— Это бандит? — все так же деловито кивнул пацаненок на грузина.
   — Ага.
   — Я твою маму! — вдруг диким рыком взревел грузин, пытаясь приподняться и не в состоянии сделать это, поскольку голова ходила ходуном и морда все время зарывалась в траву
   — Давай пистолет! — прикрикнул я.
   — На, — пацаненок протянул пистолет мне. Я перевел дыхание, поставив пистолет на предохранитель. Ласково пнул ногой сорок пятого размера задержанного. Поднял его и поволок к корпусу. Он шел как пьяный. Потом начал упираться. И тогда получил по хребту кулачищем размером с пивную кружку.
   У Женьки проблем с задержанными не было. Он прикова их к батарее и теперь ждал машину из местного отделения.
   Наручники были наши. Советские. По дороге Реваз их порвал, и его тогда опутали веревкой — оно надежнее.
 
   — Покушение на жизнь сотрудника милиции. Знаешь, сколько светит? — спросил я Реваза.
   Тот с кряхтеньем напрягся, пробуя на прочность очередные наручники. И с вызовом сказал:
   — Что ты мне поешь? Докажи.
   — Доказать? Реваз, я тебе все докажу. В том числе изнасилование малолетних и потраву посевов. Было бы желание.
   — Слушай, опер, — говорил он с сильным акцентом и иногда начинал коверкать слова, когда особенно волновался. — Я не маленький мальчик. Я — Реваз Большой. За свое — отвечу.
   — Вот и отвечай быстрее. И иди в камеру. А то Горюнин по тебе соскучился.
   Реваз сжал кулаки. Снова попробовал наручники на прочность. И произнес злобно:
   — Он заложил?
   Я только развел руками — мол, а это требуется объяснять?
   — Ишак… Я его маму! — заорал Реваз, вскочил. Я толкнул его в грудь и спровадил обратно на диванчик, стоявший рядом с письменным столом.
   Для допроса мне отвели тесный кабинет в местном отделе милиции, обслуживающем территорию тридцать шестой больницы. Две такие туши, как наши, были для него великоваты, и воздуха не хватало.
   — Как ты с Горюниным познакомился? — спросил я.
   — Он директором промтоварного магазина был. Левый товар из Грузии в его магазин гнали. Деньги задолжал он. Я разбираться приезжал. Разобрался. Потом подружились.
   — Когда это было?
   — Одиннадцать лет… Одиннадцать… Я молодой был… Сейчас старый. Сейчас много прожито… Сейчас я устал, да. Понимаешь, устал я…
   — Понимаю. Перетрудился в борьбе с чужой собственностью.
   — Э, что мент поймет, — покачал он головой.
   — Ты когда в последний раз вышел?
   — Гамсахурдиа выпустил. Президент наш первый, я его маму!… Спросил, кто хочет за Грузию биться? Кто хотел, того из нашей зоны освободили. И в волчью шкуру одели.
   — Как?
   — В ментовскую форму, да… И мне, вору, ментовскую форму дали. И справку об освобождении мне дали. И в Цхинвали на войну меня послали. Я хотел на войну?
   — Вряд ли.
   — Я не хотел на войну. Я сбежал с войны. Я сбросил волчью шкуру и бежал в Россию с этой проклятой войны. Россия — большая. Грузия — маленькая. Что мне делать в Грузии?
   — Может, зря бежал? — поинтересовался я. — Ваши в Грузии неплохо поживились. Воля вольная, уркаганская.
   — Воля, — согласился он. — Кореша, которые не сбежали как я, рассказывали, как там вольно жилось. Село осетинское занимаешь. И сразу в дома, что побогаче. Заходишь и берешь. Заходишь и берешь. И никто тебе не возражает, никто псов по твоему следу не пускает. Это ведь не грабеж. Это трофей. Потом в школу всех мужчин сгоняешь. И через одного в лоб из автомата. Это не убийство. Это война… И все награбленное — на биржу черную. Это в грузинских селах дома были, куда все свозилось. Думаешь, это барышничество было? Нет. Это тоже трофеи! Меня сажали куда за меньшее. А тут — можно все. Я их маму…
   — Да, твои кореша там отличились.
