Но он не выходил. И ее гнали от ворот, и часовые на вышке смотрели из воротников бараньих тулупов строго, а за стенами таилась тишина, словно там не жила тысяча людей, а раскинулся большой тихий погост...
   Иногда с вокзала пригоняли новую партию арестантов - лица изможденные и серые, на ногах у многих кандалы звенят. И тогда внезапно построжавшие, озлобившиеся часовые гнали Наташу прочь от ворот, грубо кричали на нее.
   И на фабрике бабы относились по-разному. Одни жалели, украдкой совали в руку кусок пирога для детишек, бормотали утешительные слова.
   А другие, как, скажем, жена тюремщика Присухина, та однажды кричала в отхожем месте, что таких, как Наташка Якутова, следом за мужем на каторгу посылать надо. Мутят-де народ, нет от них никакого покоя: на царя, на венценосца, руку подлую поднимают.
   Ах, как хотелось Наташе хоть раз вцепиться в рыжие патлы этой стервы, которая сама не работала, не знала, что такое мозоли, а только надзирала за другими, ходила и покрикивала, мастеров на штрафы науськивала...
   Дом у них, у Присухиных, недалеко от квартиры Якутовых, и, проходя мимо, Наташа всегда глядела на окна, занавешенные тюлевыми занавесками, и думала: "Вот где хорошо, смотри, как натоплено, - даже ни одно звено в окошке не промерзает, теплынь. И покормить ребятишек, наверное, есть чем, и никакая беда над ними не висит ежечасно".
   За высокими воротами взлаивал и звенел цепью пес, и Наташа проходила мимо, чувствуя, как копится в ней ненависть к этим добротным, за высокими заборами домам. К людям, которые не понимают, не хотят понимать рабочей беды и нужды.
   В тот вечер, когда приходил Залогин и сказал об Иване, Наташа, проводив его, тихонько, чтобы не греметь запорами, закрыла дверь и вернулась в свою комнатушку. И тут увидела, что Ванюшка не спит, а сидит на постели, подобрав к подбородку колени, и глядит на нее ожидающим взглядом. Сначала она растерялась, а потом, скрывая смущение и тревогу, спросила:
   - Все слышал, сынок?
   - Да.
   И Наташа села на пол, рядом с разметавшимися во сне девчушками, рядом со своим старшим, и, обхватив руками его худую, жилистую шею, заплакала. Она плакала, а сынишка сидел не шевелясь и смотрел в полутьму перед собой.
   - Стало быть, все слышал? - переспросила еще мать, вытирая слезы.
   - Не глухой, - грубовато отозвался он.
   Ванюшке кончался тринадцатый год, и не было, конечно, дива, что он все видел и понимал: горе не только мучит, а и учит. Через месяц после того как сгинул отец, Ванюшка пошел подсобничать на чугунолитейный, а после работы каждый день собирал в шлаковых отвалах уголь.
   Наташа понимала, что Ванюшка теперь чувствовал себя старшим в семье, заместо отца, - кому же еще заботиться о малышах, если не ему? Мать одиннадцать часов мается на чаеразвесочной, приходит домой, так пальцы у нее прямо деревянные, не гнутся совсем. Ванюшке приходится и платьишки сестренкам постирать, и заднюшку маленькой подмыть, когда надо. Спасибо еще, хозяйка, старенькая Артемьевна, не злобится, входит в положение, приглядывает, а то бы совсем пропадать...
   - Ты, мамка, не плачь, - строго сказал тогда Ванюшка. - Слезы вроде воды, никакой от них пользы...
   - А чего же делать, Ванечка? - Она спрашивала так, словно сын был старше, словно он мог сказать нужное слово.
   - Бежать бате из тюрьмы надо, - решительно сказал Ванюшка. Обязательно бежать! Пока до смерти не засудили.
   - Да как же бежать, миленький? Стены-то видел какие? Птицей была бы перелетела...
   - "Птицей, птицей"! - рассердился Ванюшка. - В стенах ворота есть. В ворота-то каждый день люди проходят.
   - Туда проходят, миленький, а обратно вперед ногами выносят! Уж сколько, говорят, повешали - и закопать-то по христианскому обычаю не дают, ироды...
