- Ты сделаешь такую же карту, - сказал Абу.
- Такой другой карты нет, их делали до революции...
- У тебя есть цветные карандаши.
- Я не помню всех частей карты.
- Я запомнил то место, где водятся лошади без хвостов, с носами до земли и пятнистые ослы с длинными шеями и рожками, - сказал старичок и плотнее укутался в свою необъятную шубу.
- А я запомнил горы, их узор уподобился узору моего войлочного ковра, - сказал другой старик.
Чары спросил, что означает слово "карта", что мешает сделать ее, и уверил Нурмолды:
- Не медли, изображай с моих слов. Я обошел половину Вселенной, я бывал в Ходжейли и Красноводске, а сын моего брата живет в Ашхабаде.
Нурмолды достал остатки богатства - две коробки цветных карандашей, две овальные картонки с пуговицами акварели на них и рулон обоев, выданный Демьянцевым вместе с тетрадями.
Разрезал рулон и разложил куски на кошме, развел краску, отточил карандаши.
- Начинай, - сказал Чары, - изображай колодец Клыч, моих овец, кибитку, меня. Моего коня Кызыла, моих сыновей, жену и нашу доченьку Сурай.
- Я думаю, уважаемый Чары, в середине следует поместить колодец Ушкудук, где мы находимся сейчас, - возразил один из аксакалов.
- Несомненно, - согласились казахи.
- Но колодец Клыч находится как раз в середине пустыни и, следовательно, Вселенной, - сказал Чары.
Каждый, подобно древнему географу, серединой мира считал место своего рождения.
Нурмолды примирил их:
- Я нарисую колодцы так, что тот и другой окажутся в середине.
Он изобразил колодцы, овец - мохнатые страшилища, изобразил юрты и возле них лошадей.
Туркмены еще не остыли, переживали погоню, ночные метания по степи, борьбу, выстрелы и потому упомянули о неоспоримых достоинствах иомудской лошади, что задело адаевцев, и они, естественно, заговорили о качествах адаевской породы. Спорщиков примирил старичок, дед Абу - он сказал о выносливости и неприхотливости адаевской лошади, о резвости иомудской.
Нарисовали дорогу, соединявшую Хиву с Красноводском, и дорогу, соединявшую Хиву с Форт-Александровским. Кружками отметили Мары, Ашхабад, Мешхед, Аральское море и Каспийское - последнее сделали размером меньше первого: площадь листа заполнялась на глазах. Нарисовали Баку и нефтяные вышки. Нурмолды плавал однажды в Баку, город его поразил, потому Баку удостоился рисунка и рассказа.
Чары обмакнул кисточку в краску - остальные внимали рассказу Нурмолды о Баку - и, вдавливая ее в бумагу, продолжил ряд мохнатых чудовищ и притом шептал счет (Чары имел двадцать три барана). Правдивая картина жизни колодца Клыч была завершена. Двадцать третий баран занял нижний угол карты.
Его пристыдили, и работа продолжалась. Европе была отпущена площадь с ладошку, и ту заполнила картина города, где по улицам плавали на лодках. О таком городе Нурмолды слышал на уроках Демьянцева. Америка также не получила достойного места - бумага кончалась, начиналась кошма. Нурмолды рассказал о городе в Америке высотой в сто юрт, поставленных одна на другую.
Карта была завершена. Она напоминала собой плохо выкрашенный забор. Из нее, как два глаза, глядели зеленые клочья - остатки ученической карты. Между клочьями белел листок с острыми музыкальными значками. То Нурмолды прикрепил распрямленный кулек из-под риса, подаренный черным мужиком, жителем селеньица Кувандык.
Нурмолды пересчитал части света. Одной недоставало. Возле пятна, намалеванного Чары в правом углу, Нурмолды написал: "Австралия".
Вошел милиционер, позвал Нурмолды с собой. Навстречу им из белой юрты вывалился Даир. Топтался встрепанный, с растерянным лицом. Стоявший у двери боец с винтовкой оттолкнул его.
- С-совсем? - тянул Даир. - С-совсем отпустили?
- Уходи, не мешайся! - начальственно прикрикнул на Даира вертевшийся тут же Суслик.
Даир увидел Нурмолды, отбежал. Остановился в отдалении, глядел.
Белая юрта была набита связанными бандитами.
У порога, где было небольшое свободное пространство, стоял Шовкатов с тетрадью. Он сказал Нурмолды:
- Ночью в суматохе отпустили какого-то Копирбая... он предъявил бумагу за твоей подписью. Сейчас выясняется, старикашка был вредный... Ладно, с этим разберемся без свидетелей. Тут другое: говорят, ты белуджа убил?
- Нурмолды знал, что делал! - с восторгом высказался Суслик, просунув голову в дверь юрты. - Куда без белуджа Жусуп, в какую Персию! А он ханскую шапку себе сшил! Все говорил: падать, так падать с верблюжьего горба.
- Кежек, видно, белуджа убил, - неуверенно сказал Нурмолды.
Кежек пробурчал:
- Я борец, с такими замухрыгами не связываюсь... только руку портить.
- А Мавжида, терьякеша, кто убил? - сказал Нурмолды. - Небось не боялся испортить руку.
Нурмолды повернулся, уходя. Кежек вновь пробурчал:
- Твоего терьякеша застрелил мулла Рахим.
- У него не было револьвера! - Нурмолды взглянул на Кежека и понял, что он не лжет.
- Э, у меня был, за поясом.
- Рахим не умел стрелять!
- Да, тогда еще плохо стрелял.
- Зачем он его убил?
- Терьякеш был бесполезный человек.
- Говори громче!
- Бесполезный человек, говорю!.. Но мулле пригодился: мы словам не верим. - Кежек повернулся лицом к обрешетке, вытянув вдоль тела связанные руки.
Нурмолды оседлал саврасого.
Аул остался позади горсткой юрт, когда Нурмолды догнала Сурай на отцовском коне.
- Вернись в аул! - крикнул он.
Пытался поймать за узду ее вороного, она увернулась, скакала в отдалении.
Он пригнулся к гриве, пустил коня. Знал ишан толк в конях - саврасый легко нес всадника. Новый знак поводьями - рванул конь.
Долго мчал Нурмолды. Раз, другой оглянулся: неслась Сурай следом, ровно, без сбоя бежал вороной.
Налетела, поравнялась. Смеется. Запрокинув руки, затягивала на затылке платок, кричала:
- Отец верит, что слава его коня дошла до Хивы!
- Побьет тебя отец! - сердито прокричал Нурмолды.
- Так женись скорее!..
14
Они прятались от ветра за каменным выступом колодца.
Кони были напоены, кормились неподалеку в низинке, очерченной полосой подсохшего жусана.
- А если он вчера еще миновал этот колодец? - сказала Сурай.
Нурмолды крепче прижал ее к себе, прикрывая полой пальто. Ответил:
- Он не знает, что на колодцах Жиррык и Ахмедсултан наших нет, едет в обход.