   — А потом Гамсахурдиа, я его маму, свергли. И еще лучше стало. В Тбилиси — камуфляж надеваешь, свободной нашей стране присягаешь, — и машину ночью останавливаешь. Нет, ты не бандит. Ты — «мхедриони», ты воин за демократию Грузии. Кто против? Тому в лоб из автомата. Машину берешь… В квартиру заходишь. Богатый человек там. Дашь, богатый человек, деньги на демократию Грузии? Не дашь?.. Даст — кто откажется?.. Брата моего двоюродного так убили, я их маму!.. Потом Абхазия… Слушай, мент, не поверишь — там даже трубы из домов вывозили. Так хорошо всем было. Заложников брали, потом стреляли. Женщина, ребенок — всех стреляли. Никого не жалко. Демократия Грузии…
   — Были времена, — кивнул я.
   — А мне — во где те времена, — он провел руками в наручниках себя по горлу. — Может, тебе, мент, нравится людей стрелять. А я не палач. Я — вор!
   — Вор, вор, — успокоил я его. — Так чего ж ты, вор, троих на Фрунзенской набережной из пистолета расхлопал?
   — Что? — вытаращился Реваз Большой на меня.
   — Семья профессора Тарлаева. Всю ты ее вывел. Никого не оставил. Как же ты так, вор? — насмешливо спросили.
   — Не я! — крикнул он.
   — Брось. У нас есть кому опознать. И на следах докажем. И подельники твои поплывут — факт. Так что идти тебе, Ре-ваз Большой, минимум на пожизненное, если смертную казнь вновь не введут.
   — Э, мент, это не мое, — я видел, что на его лбу выступила испарина, он вытер ее скованными руками. И как-то сразу осунулся. — Хлебом клянусь!
   — Да хоть всем урожаем. И всеми предками. Тебе это не поможет.
   — Не мое!
   — А что твое?
   — Марат Гольдштайн, я его маму, — кореш Горюнина — мое. А это — не мое.
   — Ладно, пиши, — я подошел к нему, расстегнул наручники, пододвинул лист бумаги.
   — Что писать?
   — Чистуху. «Раскаиваюсь в совершении преступления. За мной числится то-то и то-то. На Фрунзенской набережной трупы не мои».
   — Ладно. Что мое — то мое.
   Он начал выводить аккуратно слова. Я надиктовывал ему некоторые моменты. Это заняло с полчаса. Писал он медленно, покусывая ручку — хорошо, что не мою — я ее нашел на столе.
   — Так что насчет Фрунзенской? — спросил я, беря чистосердечное признание.
   — Опять, да? Я тебе не говорил, да? Я же говорил! Говорил, что не мы!
   — Говорить мало.
   — Картины там, да? — спросил Реваз Большой.
   — Помнишь?
   — Я читал. Я видел по телевизору, — покачал он головой. — Какое число было?
   — Двадцатое мая…
   — Двадцатого, двадцатого… Двадцатого, — хлопнул он ладонью по столу. — Двадцатого хату в Саратове брали. Хорошая хата. Иконы, распятие. Было, да. Средь бела дня взяли… Точно…
   — Проверим.
   — Проверь, да. Хлебом клянусь…
   — Дописывай про Саратов. Расписывайся. И число ставь, — я протянул ему коряво написанное его рукой чистосердечное признание.
   Он расписался.
   — Ох, взял ты меня на понт, мент… Но за свое отвечу…
   — Ответишь, — успокоил я его. — Кстати, где ваш четвертый?
   — Кто?
   — Вы же вчетвером приехали.
   — Нет, он не при делах.
   — Ну так назови его тогда.
   — Баклан… Леха. Фамилию не знаю.
   Он врал. Баклан был при делах.
   — Ладно, иди в камеру. Посиди.
   Его увели. А я прозвонил в наш отдел, чтобы проверили кражу в Саратове.
   Оказывается, действительно в тот день была кража в Саратове…
   Похоже, Реваз Большой и его оруженосцы никакого отношения к убийству не имели.
   Я посмотрел на часы. Полдесятого вечера.
   Я вышел в пустой коридор. Провел боксерскую связку — нырок, несколько ударов, атака, отход. Если бы кто меня увидел, приняли бы за психа. А я не псих. Я просто разминался.