   - Я не о тех, мамка...
   Ванюшка думал о другом. Раньше он ходил в начальные классы школы вместе с единственным сынишкой Присухиных - Серафимом, тихоньким, незлобивым мальчугашкой в длинной, навырост, на манер чиновничьей бекешке. Ее перешили, как хвалился сам Симка, из перелицованной отцовской тюремной шинели.
   Симка был не похож на отца, рослого и здорового мужика, - недаром же Симку с первого класса прозвали монахом, девчонкой и еще другими обидными для настоящего мальчишки прозвищами.
   Симка на прозвища не обижался, он только улыбался в ответ тихой, обезоруживающей улыбкой. И как Ванюшка ни ненавидел с малых лет тюремных служителей, к Симке он не питал злобы - наоборот, мальчишка вызывал чувство жалости и даже, пожалуй, уважения своей беззащитностью, своей монашьей кротостью.
   Другие, вроде сынка квартального Мишки Заколупова или сына торговца москательными и колониальными товарами Богдана Пшебыжского, - те кичились богатством отцов, грубили учителям, лупили на чем свет стоит тех, кто боялся дать сдачи. Их Ванюшка ненавидел непримиримой ненавистью. И не раз дрался с ними - иногда просто так, чтобы дать выход злобе.
   Один раз - это когда железнодорожники первый раз бастовали и дети их сидели, как говорят в Сибири, голодом - тот же Пшебыжка разложил на своей парте хлеб с маслом и икрой и какие-то диковинные желтые фрукты, похожие на большие яблоки, каких Ванюшка никогда до этого не видал. И на глазах у всего класса, половина которого голодала, Богдашка принялся жрать.
   Ванюшка подошел и смахнул еду с парты на пол и, пока его не оттащили, топтал хлеб и икру, пинал апельсины.
   Так вот, слушая Залогина, Ванюшка и вспомнил о Симке, - тихонький мальчишка всегда тянулся к нему. И не то чтобы искал защиты или помощи, а было ему, кажется, очень одиноко: дети рабочих отталкивали, а с сынками богатеев дружба у него тоже почему-то не получалась.
   Раза два Симка зазывал Ванюшку к себе в дом - там были всякие диковинные вещи, о которых Ванюшка даже представления не имел: скажем, граммофон. Крутилась черная пластинка, шипела игла, и из большой, разрисованной розами и сказочными птицами трубы цыганский женский голос, почти как на ярмарке, пел про гаснущий на ветру костер, про мост, про шаль, про любовь...
   И еще: Симка без памяти любил голубей, хотя какой уж из такого тихони голубятник - он даже встать на крыше во весь рост боится.
   На другой день, купив на последние деньги красивую шилохвостую голубку, Ванюшка пошел к Симке. Ему пришлось долго стучать в калитку высоких ворот, за которыми лаял, бренча цепью, не признающий старых знакомств Султан, большеухий черно-белый пес. Наконец скрипнула на крыльце дверь, и голос Симкиной бабушки сердито спросил:
   - Кто тама?! Все свои дома. А милостыни не подаем.
   И Ванюшка не решился назваться. Не решился откликнуться. Так и ушел от дома Присухиных, унося за пазухой шилохвостку.
   Дома, когда он вынул голубку из-за пазухи и, насыпав ей хлебных крошек, смотрел, как она ест, мать, сердито глядя из-под бровей, спросила:
   - Чего еще удумал? Дома жрать нечего, а ты снова с голубями возиться станешь?
   Ванюшка ответил не сразу. Присев возле голубки на корточки, глядел, как она неторопливо и с разбором клюет.
   - Я к Присухиным ходил. Симка голубей любит...
   И мать сразу поняла, робко присела рядом на корточки и, помолчав, глухо спросила:
   - Узнал что?
   - Не в час попал... В воскресенье пойду.
   - Голубя Симке подаришь? Да? Это здорово придумал, Ваня. Может, что и узнаем про батю.
   - "Дарить"! - усмехнулся Ванюшка. - Ежели дарить, сразу поймут: не зря. Продавать понесу.
   Мать встала, принесла из кухни горсточку пшена, высыпала перед чинно разгуливающей голубкой.
