагами Руси до победы - наш долг! Отстоим священную славянскую землю!..
   Дюжий матрос в бескозырке с разлетающимися георгиевскими лентами одной рукой спихивает чиновного с крыльца.