   Я зашел в соседний кабинет к Железнякову, который сейчас заканчивал работать с пузатым грузином. Сразу после задержания ворюг я отзвонил шефу, и сейчас в районный отдел съехалась вся наша контора, кроме начальства. Работа намечалась на всю ночь.
   — Чего ты нас лечишь? — спросил я грузина, когда тот в очередной раз заорал: «Ничего не знай». Он уже почти дозрел и готов был вот-вот начать каяться в грехах и грешках. — Твои напарники уже и на саратовскую квартиру, и на Смоленскую площадь раскололись. Молчать будешь — пойдешь за главного в этой шайке. Из «шестерок» сразу в паханы…
   Я взял его пальцами за толстые щеки. Он всхлипнул, пустив пузыри, и сразу утерял свой угрожающе тупой вид. Стал похож на обычную свинью.
   — Давай, Гоги, не томи, — сказал Железняков.
   — У, гниды! — Он ударил себя кулаком по лбу. — Гниды!
   — Кто?
   — Все! Пиши, да! Все пиши!
   — Это к следователю, — сказал я. — Кстати, Баклан с вами по квартирам лазил?
   — Он водитель.
   — И где сейчас этот водитель?
   — Ушел куда-то. Обещал быть…
   Следователь как раз освободился, и мы отвели к нему пузатого Гоги — пусть допрашивает по всей форме.
   — А мы посетим антиквара Горюнина, — сказал я Железякову.
 
   Горюнин Николай Наумович был маленький, жирненький, заряженный наглостью, как динамитом. С этой наглостью, приобретенной за долгие годы работы в советской торговле, он и шел по жизни весело и без особых забот. И всю жизнь ему было всего мало. Всю жизнь он хотел, чтобы у него было всего много, а когда достигал очередного рубежа, оказывалось, что этого все равно мало. Если бы завтра Билл Гейтс решил отравиться и оставил бы ему в наследство все свое состояние, то через месяц, проснувшись в замке, Наумыч бы все равно с тоской взвыл:
   — Мало…
   Справедливости ради надо отметить, что жизнь у Горюнина была по большей части полосатая. И нередко коммерческие подъемы сопровождались спадами. Он все время влезал в какие-то дела. Первый раз по-крупному погорел с «МММ», вложив туда деньги клиентов. Пришлось закладывать все имущество и расплачиваться с долгами, иначе расплатились бы с ним самой конвертируемой в мире валютой — свинцовой.
   Второй раз он погорел, когда на Руси грянул дефолт и Рубль рухнул.
   Почему Горюнин спелся с ворами и начал грабить людей? Потому чтто еще при большевиках, походя не один год под расстрельной девяносто третьей статьей, карающей за хищение социалистической собственности наказанием вплоть до смертной казни, современную юстицию с ее пятью годами условно за бандитизм и наемные убийства всерьез он не воспринимал. Он имел список антикварных вещей, которые хотелось бы иметь его близким клиентам, как правило, темным — личностям с темными связями. И, добывая эти вещи, не останавливался ни перед чем. Тем более возможности были — сотрудничество с Ревазом Большим за годы сбоя не давало.
   Жил антиквар в кирпичном цековском доме у метро «Новые Черемушки». Дверь в квартиру вела серьезная — так просто не вышибить.
   Я встал перед дверью, а Железняков, Женька и двое наших постоянных понятых встали на лестнице.
   Ну и как входить внутрь? Под мышкой — папка с постановлением о производстве обыска. Но бумагой, даже с печатями, замок не откроешь.
   Будем договариваться.
   Я позвонил в дверь долгим звонков.
   — Кто там? — наконец послышалось испуганно-недовольное.
   — Николай Наумович, это Тихомиров из МУРа.
   — Зачем?
   Сейчас он пялится на меня в глазок и пытается определить, действительно ли это нежданный визитер — опер из МУРа майор Тихомиров, с которым приходилось несколько раз встречаться по антикварным делам.
   — В магазин ваш вломились воры. Нужно поехать, составить опись похищенного.
   — Как?! — Горюнин тут же начал проворачивать замки, снимать цепочки. Дверь открылась.