   - Гуль-гуль, милая. Ты ешь, ешь...
   6. ВАНЮШКА И ХМЫРЬ
   В воскресенье Ванюшка застал Симку во дворе - тот что-то мастерил на отцовском верстаке под навесом: негромко шуршала пилка, повизгивал шерхебель.
   Симка обрадовался товарищу, отложил инструмент, отряхнул с пиджачка курчавые липовые стружки. Укоротив у Султана цепь, приказал ему:
   - Куш тут! Куш!
   И мальчишки уселись рядышком на крыльце.
   - Чего же в школу не ходишь? - спросил Симка. - Без тебя скучно.
   - Работать пошел, - неохотно отозвался Ванюшка. - На чугунолитейном обойщиком работаю, заусеницы молотком сшибаю. Матери одной трудно. Батька-то мой в вашей тюряге сидит.
   Симка кивнул:
   - Ага. Папаня сказывали.
   Ванюшка проглотил подступившую вдруг к горлу слюну.
   - Здоровый он? Отец ничего не рассказывал? И суд ему, что ли, будет?
   - Об этом папаня не сказывали, - равнодушно отозвался Симка. - Там больше тыщи сидит. Про всех не расскажешь. А чего у тебя в пазухе?
   - Это? - с трудом переспросил Ванюшка. - Голубку несу продавать. Жалко, да времени вовсе нету.
   - А ну покажи! - Карие глаза Симки заблестели.
   Ванюшка расстегнул пиджак и воротник рубахи, достал из-за пазухи красивую белую, в рыжих подпалинках птицу. Сидевший за спиной мальчишек жирный сибирский кот Башкир хищно выгнул спину.
   - Пшел, Башкирка! - Симка ткнул кота кулаком в морду. - Ух ты, красивая какая! Сколько просишь?
   - Целковый.
   - Дорого больно! За целковый в базарный день штук пять купить можно.
   - Можно, да не таких...
   Голубка из рук Ванюшки поглядывала на мальчишек, пугливо косилась в сторону кота.
   - Целковый! А мне папаня в воскресенье только по гривеннику на карусель да на пряники дает.
   - А ты у мамки спроси.
   - У мамани денег нет: папаня завсегда при себе деньги держут.
   - А вдруг он даст... Дома он?
   - Утречь с ночного дежурства пришел. Теперь чай пьет.
   - Вот и спроси. Не съест.
   Симка нерешительно встал.
   - И то! Только знаешь чего, Вань? Айда и ты со мной? А?
   У Ванюшки все дрожало внутри от нетерпения, но он с деланной неторопливостью поднялся со ступенек.
   - Как хочешь. Я и ему скажу: меньше чем за целкаш не отдам. Она, знаешь, мне в прошлом годе сколько голубей привела? Рубля на три на базаре наторговал. Она себя всегда оправдает.
   - И про это скажи. Дай-ка ее мне.
   Василий Феофилактович Присухин в одном исподнем сидел на кухне за выскобленным до желтизны столом и, дуя в блюдечко, пил чай. На столе пофыркивал самовар. Жена надзирателя, рыхлая, полнотелая Ефимия, за крикливый нрав прозванная на улице Полоротой, сидела напротив мужа, наливала ему стакан за стаканом, придвигала варенье, пироги. И сама пила не отставая, вытирая лицо переброшенным через плечо вышитым полотенцем.
   Мальчишки вошли. Ванюшка остановился у порога, не решаясь пройти дальше. Он и раньше бывал в этом доме, но сейчас увидел все как будто в другом свете.
   В застланной самоткаными половиками прихожей, через которую они прошли, в глаза ему бросилась черная шинель с белыми, тускло блестевшими пуговицами; круглая, из черной мерлушки форменная тюремная шапка. На полке над вешалкой желтели тщательно уложенные столярные инструменты - рубанки, шершебки, два фуганка, висели всевозможных размеров струбцинки.
   Когда-то, еще до поступления в тюрьму, Присухин столярничал, делал детские колыбели и гробики, бабьи прялки и рамки для портретов и фотографий. Потом, как определился в тюрьму, нужда прошла, работу со стороны брать перестал и столярил теперь только "для радости", "для души", как говорил сам.