Сурай подняла голову, сузились ее большие черные глаза:
- Едет...
Они глядели в глубь равнины. Ветер натащил облака, быстро, тревожно темнело.
Нурмолды отъезжал, она бросилась, схватила саврасого за узду:
- Он тебя убьет!
- У него даже ножа нету...
В самом появлении Нурмолды здесь, в его немом, недобром приближении Рахим угадал враждебную ему перемену. Дрогнуло его стянутое усталостью лицо, блеснуло в темных глазницах - ненависть или выбитые ветром слезы?..
Они съезжались. Рахим отвернул полу своего верблюжьего шекпеня, достал наган. Подержал вскинутую руку с наганом, опустил и развернул коня.
Глядели Нурмолды и Сурай вслед одинокому всаднику. Куда он?.. В той стороне ни колодца, ни человека. Пустыня без края.
...Урочище Кос-Кудук. Трясется под ветром трава, осеннее уныние, холод. Жусуп и его бандиты в шапках, в полушубках сбились возле повозки. Глядели, как один милиционер другому поливает на руки, а тот голый по пояс парень гогочет, радуясь молодости, жизни.
Парень набросил гимнастерку. С ремнем, с кобурой в руках прошел мимо бандитов, покрикивая. Они полезли в повозку.
Парень с выражением той же молодой радости на лице подошел к стоявшему в стороне Нурмолды, поглядел ему под ноги: холмик из гипсовых комьев. Коснулся плеча Нурмолды, прощаясь.
Повозки тронулись. По краю степи белел солончак.
Парень вытянул руку ладонью вверх:
- Снег пошел, ребята!
Уходил обоз в степь, глядел Нурмолды вслед. Черной трубой висела за плечами зачехленная карта.
__________
Г О Р Ь К И Й К О Л О Д Е Ц
1
Горький колодец выкопали в начале века мой дед Федот и его товарищ Жуматай. Нанимали колодезников братья-баи: не новые пастбища понадобились, а скотопрогонный путь из глубины степей к станциям - в тот год пустили среднеазиатскую линию.
Свойство старческой памяти таково, что верхние слои разрушаются, обнажая нижние. Дед Федот плохо помнил события последних десятилетий, они как будто его не интересовали. Однако о детстве, о молодых годах он говорил живо и подробно: как осиротел, отправился с обозом переселенцев, как бросили его мужики в степи, не веря в его умение находить под землей водяные жилы, как арендовали они с Жуматаем землю у бая Кумара в здешнем урочище и нанимались копать колодцы.
На Горьком им платили так: баран в день. Они перехватили заказ, а с ним и хорошую плату у известного в здешней степи колодезника, казанского татарина. Татарин медлил с началом работы; братья-баи посылали джигитов к нему, торопили, те привозили всякий раз одну новость: татарин ходит, выбирает место. Шло лето, по осени братьям надо было гнать к железной дороге отары и табуны по этой безводной, изъеденной солонцами равнине. Младший бай прискакал со своими друзьями, орал на татарина, грозил плетью сбить его бархатную черную тюбетейку. Татарин собрался и уехал восвояси, а младший в опасении перед гневом брата послал за моим дедом.
Федот ударил с баем по рукам, он был счастлив заказом. Не было деду и двадцати. Перебился зиму в землянке, а тут уж разродилась бабушка первенцем, надо строиться, за аренду баю Кумару плати, лес, инструмент, гвозди купи, к тому же дед мечтал завести скот и пашню пахать, а купишь, как говорится, уехал в Париж, остался один шиш.
Жуматай прикочевал со своей юртой. С ним его двоюродный брат и сирота какой-то, дед его имя забыл, - тоже считали себя заправскими колодезниками, готовы заказы брать, только не дают. Они еще не обзавелись кирками, лопатами и сыпарами - защитными досками, под какими мастер оберегается от падающей сверху земли, - но бараньи шкуры-накидки с ремешками у них были, и оба выдолбили себе из крепкой древесины джиды защитные колпаки и, бывало, когда наезжали заказчики, красовались в них.
Поутру Федот взял в руку свою рогульку и пошел. День кружил, другой, третий. Неделя прошла, рогулька в руке ни разу не толкнулась. Тут Федот понял, как рад был татарин случаю разорвать договор.
Федот расставлял с вечера кринки и горшки. Знал, что не годно такое средство для здешней степи: вода глубоко. Отправлялся ночью в обход, щупал донца - сухими были посудины. Брел к стану; с легоньким треском ломался под ногой сухой стебель, неслышно сова налетала на белый шар луны, черным лоскутом на миг накрыв его. Федот останавливался, глядел под ноги. Под ним, в песчаных, в глиняных толщах, расплетались водяные жилы. Как учуять их?
Помог деду найти жилу - да какое помог: нашел - некий мужик с Урала. Он вышел к их костру с войлочной казахской сумой. В рассказах деда появление мужика выглядело обычным делом - явился, и все тут, - я же всякий раз в этом месте пугался: ночь, дикая степь, и вдруг в красном свете возникает человек; откуда он тут, кто? Может, в темени притаились другие? Дед успокаивал меня, говорил, что мужик перекрестился, приговаривая, что он русский человек, пимокат, шерстобит, и что среди всякой шараборы в суме у него была деревянная колотушка, какой шерстобиты бьют по струне, сбивая шерсть. Также были у него берендейки - деревянные резные игрушки для ребят, добавлял дед Федот, что должно было убедить меня и других слушателей в сердечной, умилительной доброте шерстобита.
В одних рассказах деда Федота шерстобит своим ходом шел через степи и вышел к костру колодезников, в других его бросили скупщики шерсти: столкнули с арбы, придравшись к привычке курить трубку. Так же, если дед называл его то Иваном, то Павлом, мы, слушатели, не придирались: прошло со встречи с шерстобитом лет шестьдесят.
- ...Ходил шерстобит в Беловодье, царство такое, за степями, за песками. Можно сказать, рай земной. Название говорит: водье - окно в болоте, зеркало, так же и Беловодское царство посреди безобразия, человеческой маеты. Всем дело по уму, по рукам. Жизнь сытая, увлекательная... Живот крепче, дак на сердце легче.
- И чего же - он шел в Беловодье, твой шерстобит, а попал к нам, сюда?
Дед, поерзав, упирался руками в колени, прокашливался и начинал говорить. По его словам выходило, шерстобит дома не был пять лет, шел теперь проведать своих, а там, проведав, вновь отправится в Беловодье прямиком, дорога теперь была ему известная.
Мы, ребятня и взрослые, верили и не верили в Беловодье. Ни учебники географий, ни газеты не подтверждали существования страны в глубинах Азии, да если она и была, туда дорога в один конец, как на тот свет, что ли?..
- В том-то и путанка, дорога туда смертное дело, не всякий дойдет. Надо пройти пустыни. Шерстобит говорил, этак надо: напоить верблюдов перед дорогой. Как в пути вода вышла, верблюду распарывают брюхо; чистая вода у него в желудке, как из родника, ведер десять.