   — Приветствую, — я оттолкнул его, прижав к стене и слегка размазав по ней, и прошел в прихожую. — Розыгрыш. А вы и поверили.
   — Что за чушь вы несете? — воскликнул антикварщик.
   — Мы в гости. Всей компанией. Заходите, братаны, — обернувшись, крикнул я.
   Опера и понятые набились в прихожую и коридор, сразу стало тесно. А я тем временем продемонстрировал хозяину салона «Московский антикварный мир» постановление о проведении обыска.
   — Что? — переходя на базарный тон, каким орут молдавские торговки: «У меня весы правильные, а ты глаза разуй!» — Какой обыск? Выкатывайтесь отсюда! У меня рука еще не отсохла! Я жалобы писать умею!
   — А чистосердечные признания писать не умеете? Можете потренироваться, — я толкнул его на диван в большой комнате — довольно грубо.
   — Так. Я требую присутствия адвоката. И возможность позвонить прокурору, — заявил Горюнин.
   — Да? — посмотрел я на него сверху вниз.
   — Да. И немедленно. Тихомиров, вам это так не пройдет. Вы просто не знаете, на кого напали.
   — Закрой хайло, барыга, и не мешай работать, — по-простому посоветовал я. И вместо того, чтобы закрыть хайло, он его открыл, да так с открытым и остался.
   Ну да, вот такой я грубый и бесчувственный — временами. Так ведь положение обязывает. Зато быстро ставлю людей на место.
   Мы начали методично переворачивать мебель, распахивать шкафы. Работали не церемонясь.
   Тут зазвонил телефон. Он висел на стене в коридоре.
   — Николя? — послышался воркующий женский голос.
   — Да, дорогая, — глухо ответил я.
   — Я уже еду. Готовь ванную.
   — Приезжай, родная…
   — Я с вещью. Как договаривались.
   — Обязательно!
   Тут Горюнин, расслышав, о чем разговор, заорал так, что уши завяли:
   — Дай трубку!
   — Могу дать трубкой, — я уже нажал на рычаг. — Я кому сказал сидеть и рот не разевать?
   Обыск продолжился. Мы нашли массу всяких антикварных безделушек, но того, что искали, не было и в помине.
   Прекрасная незнакомка заявилась в час ночи. Заворчал во дворе автомобильный двигатель, Я выглянул аккуратно из-за занавески и увидел припарковавшийся «Фиат». Оттуда выщда молодая, короткостриженая, полноватая, широкоплечая особа. У нее в руке был пакет. Видимо, нелегкий. Тащила она его, и он наподдавал ей по ноге.
   — О, гости к нам, — сказал я.
   И почувствовал, что Горюнин сейчас что-то выкинет… Он набрал в легкие воздуха, чтобы заорать благим матом и предупредить девушку. Я быстро пригнулся и нажал ему на шею, так что у него в глазах потемнело.
   — Удавлю!
   Единственный тон, который действует на таких субъектов. Он заткнулся. И вскоре в дверь позвонили.
   — Уже бегу, — прошептал я, отпирая замки. На пороге стояла та самая деваха. Ей было лет двадцать-тридцать — точнее шиш определишь. Лицо круглое, миловидное и наивное. Короткая юбка открывала полные ноги в темных чулках.
   — Здравствуйте, — неуверенно произнесла она, — А где Николя?
   — Он вас заждался, — я поклонился и сделал приглашающий жест. — Давайте помогу, — и взял у нее из рук сумку.
   Да, я могу быть и галантным, опять-таки когда интересы службы требуют.
   Она шагнула в комнату и произнесла недовольно:
   — Николя, я думала, ты один…
   — Да, ванную он не приготовил, — вздохнул я.
   — Это кто? — Она начала немножко бледнеть.
   — Мы? Мы добрые милиционеры, — я продемонстрировал удостоверение. — Ваши документики… Так, — я развернул протянутый паспорт. — Ладыгина Анна Михайловна, двадцати трех годков от роду… Прошу на кухню. А понятые сюда.
   Я освободил пакет, который она принесла. В нем лежали картина и икона.
   — Иконка. Семнадцатый век. Северная школа. И картина Константина Юона. Если не ошибаюсь, все из коллекции Марата Гольдштайна. Не так ли, Николай Наумович?