   В горнице, куда с кухни была распахнута дверь, стояли сделанные хозяином стулья с высокими резными спинками, и на каждой спинке, как и на шинельных пуговицах, - двуглавый орел. У окон - самодельные этажерки, на них цветы - бегонии и герани. В переднем углу по случаю воскресного дня теплилась лампадка голубого стекла, похожая на диковинный тюльпан.
   Все это Ванюшка увидел сразу, хотя, бывая здесь раньше, не замечал ничего.
   "Сыто живут", - с внезапно вспыхнувшей злобой подумал он, стараясь, чтобы ненависть не выбилась наружу, не искривила лицо.
   - Чего тебе, Симушка? - спросила от стола мать. - Еще почаевничать захотел?
   - Не, маманя. Вот Ванюшка голубку несет продавать. Погляди! Красивая, прям глаз не оторвешь... - Он прошел к столу и на ладони протянул матери голубку, которую перед этим держал за спиной. - Гляди, какая...
   Не обращая внимания на стоявшего у порога Ванюшку, Василий Феофилактович и его жена по очереди потрогали голубку; она косилась на их руки красным круглым глазом.
   - Тощая. Вовсе заморенная, - с грустным осуждением сказал Василий Феофилактович. - Ей конопляное семя полагается, тогда в тело войдет... А чего же он продает? Га? - спросил он, все еще не глядя на Ванюшку.
   - А потому, дяденька, - отозвался от порога Ванюшка, - кормить нечем. Летом-то она у меня справная была. Шестерых голубей на крышу привела, от самого Насхутдинова даже...
   - Не могет быть того, - с сомнением покачал головой Присухин. Насхутдиновские на чужую крышу не полетят. У татарина голубь сытый, ухоженный...
   - А вот прилетели, - упрямо повторил Ванюшка.
   Василий Феофилактович, полуобернувшись, в первый раз внимательно оглядел Ванюшку: рыжеватые кустики бровей вопросительно изогнулись.
   - Погоди, погоди, малый. Я тебя игде же видел? Га?
   - А у нас и видели, папаня, - ответил за Ванюшку Симка. - Он к нам в позапрошлом годе сколько разов заходил. Запамятовали вы.
   Василий Феофилактович, неотрывно глядя на Ванюшку, встал из-за стола, подошел к двери.
   - А ты чьих же будешь? - спросил он.
   - Якутовых, - хрипло выговорил Ванюшка.
   Лицо Василия Феофилактовича построжело, вытянулось, глубже прорезались кривые складки от носа к углам губ. И глаза словно налились холодной светлой водой.
   - Ивана Степанова Якутова? - спросил он уже другим голосом, наверно, таким, каким разговаривал с арестантами в тюрьме.
   Ванюшка кивнул, с трудом сдерживая охватившую его дрожь.
   - Н-да, - многозначительно протянул Присухин, вздохнув. - Вот до чего доводит шальная, сказать, мысль и забвение своего места, и отечества, и всех покровителей наших. Брал бы Иван пример с брата своего Степаныча. Вся губерния его уважает, вся управа в его пальтах да шинелях сколько годов ходит. И в почете человек, и в достатке. И в церкви божьей кажное воскресенье. Сколько раз за обедней его видел, стоит молится - все, как следует быть. И свечки перед иконами поставит, и на поднос пономарю рублевую бумажку выложит, и на паперти нищей братии по копеечке бросит. А хотя и замаливать будто бы нечего - грехов за ним не числится.
   Ванюшка стоял, стискивая кулаки.
   С тех пор как сгинул отец, дядя Степаныч только один раз заходил к ним, заходил, чтобы уговорить мать "смириться и повиниться" - самой просить за мужа прощения у царя. Наташа спросила его: "А за чего же мне прощения просить? За голодную нашу жизнь, что ли? За угол, в котором, как собачата, детишки на полу в рванье спят? За то, что Ивану в Иркутской тюрьме два ребра повредили? Еще за что? - Она поднимала голос почти до крика, а потом подошла к двери и широко распахнула ее: - Идите-ка вы, Степаныч, по своим святым делам, идите в хоре церковном святые молитвы пойте, за богачество свое господа бога благодарите. А тут у нас, у нищих да у крамольников, что вам делать? Еще беды наживете".