Пустыни - что, полбеды, говорил затем дед, выждав для интереса. Начинал рассказывать о самых страшных ловушках на пути в Беловодье. Меня особенно впечатляли рассказы о городах-ловушках для странников. В первом из них прошла чума. Те, кто не перемер, озверел от голода и ел человечину. В воротах города были поставлены на странников, как на зайцев, силки.
В другом городе, нищем до крайности, было четыре царя. Они воевали друг с другом. Один из них отобрал у своих подданных медную посуду, переплавил, отлил пушку и победил других правителей.
Надо было пройти на пути к Беловодью кишлаки прокаженных, - эти гнались за странниками и норовили лизнуть его. Пройти город, где старшины сидят у ворот, делают расправу, обирают за здорово живешь. На базаре при купле-продаже дерутся, стражники хватают, запирают, требуют выкуп. Впрочем; стражники в пересказе деда Федота были не очень страшные: бежит земля дрожит, а оглянешься - в грязи лежит.
- А чего ел твой шерстобит в дороге? Как зарабатывал? - спрашивал я, воображая, как за шерстобитом толпой гонятся прокаженные с высунутыми языками, сквозь дыры в рубищах видны язвы, тянут руки. Как он в последний миг бросает валенок, толпа дерется из-за валенка, разрывает его на клочки - кто в пустыне видел валенки? - бросается догонять, в новом рывке было настигает его, тогда он швыряет второй валенок, и вновь толпа отстает, дерется из-за непонятного предмета.
- Не бесталанный, с голоду не умирал. Где заработает, где клад найдет, где паслен поклюет... или арбуз дадут.
- Он что, выпахивал горшки с деньгами? - верила и не верила публика.
- Клады бывают разные. Горький колодец - его место, он указал. Я ему жаловаться: "Земля здесь как глухая". Он: "Ты как ищешь воду?" - "Да вот такое средство: ветка. Дар у меня от отца передался, сроду не обманывал, а тут молчит". Он расспросил, как ветка подает знак, и тут же от костра пошел. Я за ним. Недолго и ходили, он говорит: "Во, поманило... Погоди, позвала! - И тут ветку воткнул: - Копай, товарищ дорогой, верное дело".
Утром просыпаемся, хвать - нету его: ушел. Нашли монетку, не здешнюю, из светлой меди. Он выронил или баи, как наезжали. Я думаю: поди, померещилось. Побежал глядеть. Стоит ветка.
Гляжу, пылят баи по мою душу. Старший знал малость по-русски, в гимназии в Оренбурге начинал учиться, все говорил мне: дескать, плачу своему лучшему чабану четыре барана в год, а тебе положил барана в день, как мастеру, а ты греешь пузо, пьешь привозную воду. Наши помощники племяш Жуматая и его дружок - надели деревянные колпаки, лезут на глаза заказчику.
А бай мне: "Если сейчас не начнешь копать, договора как не бывало". Вижу, мой заказ он другому собирается спроворить. Эх, послал помощников за кирками-лопатами, тут же при баях стали копать.
Случился у них обвал при рытье Горького, рассказывала про обвал бабушка Варя моему отцу. (Дед про обвал не вспоминал, будто не было.) Жены колодезников с ревом лезли в яму выработки, парни оттаскивали их. Тучи черные, ветер развалил косы, тряпки крутило в небе, они хлопали, как птицы. Бабушка Варя плакала, как вспоминала, - будто последний день настал. Кормильца завалило, а ей самой лет восемнадцать, на руках пискун. Молоко у нее тогда пропало, докармливала жена Жуматая.
Ночью крикнули из ствола. Живой какой-то из них объявился. Жены колодезников, подвывая, хрипя ли, сил реветь у них не было, помогали руками-ногами крутить ворот, а скрипел он жутко.
Бабушка Варя глядела в черную дыру и не знала, кого примет: своего, не своего, а если своего, так живого ли.
Колодезники, выбравшись, ничего не рассказывали (проговорился позже Федот, что спасла их рукоятка защитной доски). Федот отсек себе два расплющенных пальца, сунул окровавленную руку в котелок с кипящим бараньим салом, завертелся от боли, побежал в степь.
Угадали колодезники: ствол колодца разрезал водяную жилу.
Закончили работу поздней осенью. Утренники так примораживали, что кожаное ведро гремело, как жестяное. Все заработанное прожили-проели. Жуматая помяло, кости срастались долго.
- Он что, твой шерстобит, сквозь землю видел? - вставлял мой дядя или отец, когда мы, бывало, сидели вечерами за неубранным столом.
Дикий голубь поуркивал в кроне тополя, под свисающими ветвями протягивало воздух, к ночи повлажневший и прохладный - оттого впитывающий запахи дыма, сырой известки, зелени и реки, нагретой пыли улиц. Как я сейчас понимаю, своими вопросами дяди желали порадовать деда, он был уже плох, сыновья его и невестки с печалью ожидали расставания с ним; о молодых годах дед Федот любил говорить, оживал.
- Талант у него был...
- Так чего он до своего Беловодья не дошел, такой удачливый?
- Да опять же из-за таланта своего. Гостил он у туркмена по имени Гулач. Наехали персы и увезли их в рабство. Работали всякое у них: зерно мололи на ручных мельницах, хворост таскали, войлок делали. Гулач говорит: "Выкупить нас некому, бежать надо". Убежали, а за ними погоня с собаками. В реке отсиделись, дышали через камышины.
- Это удача-то?
- Ты погоди, послушай. Погостил он у Гулача. Нищета, кислое молоко в будни и в праздник. Говорит: "Хлеб бы сеял". - "А где вода?" Тоже верно. Ни воды, ни скотины, две ляжки в пристяжке, сам в корню. Простился он, пошел. Жара невмоготу. Выкопал яму, отсиделся, поутру побрел дальше, заплутал, на другой день выходит к своей яме, а она полна воды. Вернулся к Гулачу: "Паши, сей, сажай, вот тебе вода". Перебрались к источнику, стали раскапывать, дошли до остатков кяриза - этак называют подземный оросительный канал... собирает грунтовую воду - и наверх. Позвали людей для расчистки кяриза. Хлынула вода - они бежать с Гулачом, да все в грязи. Ручей в пустыню побежал, а к нему народ сошелся, не менее сотни кибиток. Зерно посадили, сперва озимые... арбузы, дыни. Зеленец вышел, как остров. Они с Гулачом поставили ветряную мельницу. Тут дружок мой как опомнился, досказывал дед медленнее: утомился... - Три года прошло, надо бы домой, проведать. По пути к дому он ко мне на Горький и зашел...
Мама с полными руками посуды уходила в сенцы, зажигала свет. Было видно сквозь окно, как она быстро ходит там, худенькая, с зашпиленной на затылке косой; в сенцах летом устраивали летнюю кухню. Отец окликнет ее: "Аня!" - и, когда она появится в освещенном проеме, скажет: "Зажги нам огонь".