   — Не знаю, — пожал он плечами. — Это не мое. Ее. У нее испрашивайте.
   — Нехорошо на даму валить, — я укоризненно погрозил пальцем.
   Анюту усадили на кухне, дав ей тоника отпаиваться. Она глотала его стаканами.
   — Ну что, Анхен, поговорим, — я присел на стул напротив нее.
   Раскололась она сразу, когда я сказал, что Горюнин вешает на нее кражу, а потому в ближайшие пару годков она не сможет принять нормальную пенную ванну.
   — У Николя жена с дочкой — в Анталию. А мы тут… Ну, понимаете… Он меня попросил эти вещи подержать пока у себя. Потом сказал, что покупатель завтра придет, чтобы я привезла.
   — Еще чего просил?
   — Не-ет, — она всхлипнула. Осушила махом еще полстакана тоника. И зарыдала в три ручья.
   Ох, не люблю эти соленые ручьи, которые текут из женских глаз. Они серной кислотой разъедают мужскую волю и решимость.
   — Ну-ну, — я ласково положил руку на ее широкое плечо. И она неожиданно схватила меня за руку. И прижалась к ней щекой. Эге, этого еще не хватало.
 
   Службу по охране Государственного русского музея к пыльной никак не отнесешь. Сержанту Саслову она была по душе. Дежурства — сутки через трое. И делать нечего. Шатайся, гонимый ветром, вдоль ограды да смотри в оба.
   Впрочем, ни в одно, ни в оба никто давно не смотрел. Кто-то из роты охраны Русского музея от доброты душевной затаскивал в служебные помещения замерзших на ветру окрестных девах несколько легкого поведения. Кто-то попивал горькую втихаря. Кто-то шел в сквер «штрафовать» кавказцев.
   То, что найдется ненормальный, который соберется обчистить Русский музей, не верил никто.
   Дежурная оператор пульта централизованного наблюдения «Хрусталь» не верила тоже. Не поверила она и после срабатывания в три часа одиннадцать минут сигнализации.
   Музей начинен всеми видами сигнализации — лучевой контактной, инфракрасной, забраться в него незамеченным невозможно. Однако аппаратура «Фольга», «Фотон», «Стекло», в общем, достаточно надежная, уже прилично состарилась и износилась и потому срабатывала несколько раз в ночь — от ветерка, от шороха, от вибрации. Да просто замыкало что-то. Поэтому сразу поднимать тревогу дежурная не стала, надеясь, что сигнал сам собой пропадет. Подняла тревогу, продублировав сигнал в дежурную часть роты милиции по охране музея, чуть позже — на какие-то одну-две минуты…
   Между тем случилось то, чего никто не ожидал. Преступники использовали единственное место, где можно проникнуть в помещение, с незарешеченными окнами — восточный фасад Михайловского дворца со стороны Михайловского сада.
   Их было двое. Один аккуратненько, обернутым в тряпку молотком расшарашил первое стекло, на котором не было датчиков. Стекла отставили в сторону. Сигнализация пока еще не срабатывала, на что и был расчет.
   Набрав в грудь побольше воздуха, прижмурившись, вор шарахнул молотком по второму стеклу. Вот тут тревога поднимется точно. Теперь надо побыстрее поворачиваться.
   Первый вор ворвался в помещение и ринулся к стене, на которой висели картины. В руках он сжимал остро наточенный нож. Перед этим были тренировки, поэтому он мастерски срубил двумя движениями веревки, на которых висели две картины — портреты работы Карла Брюллова.
   Вор дернулся обратно к окну. Сердце было готово выпрыгнуть из груди. Дыхание срывалось, но времени было в обрез. Руки его дрожали, когда он передавал напарнику картины.
   — Порядок, — прошептал он, вылезая из окна. — Теперь наддай газу!
   Напарник с картинами устремился в сторону парка…
   Сержант Саслов не особо надрывался устанавливать рекорды бега после полученного по рации сообщения о срабатывании сигнализации. Он был уверен, что тревога опять ложная. А время такое — самая ночь, и спать очень уж хочется Перед сообщением по рации он почти заснул, уютно прислонившись к забору.