   Степаныч тогда вздохнул, перекрестился в пустой угол, кротко сказал с порога: "Я на тебя, Наталья, зла не держу: злоба твоя от неведения, от неразумения. А ежели будет нужда: мучицы там, одежонку ребятишкам - мой дом тебе завсегда открыт. Не чужие".
   Это воспоминание промелькнуло в памяти Ванюшки, но он ничего не ответил Василию Феофилактовичу, стоял и смотрел, как шевелятся у того рыжие брови.
   Надзиратель повернулся к столу, на краю которого, ожидая своей участи, покорно сидела голубка. Симка слегка придерживал ее рукой, не пуская к миске с пирогами.
   - Папаня, купите вы мне эту голубку, - попросил Симка. - До весны в клетке жить станет, а весной снова голубятню заведу...
   - Еще с крыши упасть и потом горбатым всю жизнь ходить, вроде как Кузя Хроменький. Да? - рассердилась Ефимия.
   - Погоди шуметь, мать, - остановил жену Василий Феофилактович. Шуметь тут к чему? Га? Голубь - птица божья, безвредная, ее купить греха нету. Ежели не купить - глядишь, и заморят до смерти.
   Он подошел к висевшей на стене форменной тюремной тужурке, достал из кармана потертый кожаный кошелек.
   - На вот тебе, малый, двугривенный и еще на вот гривенник, пущай божья птица живет. - Протянув монетки Ванюшке, он поманил его к столу. Да ты чего стоишь у порога вроде как статуй? Чай, не к зверям пришел, к людям. Мать, налей-ка ему чаю, пусть с пирогом попьет. Проходи, малый.
   Ванюшка несмело сел на краешек лавки. С недоумением поглядывая на мужа, Ефимия налила чашку чаю, подвинула мальчику:
   - Пей с богом.
   Обжигая губы, Ванюшка пил чай, глотал, почти не жуя, пирог с мясом, а Василий Феофилактович сидел напротив, с какой-то даже скорбью разглядывал его. Потом заговорил, и в голосе тоже слышалась жалость.
   - Ты на меня не серчай, парень, за верное мое слово, а дурной у тебя батька. Его начальство по-хорошему просит: повинись, мол, Якутов, поклонись царю-батюшке, может, и выйдет тебе по злодейству твоему какая поблажка. Так нет, молчит, словно пень дубовый, будто все слова позабыл. Я у него же в продоле, бывает, дежурю и сколько раз ему говорил: "Повинись, Иван, плетью обуха не перешибешь". Нет. Шипит все равно как змей, нет в нем никакого человечества. И к вам, к детишкам, которых нарожал цельный короб, тоже нет у него снисхождения. Не жалеет он вас, не любит. Его спрашивают: с кем смуту заводил, кто где теперь хоронится? Молчит. Спрашивают: в Харькове, в Самаре кто дружки твои, назови - помилуем. Молчит.
   - А вы слышали? - шепотом спросил Ванюшка.
   - Чего? - насупился Присухин.
   - Ну, вот... как спрашивали его?
   - Как же! Я тут же у двери стоял, за порядком приглядывал. И опять же интересуется господин следователь Плешаков, кто теперь к вам в дом ходит, кому он свое тайное дело препоручил? И снова молчит... Ты вот, малый, видать, не глупый. Я тебе по секрету скажу: ты мог бы отцу помочь, из смертной ямы его вызволить. Ты ведь помнишь, кто в дом хаживал, а кто и теперь нет-нет забежит по ночному делу, на огонек. Чего они, так сказать, думают, чего супротив замышляют? Га? Ты бы вот припомнил все, обсказал мне, я - по начальству, так, мол, и так, сынишка Якутов нам в помощь пришел, сделайте отцу его поблажку. Глядишь, и облегчат участь. А то и вовсе из острога выпустят. Живи только тихонько да мирненько. Га? Вот, скажем, кто из мастерских, из слесарей да из машинистов, к мамке заглядыват, об чем речь ведут. Поди-ка, понимаешь, не маленький?