Вспыхнет над нашими головами лампочка, вмиг разрастется в скрученный из листвы шар. В нем замечутся бабочки, мошкара. По самой границе мрака пронесется кто-то неслышный. Не надо ждать, когда эта неслышная птица окунет крыло в свет и выдаст себя: охотится козодой. Далекий потомок козодоя, что носился над двором, когда отец перед уходом на фронт присел с сестренкой на руках, и еще более далекий потомок того козодоя, что поселился на осокоре в дни дедовой молодости.
2
Вода в колодце была солоновата, однако и такой были рады баи, угадали: скотопрогонная трасса точно выходила к железной дороге. Проезжали на арбах скупщики, купцы. Проезжала молодежь - ехала в города учиться. В тридцатых годах геологи начали останавливаться здесь; останавливались на ночевку колонны машин с оборудованием, с продовольствием для рудника, заложенного в глубине степи и тогда, в первую пятилетку, маломощного. Вновь и вновь накатывали отары в пыли, в галдеже, в криках гуртовщиков, и всех поил колодец. Тогда-то, в тридцатых годах, его стали называть по-русски: Горький.
После войны на колодце поселился человек по имени Избасар. Мы его звали Летчик; он ходил в кожаной куртке, как бы испачканной мукой, так она была вытерта.
Летчик вернулся с войны 9 мая на своем боевом истребителе "Як-3". Он посадил самолет под горой. Там в полыни чернели редкие коровьи лепехи; мы считали их минами, а себя - саперами, когда собирали кизяк на топливо.
Посельчане выплеснулись, как вода, сквозь щетку тополиного подроста. Нас обогнал старик на коне, но всех опередила мать Летчика. Сегодня еще дивлюсь: сговорились ли они, когда Летчик уходил на фронт, или учуяла она приближение сына и с утра сидела под горой, или случай такой - шла с фермы, сын узнал ее сверху и посадил самолет. Тогда я не глядел на Летчика, не глядел на приникшую к нему мать - старуху в ватнике и в платке. Одинокая была, робкая. Идешь мимо их двора, бывало, она сидит на корточках, раздувает самовар или заготавливает шары из кизяка для топки. Глядел я на боевую машину, глядел с восторгом, со страхом, слышал свист и рев: взмывает, идет наперехват, от перегрузки веки у Летчика опускаются. Передняя утолщенная кромка крыла виделась мне "огнивом" кречета - верили мы пацанами, что кречет сбивает птиц на лету ударом острого костяного нароста на крыле. Холод неба исходил от стального тела самолета, он пах гарью: вчера, вчера еще удар его пулеметов подсек на вираже истребитель с крестом на фюзеляже.
Дня через два приехали на "виллисе" военные, один из них увел самолет. Летчик не провожал свою боевую машину; когда мы вернулись в поселок, он во дворе паял соседский самовар.
Братья Летчика не вернулись с войны, мать умерла тем же летом. Он поехал в степь к родственнику-чабану, что пас в окрестностях Горького колодца, и остался на колодце, когда родич откочевал. Летчик поставил на Горьком саманку на три оконца. Бревно на матицу, кое-какой материал привезли ему шоферы: Летчик закажет, шофер в другой раз едет, привезет.
Летчик женился. Зимами он жил в поселке с семьей, чинил примусы, ведра, все, что принесут. Бывало, мать пошлет с худой кастрюлей, - нашего отца не допросишься сделать мелочь по хозяйству. Летчик сидит в сенцах в своей кожаной куртке, в фартуке, колотит молотком, гром стоит. Шипит паяльная лампа, дверь настежь, ветер через порог набросал снегу. Он примет твою кастрюлю, ткнет в кучу не глядя, на тебя тоже не глядит и опять примется колотить.
Весной, когда облака поднимутся над степью, а на дорогах машины потянут пыльные хвосты, Летчик уезжал на Горький.
За год до его смерти (он болел астмой), лет в шестнадцать, я жил у Летчика на Горьком. Завез меня на колодец отец, он первое лето работал на техпомощи-летучке. Это был старый "ЗИС" с фанерной будкой вместо кузова; в ней даже станок стоял, детали точить, в ней же склад запчастей и газовые баллоны для автогена. Отец оставил меня на Горьком, прослышав в пути о бруцеллезе в отаре у чабана, к которому он ехал устанавливать водный насос.
Внутри было застелено кошмами, в одном углу - горкой старые стеганые одеяла и подушки с пестрыми ситцевыми наволочками, в другом светится желтой шкалой, потрескивает и поет комаром деревянный ящик, приемник "Родина"; выпускали тогда приемники на аккумуляторах для села. В нишах посуда, набитые мешочки с крупами подвешены к матице.
Летчик выключил приемник, показал, - дескать, отдыхай. Я сел спиной к стене, Летчик полил мне над тазом, подал полотенце, а затем подал стакан с чаем и вышел. Я понял, почему он оставил меня, когда вышел следом: он услышал машину. Далеко в степи катил клубочек; он исчезал в провалах оврагов, выкатывался, повисал на увалах и вновь исчезал, огибая выпиравшие из недр углы гранитов. Степь играла машиной, как камешком, но та упорно правила на колодец. Когда донеслось легонькое, пчелиное жужжание, я осознал, что прежде машины не было слышно, и подивился чутью Летчика.
Между тем клубочек на склоне ближнего увала вырос в пыльный ком, я увидел, что в глубине его два цементовоза. Они шли, как спаренные.
Цементовозы налетели с гулом, волоча свои огромные, как дирижабли, сигары. Разом стали, качнувшись и осев, обдали нас духом горячего железа. Разом же выскочили шоферы, оба черные, худые, в черных, до колен сатиновых трусах. Пожали мне руку:
- Здоров! На Горький колодец метили - попали?
Один остался со мной, говоря:
- Идем на Мангышлак! Тут у вас как на улице, а на Устюрте стал хана, никто не найдет. Только парой ходим. А ты чего тут, сынок?
Я сказал про отца. Он поклонился издали Летчику, видимо приняв его за одного из тех чабанов, к которым отправился отец. Летчик расслабленно сидел под стеной саманушки. На нем была ковбойка, настолько застиранная и выгоревшая, что на спине было бело, а на груди клетки напоминали отпечатки на промокашке, в сатиновых широченных штанах, их называли тогда бриджи, также выгоревших, с заплатой, и в сморщенных от солнца и воды полуботинках, скорее опорках: Летчик носил их без шнурков.
Вернулся от машины второй шофер с мятым, бурым от грязи ведром, волочилась за ним черная от грязи веревка. С маху обеими руками бросил ведро в колодец. Задергал веревку, вскидывая локти. Выволок ведро, швырнул. Добежал до саманушки. Сдернул со стены кожаное ведро с кольцом канатика, вернулся к колодцу. Вновь дергал руками, плясал вокруг его каменного выступа.