   Ванюшка молчал, до боли стискивая под столом кулаки. В голове путались, мешали одна другой разные мысли. Может, и правда, если сказать про Дашу Сугробову, да про Залогина, да еще про меньшего братишку Олезова, что на днях поздно вечером забегал к мамке, - если сказать про все, может, и правда отцу облегчение в тюрьме выйдет?
   Василий Феофилактович доставал из пачки папироску "Тарыбары". Он сейчас казался Ванюшке добрым - лицо не хмурится, мягкое, улыбчивое, и в глазах нет ни зла, ни настороженности. Ну что ж в том, что работает в тюрьме, - там всякие сидят, и настоящие разбойники, и убийцы, и воры. Их и полагается караулить, чтобы не воровали да не убивали. А батя что же? Он ведь за правду, и, кто судить его станет, должны разобраться...
   - Я дядю твоего Степаныча, - продолжал Присухин, закурив, - очень даже прекрасно знаю. Раньше мы каждый вечер, бывало, в шашки схлестывались, ну и мастак он в шашки! Король, можно сказать. Чуть проглядишь, тут тебе и сортир на три, а то и на четыре персоны состроит. А то и дамочку где в углу прижмет, вот какой человек! А как с отцом твоим это безобразие приключилось, перестал Степаныч ко мне захаживать. Понимает: я лицо казенное, при царском деле состою, и мне с Якутовым братом вроде не положено в шашки играть. Хотя, по совести, греха не вижу. Закончится Иваново дело, все придет в спокойствие, в порядок - опять, глядишь, мы со Степанычем наладим наши стражения. Дока он, высокой гильдии дока, прямо скажу, хотя, конечно, и обидно проигрывать.
   Ванюшка сидел на краю скамейки ни жив ни мертв. Как бы подластиться к этому белотелому, заросшему рыжими курчавыми волосами человеку, как помочь батьке?
   А Василий Феофилактович, будто и позабыв об отце Ванюшки, почесывал в открытом вороте рубашки грудь, задумчиво пускал к потолку дым, запрокидывая голову и выпячивая кадык.
   Симка продолжал возиться с голубкой, то отпуская ее из рук побродить по столу, поклевать конопляное семя, которое насыпала на блюдечко Ефимия, то снова сжимая ее в ладонях.
   Ефимия убирала со стола посуду, пироги. В чуть подмороженные снизу стекла окон било белое зимнее солнце, серебряно блестел на деревьях и на крышах домов снег. Зима в этом году легла рано.
   - Ну и как, парень? - спросил Василий Феофилактович, осторожно стряхивая с папиросы пепел в жестяную ладошку пепельницы. - Или неохота тебе отцу в смертной беде на помощь прийти? Га? Я ведь тебе все досконально обсказываю. Кричат мне: "Якутова на допрос"! Ну, я, значится, камеру отпираю, дверь настежь: "Иди, Якутов, ответ держать. Любил кататься, теперь саночки повози"... Отведу его к штаб-ротмистру господину Плешакову, а дверь не закрываю, - мне все до слова слыхать. Ну, господин Плешаков сначала все по-доброму спрашивали, а ежели человек молчит, сказать, как истукан, тут и сам господь из терпения выйдет... И когда будет суд, ежели Иван не повинится, своих дружков-товарищей по всему этому безобразию не назовет, не миновать ему петли, парень.
   Смертельно побледнев, Ванюшка привскочил на скамейке и снова в изнеможении сел. Кровь отлила от губ, они стали синевато-белыми, как у покойника. Василий Феофилактович мельком взглянул на него и занялся своей папироской - она курилась неровно, с одной стороны.
   - Ну так чего ты мне скажешь, парень? - снова спросил Присухин, старательно притушивая в пепельнице папиросу. - Теперь, я так полагаю, отцу твоему только что со стороны и можно на помощь идти. Сам ни слова говорить не желает, супротивится все, с начальством, со штаб-ротмистром, а то и с самим товарищем прокурором Окружного суда господином Шеерером на рожон лезет. - Присухин сокрушенно вздохнул. - Ну, как такое можно позволить? Га? Ну, поднял на престол руку, ну и повинись, признай. Ведь это слово сказать: престол! - Он вскинул вверх толстый прокуренный палец и с удивлением посмотрел в потолок, где отражался отброшенный лежавшим на комоде зеркалом квадратик света. - Престол!.. И теперь, дурак, молчит. Так и загубит свою жизнь, и семья вся по ветру рассеется. Где матери этакую ораву выкормить?.. Поди-ка, на чаеразвесочной?