- Такой другой карты нет, их делали до революции...
- У тебя есть цветные карандаши.
- Я не помню всех частей карты.
- Я запомнил то место, где водятся лошади без хвостов, с носами до земли и пятнистые ослы с длинными шеями и рожками, - сказал старичок и плотнее укутался в свою необъятную шубу.
- А я запомнил горы, их узор уподобился узору моего войлочного ковра, - сказал другой старик.
Чары спросил, что означает слово "карта", что мешает сделать ее, и уверил Нурмолды:
- Не медли, изображай с моих слов. Я обошел половину Вселенной, я бывал в Ходжейли и Красноводске, а сын моего брата живет в Ашхабаде.
Нурмолды достал остатки богатства - две коробки цветных карандашей, две овальные картонки с пуговицами акварели на них и рулон обоев, выданный Демьянцевым вместе с тетрадями.
Разрезал рулон и разложил куски на кошме, развел краску, отточил карандаши.
- Начинай, - сказал Чары, - изображай колодец Клыч, моих овец, кибитку, меня. Моего коня Кызыла, моих сыновей, жену и нашу доченьку Сурай.
- Я думаю, уважаемый Чары, в середине следует поместить колодец Ушкудук, где мы находимся сейчас, - возразил один из аксакалов.
- Несомненно, - согласились казахи.
- Но колодец Клыч находится как раз в середине пустыни и, следовательно, Вселенной, - сказал Чары.
Каждый, подобно древнему географу, серединой мира считал место своего рождения.
Нурмолды примирил их:
- Я нарисую колодцы так, что тот и другой окажутся в середине.
Он изобразил колодцы, овец - мохнатые страшилища, изобразил юрты и возле них лошадей.
Туркмены еще не остыли, переживали погоню, ночные метания по степи, борьбу, выстрелы и потому упомянули о неоспоримых достоинствах иомудской лошади, что задело адаевцев, и они, естественно, заговорили о качествах адаевской породы. Спорщиков примирил старичок, дед Абу - он сказал о выносливости и неприхотливости адаевской лошади, о резвости иомудской.
Нарисовали дорогу, соединявшую Хиву с Красноводском, и дорогу, соединявшую Хиву с Форт-Александровским. Кружками отметили Мары, Ашхабад, Мешхед, Аральское море и Каспийское - последнее сделали размером меньше первого: площадь листа заполнялась на глазах. Нарисовали Баку и нефтяные вышки. Нурмолды плавал однажды в Баку, город его поразил, потому Баку удостоился рисунка и рассказа.
Чары обмакнул кисточку в краску - остальные внимали рассказу Нурмолды о Баку - и, вдавливая ее в бумагу, продолжил ряд мохнатых чудовищ и притом шептал счет (Чары имел двадцать три барана). Правдивая картина жизни колодца Клыч была завершена. Двадцать третий баран занял нижний угол карты.
Его пристыдили, и работа продолжалась. Европе была отпущена площадь с ладошку, и ту заполнила картина города, где по улицам плавали на лодках. О таком городе Нурмолды слышал на уроках Демьянцева. Америка также не получила достойного места - бумага кончалась, начиналась кошма. Нурмолды рассказал о городе в Америке высотой в сто юрт, поставленных одна на другую.
Карта была завершена. Она напоминала собой плохо выкрашенный забор. Из нее, как два глаза, глядели зеленые клочья - остатки ученической карты. Между клочьями белел листок с острыми музыкальными значками. То Нурмолды прикрепил распрямленный кулек из-под риса, подаренный черным мужиком, жителем селеньица Кувандык.
Нурмолды пересчитал части света. Одной недоставало. Возле пятна, намалеванного Чары в правом углу, Нурмолды написал: "Австралия".
Вошел милиционер, позвал Нурмолды с собой. Навстречу им из белой юрты вывалился Даир. Топтался встрепанный, с растерянным лицом. Стоявший у двери боец с винтовкой оттолкнул его.
- С-совсем? - тянул Даир. - С-совсем отпустили?
- Уходи, не мешайся! - начальственно прикрикнул на Даира вертевшийся тут же Суслик.
Даир увидел Нурмолды, отбежал. Остановился в отдалении, глядел.
Белая юрта была набита связанными бандитами.
У порога, где было небольшое свободное пространство, стоял Шовкатов с тетрадью. Он сказал Нурмолды:
- Ночью в суматохе отпустили какого-то Копирбая... он предъявил бумагу за твоей подписью. Сейчас выясняется, старикашка был вредный... Ладно, с этим разберемся без свидетелей. Тут другое: говорят, ты белуджа убил?
- Нурмолды знал, что делал! - с восторгом высказался Суслик, просунув голову в дверь юрты. - Куда без белуджа Жусуп, в какую Персию! А он ханскую шапку себе сшил! Все говорил: падать, так падать с верблюжьего горба.
- Кежек, видно, белуджа убил, - неуверенно сказал Нурмолды.
Кежек пробурчал:
- Я борец, с такими замухрыгами не связываюсь... только руку портить.
- А Мавжида, терьякеша, кто убил? - сказал Нурмолды. - Небось не боялся испортить руку.
Нурмолды повернулся, уходя. Кежек вновь пробурчал:
- Твоего терьякеша застрелил мулла Рахим.
- У него не было револьвера! - Нурмолды взглянул на Кежека и понял, что он не лжет.
- Э, у меня был, за поясом.
- Рахим не умел стрелять!
- Да, тогда еще плохо стрелял.
- Зачем он его убил?
- Терьякеш был бесполезный человек.
- Говори громче!
- Бесполезный человек, говорю!.. Но мулле пригодился: мы словам не верим. - Кежек повернулся лицом к обрешетке, вытянув вдоль тела связанные руки.
Нурмолды оседлал саврасого.
Аул остался позади горсткой юрт, когда Нурмолды догнала Сурай на отцовском коне.
- Вернись в аул! - крикнул он.
Пытался поймать за узду ее вороного, она увернулась, скакала в отдалении.
Он пригнулся к гриве, пустил коня. Знал ишан толк в конях - саврасый легко нес всадника. Новый знак поводьями - рванул конь.
Долго мчал Нурмолды. Раз, другой оглянулся: неслась Сурай следом, ровно, без сбоя бежал вороной.
Налетела, поравнялась. Смеется. Запрокинув руки, затягивала на затылке платок, кричала:
- Отец верит, что слава его коня дошла до Хивы!
- Побьет тебя отец! - сердито прокричал Нурмолды.
- Так женись скорее!..
14
Они прятались от ветра за каменным выступом колодца.
Кони были напоены, кормились неподалеку в низинке, очерченной полосой подсохшего жусана.
- А если он вчера еще миновал этот колодец? - сказала Сурай.
Нурмолды крепче прижал ее к себе, прикрывая полой пальто. Ответил:
- Он не знает, что на колодцах Жиррык и Ахмедсултан наших нет, едет в обход.
Сурай подняла голову, сузились ее большие черные глаза:
- Едет...
Они глядели в глубь равнины. Ветер натащил облака, быстро, тревожно темнело.
Нурмолды отъезжал, она бросилась, схватила саврасого за узду:
- Он тебя убьет!
- У него даже ножа нету...
В самом появлении Нурмолды здесь, в его немом, недобром приближении Рахим угадал враждебную ему перемену. Дрогнуло его стянутое усталостью лицо, блеснуло в темных глазницах - ненависть или выбитые ветром слезы?..
Они съезжались. Рахим отвернул полу своего верблюжьего шекпеня, достал наган. Подержал вскинутую руку с наганом, опустил и развернул коня.
Глядели Нурмолды и Сурай вслед одинокому всаднику. Куда он?.. В той стороне ни колодца, ни человека. Пустыня без края.
...Урочище Кос-Кудук. Трясется под ветром трава, осеннее уныние, холод. Жусуп и его бандиты в шапках, в полушубках сбились возле повозки. Глядели, как один милиционер другому поливает на руки, а тот голый по пояс парень гогочет, радуясь молодости, жизни.
Парень набросил гимнастерку. С ремнем, с кобурой в руках прошел мимо бандитов, покрикивая. Они полезли в повозку.
Парень с выражением той же молодой радости на лице подошел к стоявшему в стороне Нурмолды, поглядел ему под ноги: холмик из гипсовых комьев. Коснулся плеча Нурмолды, прощаясь.
Повозки тронулись. По краю степи белел солончак.
Парень вытянул руку ладонью вверх:
- Снег пошел, ребята!
Уходил обоз в степь, глядел Нурмолды вслед. Черной трубой висела за плечами зачехленная карта.
__________
Г О Р Ь К И Й К О Л О Д Е Ц
1
Горький колодец выкопали в начале века мой дед Федот и его товарищ Жуматай. Нанимали колодезников братья-баи: не новые пастбища понадобились, а скотопрогонный путь из глубины степей к станциям - в тот год пустили среднеазиатскую линию.
Свойство старческой памяти таково, что верхние слои разрушаются, обнажая нижние. Дед Федот плохо помнил события последних десятилетий, они как будто его не интересовали. Однако о детстве, о молодых годах он говорил живо и подробно: как осиротел, отправился с обозом переселенцев, как бросили его мужики в степи, не веря в его умение находить под землей водяные жилы, как арендовали они с Жуматаем землю у бая Кумара в здешнем урочище и нанимались копать колодцы.
На Горьком им платили так: баран в день. Они перехватили заказ, а с ним и хорошую плату у известного в здешней степи колодезника, казанского татарина. Татарин медлил с началом работы; братья-баи посылали джигитов к нему, торопили, те привозили всякий раз одну новость: татарин ходит, выбирает место. Шло лето, по осени братьям надо было гнать к железной дороге отары и табуны по этой безводной, изъеденной солонцами равнине. Младший бай прискакал со своими друзьями, орал на татарина, грозил плетью сбить его бархатную черную тюбетейку. Татарин собрался и уехал восвояси, а младший в опасении перед гневом брата послал за моим дедом.
Федот ударил с баем по рукам, он был счастлив заказом. Не было деду и двадцати. Перебился зиму в землянке, а тут уж разродилась бабушка первенцем, надо строиться, за аренду баю Кумару плати, лес, инструмент, гвозди купи, к тому же дед мечтал завести скот и пашню пахать, а купишь, как говорится, уехал в Париж, остался один шиш.
Жуматай прикочевал со своей юртой. С ним его двоюродный брат и сирота какой-то, дед его имя забыл, - тоже считали себя заправскими колодезниками, готовы заказы брать, только не дают. Они еще не обзавелись кирками, лопатами и сыпарами - защитными досками, под какими мастер оберегается от падающей сверху земли, - но бараньи шкуры-накидки с ремешками у них были, и оба выдолбили себе из крепкой древесины джиды защитные колпаки и, бывало, когда наезжали заказчики, красовались в них.
Поутру Федот взял в руку свою рогульку и пошел. День кружил, другой, третий. Неделя прошла, рогулька в руке ни разу не толкнулась. Тут Федот понял, как рад был татарин случаю разорвать договор.
Федот расставлял с вечера кринки и горшки. Знал, что не годно такое средство для здешней степи: вода глубоко. Отправлялся ночью в обход, щупал донца - сухими были посудины. Брел к стану; с легоньким треском ломался под ногой сухой стебель, неслышно сова налетала на белый шар луны, черным лоскутом на миг накрыв его. Федот останавливался, глядел под ноги. Под ним, в песчаных, в глиняных толщах, расплетались водяные жилы. Как учуять их?
Помог деду найти жилу - да какое помог: нашел - некий мужик с Урала. Он вышел к их костру с войлочной казахской сумой. В рассказах деда появление мужика выглядело обычным делом - явился, и все тут, - я же всякий раз в этом месте пугался: ночь, дикая степь, и вдруг в красном свете возникает человек; откуда он тут, кто? Может, в темени притаились другие? Дед успокаивал меня, говорил, что мужик перекрестился, приговаривая, что он русский человек, пимокат, шерстобит, и что среди всякой шараборы в суме у него была деревянная колотушка, какой шерстобиты бьют по струне, сбивая шерсть. Также были у него берендейки - деревянные резные игрушки для ребят, добавлял дед Федот, что должно было убедить меня и других слушателей в сердечной, умилительной доброте шерстобита.
В одних рассказах деда Федота шерстобит своим ходом шел через степи и вышел к костру колодезников, в других его бросили скупщики шерсти: столкнули с арбы, придравшись к привычке курить трубку. Так же, если дед называл его то Иваном, то Павлом, мы, слушатели, не придирались: прошло со встречи с шерстобитом лет шестьдесят.
- ...Ходил шерстобит в Беловодье, царство такое, за степями, за песками. Можно сказать, рай земной. Название говорит: водье - окно в болоте, зеркало, так же и Беловодское царство посреди безобразия, человеческой маеты. Всем дело по уму, по рукам. Жизнь сытая, увлекательная... Живот крепче, дак на сердце легче.
- И чего же - он шел в Беловодье, твой шерстобит, а попал к нам, сюда?
Дед, поерзав, упирался руками в колени, прокашливался и начинал говорить. По его словам выходило, шерстобит дома не был пять лет, шел теперь проведать своих, а там, проведав, вновь отправится в Беловодье прямиком, дорога теперь была ему известная.
Мы, ребятня и взрослые, верили и не верили в Беловодье. Ни учебники географий, ни газеты не подтверждали существования страны в глубинах Азии, да если она и была, туда дорога в один конец, как на тот свет, что ли?..
- В том-то и путанка, дорога туда смертное дело, не всякий дойдет. Надо пройти пустыни. Шерстобит говорил, этак надо: напоить верблюдов перед дорогой. Как в пути вода вышла, верблюду распарывают брюхо; чистая вода у него в желудке, как из родника, ведер десять.