   Сглотнув набившуюся в рот слюну, Ванюшка кивнул:
   - Ага...
   - Ну вот... И сколько же вас ртов? Га?
   - Нас четверо. И сама мамка.
   - А ты набольший, что ли?
   - Да.
   - Ну, тебе и помогать. Ты же парень, мужик, тебе пропитание в дом надо нести... Да и в тюрьму отцу, поди-ка, носите? Га?
   - Не берут, дяденька.
   - Как то есть не берут?! - Василий Феофилактович поднял брови. - Нет такого порядку, чтобы не брать. Не по закону. Какой там ни есть государственный, сказать, преступник, а взять ему передачу от сродников такого запрету нет.
   - Мамка носила. Назад выкинули...
   Василий Феофилактович, сунув руку за пазуху, снова почесал грудь.
   - Я в этом деле разберусь, парень... Пусть-ка она завтра снова принесет - примут.
   - Вы поможете? - обрадовался чуть не до слез Ванюшка.
   - Все изделаю. Пусть приходит. Только чтобы запрещенного, конечно, ни-ни! Ну, спирту там, водки или, к примеру, пилку-ножовку, чтобы решетки пилить, - это ни в коем! И газеты запрещено. Ежели какую священную книжку, писание там или, сказать, библию - это в самый раз. И начальство одобрит: значит, за ум Якутов берется.
   Ванюшка быстро расстегивал и застегивал полуоторванную пуговицу на пиджаке.
   - А ежели... а ежели он, дяденька Василий, смолчит, чего же ему тогда?
   Присухин вздохнул, покосился в передний угол, где тихим, бестрепетным пламенем горела лампада.
   - Так ведь что, парень... Ежели сам не хочет спастись да никто со стороны не окажет, тут дело, прямо повторяю, веревкой пахнет. И когда суд свое дело вырешит, поздно будет локоточки кусать. Поздно! Понимаешь меня?
   - Повесят? - шепотом спросил Ванюшка.
   - А как же, милый? Ты гляди: смута-то, смута какая по всей стране идет-катится, прямо страх сказать... Ведь ежели этот проклятый пятый год вспомнить, волосы дыбом встают. Вот слушай, парень. - Василий Феофилактович разволновался, лицо его покрылось багровыми пятнами. - У нас ведь в тюрьме все самые государственные новости - в первый черед... Вот гляди. Во время водосвятия на Неве в царский павильон картечью палили? Палили! А ведь там император со всей святой семьей пребывали... Опять же в Москве злоумышленник Каляев великого князя Сергея Александровича повалил наповал? Бросил бомбу - и нету! Это как? Га?.. И ты что же думаешь: их всех, этих убивцев, миловать? Так они же всю царскую фамилию святую на распыл пустят, под корень срубят!.. Не может им быть никакой пощады! Их и вешать-то надобно не в тюрьме или еще где по тайности, а прямо принародно, на самых широких площадях, чтобы Якутовы и всякие ему подобные устрашались.
   Лицо надзирателя налилось кровью, светлые глаза с маленькими зрачками сердито блестели.
   - Вот ты и думай, парень, какой будет по теперешнему времени отцу твоему суд, ежели не раскается, за ум не схватится? Может он милости ждать? Да ни в жисть!
   У Ванюшки так дрожали ноги, что, когда он поднялся, не смог стоять и снова сел.
   - Дяденька... Ну, а если... кто-нибудь скажет про других... бате будет облегчение?
   - А как же! Милый ты мой! Нынче, сказать, он всю вину на себя одного берет, за всех вроде ответчик, а ежели грех и на других разложить, ему же поменьше останется? Возьми, к примеру, воз, впряги в него одну лошаденку, тяжко ей? А ежели пару запрячь, а то тройку или, еще сказать, цугом? Тут и дураку ясно...