Пустыни - что, полбеды, говорил затем дед, выждав для интереса. Начинал рассказывать о самых страшных ловушках на пути в Беловодье. Меня особенно впечатляли рассказы о городах-ловушках для странников. В первом из них прошла чума. Те, кто не перемер, озверел от голода и ел человечину. В воротах города были поставлены на странников, как на зайцев, силки.
В другом городе, нищем до крайности, было четыре царя. Они воевали друг с другом. Один из них отобрал у своих подданных медную посуду, переплавил, отлил пушку и победил других правителей.
Надо было пройти на пути к Беловодью кишлаки прокаженных, - эти гнались за странниками и норовили лизнуть его. Пройти город, где старшины сидят у ворот, делают расправу, обирают за здорово живешь. На базаре при купле-продаже дерутся, стражники хватают, запирают, требуют выкуп. Впрочем; стражники в пересказе деда Федота были не очень страшные: бежит земля дрожит, а оглянешься - в грязи лежит.
- А чего ел твой шерстобит в дороге? Как зарабатывал? - спрашивал я, воображая, как за шерстобитом толпой гонятся прокаженные с высунутыми языками, сквозь дыры в рубищах видны язвы, тянут руки. Как он в последний миг бросает валенок, толпа дерется из-за валенка, разрывает его на клочки - кто в пустыне видел валенки? - бросается догонять, в новом рывке было настигает его, тогда он швыряет второй валенок, и вновь толпа отстает, дерется из-за непонятного предмета.
- Не бесталанный, с голоду не умирал. Где заработает, где клад найдет, где паслен поклюет... или арбуз дадут.
- Он что, выпахивал горшки с деньгами? - верила и не верила публика.
- Клады бывают разные. Горький колодец - его место, он указал. Я ему жаловаться: "Земля здесь как глухая". Он: "Ты как ищешь воду?" - "Да вот такое средство: ветка. Дар у меня от отца передался, сроду не обманывал, а тут молчит". Он расспросил, как ветка подает знак, и тут же от костра пошел. Я за ним. Недолго и ходили, он говорит: "Во, поманило... Погоди, позвала! - И тут ветку воткнул: - Копай, товарищ дорогой, верное дело".
Утром просыпаемся, хвать - нету его: ушел. Нашли монетку, не здешнюю, из светлой меди. Он выронил или баи, как наезжали. Я думаю: поди, померещилось. Побежал глядеть. Стоит ветка.
Гляжу, пылят баи по мою душу. Старший знал малость по-русски, в гимназии в Оренбурге начинал учиться, все говорил мне: дескать, плачу своему лучшему чабану четыре барана в год, а тебе положил барана в день, как мастеру, а ты греешь пузо, пьешь привозную воду. Наши помощники племяш Жуматая и его дружок - надели деревянные колпаки, лезут на глаза заказчику.
А бай мне: "Если сейчас не начнешь копать, договора как не бывало". Вижу, мой заказ он другому собирается спроворить. Эх, послал помощников за кирками-лопатами, тут же при баях стали копать.
Случился у них обвал при рытье Горького, рассказывала про обвал бабушка Варя моему отцу. (Дед про обвал не вспоминал, будто не было.) Жены колодезников с ревом лезли в яму выработки, парни оттаскивали их. Тучи черные, ветер развалил косы, тряпки крутило в небе, они хлопали, как птицы. Бабушка Варя плакала, как вспоминала, - будто последний день настал. Кормильца завалило, а ей самой лет восемнадцать, на руках пискун. Молоко у нее тогда пропало, докармливала жена Жуматая.
Ночью крикнули из ствола. Живой какой-то из них объявился. Жены колодезников, подвывая, хрипя ли, сил реветь у них не было, помогали руками-ногами крутить ворот, а скрипел он жутко.
Бабушка Варя глядела в черную дыру и не знала, кого примет: своего, не своего, а если своего, так живого ли.
Колодезники, выбравшись, ничего не рассказывали (проговорился позже Федот, что спасла их рукоятка защитной доски). Федот отсек себе два расплющенных пальца, сунул окровавленную руку в котелок с кипящим бараньим салом, завертелся от боли, побежал в степь.
Угадали колодезники: ствол колодца разрезал водяную жилу.
Закончили работу поздней осенью. Утренники так примораживали, что кожаное ведро гремело, как жестяное. Все заработанное прожили-проели. Жуматая помяло, кости срастались долго.
- Он что, твой шерстобит, сквозь землю видел? - вставлял мой дядя или отец, когда мы, бывало, сидели вечерами за неубранным столом.
Дикий голубь поуркивал в кроне тополя, под свисающими ветвями протягивало воздух, к ночи повлажневший и прохладный - оттого впитывающий запахи дыма, сырой известки, зелени и реки, нагретой пыли улиц. Как я сейчас понимаю, своими вопросами дяди желали порадовать деда, он был уже плох, сыновья его и невестки с печалью ожидали расставания с ним; о молодых годах дед Федот любил говорить, оживал.
- Талант у него был...
- Так чего он до своего Беловодья не дошел, такой удачливый?
- Да опять же из-за таланта своего. Гостил он у туркмена по имени Гулач. Наехали персы и увезли их в рабство. Работали всякое у них: зерно мололи на ручных мельницах, хворост таскали, войлок делали. Гулач говорит: "Выкупить нас некому, бежать надо". Убежали, а за ними погоня с собаками. В реке отсиделись, дышали через камышины.
- Это удача-то?
- Ты погоди, послушай. Погостил он у Гулача. Нищета, кислое молоко в будни и в праздник. Говорит: "Хлеб бы сеял". - "А где вода?" Тоже верно. Ни воды, ни скотины, две ляжки в пристяжке, сам в корню. Простился он, пошел. Жара невмоготу. Выкопал яму, отсиделся, поутру побрел дальше, заплутал, на другой день выходит к своей яме, а она полна воды. Вернулся к Гулачу: "Паши, сей, сажай, вот тебе вода". Перебрались к источнику, стали раскапывать, дошли до остатков кяриза - этак называют подземный оросительный канал... собирает грунтовую воду - и наверх. Позвали людей для расчистки кяриза. Хлынула вода - они бежать с Гулачом, да все в грязи. Ручей в пустыню побежал, а к нему народ сошелся, не менее сотни кибиток. Зерно посадили, сперва озимые... арбузы, дыни. Зеленец вышел, как остров. Они с Гулачом поставили ветряную мельницу. Тут дружок мой как опомнился, досказывал дед медленнее: утомился... - Три года прошло, надо бы домой, проведать. По пути к дому он ко мне на Горький и зашел...
Мама с полными руками посуды уходила в сенцы, зажигала свет. Было видно сквозь окно, как она быстро ходит там, худенькая, с зашпиленной на затылке косой; в сенцах летом устраивали летнюю кухню. Отец окликнет ее: "Аня!" - и, когда она появится в освещенном проеме, скажет: "Зажги нам огонь".
Вспыхнет над нашими головами лампочка, вмиг разрастется в скрученный из листвы шар. В нем замечутся бабочки, мошкара. По самой границе мрака пронесется кто-то неслышный. Не надо ждать, когда эта неслышная птица окунет крыло в свет и выдаст себя: охотится козодой. Далекий потомок козодоя, что носился над двором, когда отец перед уходом на фронт присел с сестренкой на руках, и еще более далекий потомок того козодоя, что поселился на осокоре в дни дедовой молодости.
2
Вода в колодце была солоновата, однако и такой были рады баи, угадали: скотопрогонная трасса точно выходила к железной дороге. Проезжали на арбах скупщики, купцы. Проезжала молодежь - ехала в города учиться. В тридцатых годах геологи начали останавливаться здесь; останавливались на ночевку колонны машин с оборудованием, с продовольствием для рудника, заложенного в глубине степи и тогда, в первую пятилетку, маломощного. Вновь и вновь накатывали отары в пыли, в галдеже, в криках гуртовщиков, и всех поил колодец. Тогда-то, в тридцатых годах, его стали называть по-русски: Горький.
После войны на колодце поселился человек по имени Избасар. Мы его звали Летчик; он ходил в кожаной куртке, как бы испачканной мукой, так она была вытерта.
Летчик вернулся с войны 9 мая на своем боевом истребителе "Як-3". Он посадил самолет под горой. Там в полыни чернели редкие коровьи лепехи; мы считали их минами, а себя - саперами, когда собирали кизяк на топливо.
Посельчане выплеснулись, как вода, сквозь щетку тополиного подроста. Нас обогнал старик на коне, но всех опередила мать Летчика. Сегодня еще дивлюсь: сговорились ли они, когда Летчик уходил на фронт, или учуяла она приближение сына и с утра сидела под горой, или случай такой - шла с фермы, сын узнал ее сверху и посадил самолет. Тогда я не глядел на Летчика, не глядел на приникшую к нему мать - старуху в ватнике и в платке. Одинокая была, робкая. Идешь мимо их двора, бывало, она сидит на корточках, раздувает самовар или заготавливает шары из кизяка для топки. Глядел я на боевую машину, глядел с восторгом, со страхом, слышал свист и рев: взмывает, идет наперехват, от перегрузки веки у Летчика опускаются. Передняя утолщенная кромка крыла виделась мне "огнивом" кречета - верили мы пацанами, что кречет сбивает птиц на лету ударом острого костяного нароста на крыле. Холод неба исходил от стального тела самолета, он пах гарью: вчера, вчера еще удар его пулеметов подсек на вираже истребитель с крестом на фюзеляже.
Дня через два приехали на "виллисе" военные, один из них увел самолет. Летчик не провожал свою боевую машину; когда мы вернулись в поселок, он во дворе паял соседский самовар.
Братья Летчика не вернулись с войны, мать умерла тем же летом. Он поехал в степь к родственнику-чабану, что пас в окрестностях Горького колодца, и остался на колодце, когда родич откочевал. Летчик поставил на Горьком саманку на три оконца. Бревно на матицу, кое-какой материал привезли ему шоферы: Летчик закажет, шофер в другой раз едет, привезет.
Летчик женился. Зимами он жил в поселке с семьей, чинил примусы, ведра, все, что принесут. Бывало, мать пошлет с худой кастрюлей, - нашего отца не допросишься сделать мелочь по хозяйству. Летчик сидит в сенцах в своей кожаной куртке, в фартуке, колотит молотком, гром стоит. Шипит паяльная лампа, дверь настежь, ветер через порог набросал снегу. Он примет твою кастрюлю, ткнет в кучу не глядя, на тебя тоже не глядит и опять примется колотить.
Весной, когда облака поднимутся над степью, а на дорогах машины потянут пыльные хвосты, Летчик уезжал на Горький.
За год до его смерти (он болел астмой), лет в шестнадцать, я жил у Летчика на Горьком. Завез меня на колодец отец, он первое лето работал на техпомощи-летучке. Это был старый "ЗИС" с фанерной будкой вместо кузова; в ней даже станок стоял, детали точить, в ней же склад запчастей и газовые баллоны для автогена. Отец оставил меня на Горьком, прослышав в пути о бруцеллезе в отаре у чабана, к которому он ехал устанавливать водный насос.
Внутри было застелено кошмами, в одном углу - горкой старые стеганые одеяла и подушки с пестрыми ситцевыми наволочками, в другом светится желтой шкалой, потрескивает и поет комаром деревянный ящик, приемник "Родина"; выпускали тогда приемники на аккумуляторах для села. В нишах посуда, набитые мешочки с крупами подвешены к матице.
Летчик выключил приемник, показал, - дескать, отдыхай. Я сел спиной к стене, Летчик полил мне над тазом, подал полотенце, а затем подал стакан с чаем и вышел. Я понял, почему он оставил меня, когда вышел следом: он услышал машину. Далеко в степи катил клубочек; он исчезал в провалах оврагов, выкатывался, повисал на увалах и вновь исчезал, огибая выпиравшие из недр углы гранитов. Степь играла машиной, как камешком, но та упорно правила на колодец. Когда донеслось легонькое, пчелиное жужжание, я осознал, что прежде машины не было слышно, и подивился чутью Летчика.
Между тем клубочек на склоне ближнего увала вырос в пыльный ком, я увидел, что в глубине его два цементовоза. Они шли, как спаренные.
Цементовозы налетели с гулом, волоча свои огромные, как дирижабли, сигары. Разом стали, качнувшись и осев, обдали нас духом горячего железа. Разом же выскочили шоферы, оба черные, худые, в черных, до колен сатиновых трусах. Пожали мне руку:
- Здоров! На Горький колодец метили - попали?
Один остался со мной, говоря:
- Идем на Мангышлак! Тут у вас как на улице, а на Устюрте стал хана, никто не найдет. Только парой ходим. А ты чего тут, сынок?
Я сказал про отца. Он поклонился издали Летчику, видимо приняв его за одного из тех чабанов, к которым отправился отец. Летчик расслабленно сидел под стеной саманушки. На нем была ковбойка, настолько застиранная и выгоревшая, что на спине было бело, а на груди клетки напоминали отпечатки на промокашке, в сатиновых широченных штанах, их называли тогда бриджи, также выгоревших, с заплатой, и в сморщенных от солнца и воды полуботинках, скорее опорках: Летчик носил их без шнурков.
Вернулся от машины второй шофер с мятым, бурым от грязи ведром, волочилась за ним черная от грязи веревка. С маху обеими руками бросил ведро в колодец. Задергал веревку, вскидывая локти. Выволок ведро, швырнул. Добежал до саманушки. Сдернул со стены кожаное ведро с кольцом канатика, вернулся к колодцу. Вновь дергал руками, плясал вокруг его каменного выступа.