   Он вяло направился к месту гипотетического проникновения. Тут и увидел сцену, от которой сон тут же испарился. Кто-то улепетывал со свертком в руках по улице. А другой человек только что перемахнул через забор.
   — Стой! — заорал сержант и ставшими непослушными пальцами выдернул из кобуры пистолет.
   Второй был явно своим. Одет, похоже, в ментовский комбез. Наверное, из своих — в темноте не поймешь, кто именно.
   Саслов побежал вперед.
   — Стоять! Стрелять буду! — Эти слова были рассчитаны на того, кто улепетывал с поклажей.
   Раздался выстрел. Когда обожгло щеку, сержант понял, что стреляли в него. И в миг все его существо будто сжалось в крохотный беззащитный комок. Ощутил, насколько хрупка его жизнь. И как ему не хочется, чтобы ее разбила вторая пуля.
   Он споткнулся. Потом выпрямился и бросился что было сил следом. Он понял, что стрелял в него тот, второй, которого он принял за милиционера.
   Воры были уже далеко. Они мчались к парку. И постовой, несший рядом охрану Российского музея этнографии, тоже не успевал выскочить им наперерез.
   Саслов прицелился и нажал на спусковой крючок. Но напрасно. Они скрылись в Михайловском саду. Ищи ветра в поле…
   — Ну, все, — прошептал сержант и нажал на кнопку рации.
   Случилось неслыханное. Русский музей обчистили средь белой питерской ночи…
 
   В изоляторе антиквар перестал бриться и покрылся жесткой щетиной. Аня притащила ему передачу. Но когда я встретился с ним в комнате для допросов, он пообещал:
   — Сверну башку этой курице!
   — Чего так?
   — Дура, да! Чего приперлась?
   — Ладно. Милые бранятся, только тешатся… Признаваться будем? — спросил я.
   — Признаваться не будем. Следователю я уже сказал, что невиновен. И вообще не понимаю, в каком качестве я здесь? Это допрос? Тогда где адвокат? — Горюнин начал дымиться от приступа ярости. Нервы у него постепенно сдавали. Сейчас в этом взъерошенном типе никто бы не узнал лоснящегося, вежливого до приторности хозяина антикварного салона «Московский антикварный мир».
   — Хочется поговорить с культурным человеком, — сказал я.
   — Тогда запишитесь в школу рабочей молодежи, — огрызнулся он.
   — Эх, какая молодежь. Годы уже не те, — вздохнул я. — Но я не ропщу. Вам тяжелее. Возраст уже за полтинник. Лет пять-шесть за все дела получите.
   — Да? За что? — осведомился он, ухмыляясь.
   — Язык не казенный. Все перечислять — устанет… Поют грузины. И отнюдь не народные песни.
   — Они могут петь что угодно.
   — И вещички у вас нашли.
   — Не у меня, а у этой курицы.
   — Ладно, основам права пусть следователь с адвокатом вас учат. Интересно другое. Статья с конфискацией. И конфисковывать есть что. В возмещение ущерба.
   — Время теряете.
   — Вы больше потеряете… И магазин конфискуют… Кроме того, вы уверены, что вещи вас дождутся?
   Он посмотрел на меня долгим печальным взглядом.
   — Не дождутся ведь. Вы их не в том месте оставили, где они годы лежать могут, так? На хате съемной лежат, — брякнул я наугад. — Мы по всем газетам списки краденого опубликуем. И хозяева квартиры, когда вы пропадете, скрывать ничего не будут.
   — Лежат вещи. Лежат, — вздохнул Горюнин. Я ткнул в его болевую точку. Наверное, не раз думал об этом.
   — Так нечего им там лежать. Поехали, возьмем, — великодушно предложил я.
   — А, черт!
   — Адвокат сказал — ни в чем не признаваться — так? — с сочувствием спросил я.
   — Так.
   — Если бы изымали имущество, принадлежащее адвокату, так глядишь, он бы что поумнее посоветовал… Поехали, Николай Наумович. Сдадим краденое государству. И там, глядишь, под подписку о невыезде отпустят.
   В моих словах была логика. Горюнин понимал, что я прав. Поупиравшись еще пару минут, он сказал:
   — А, поехали…
   Утряся все формальности, мы с Железняковым забрали антиквара из ИВС на Петровке.
   Горюнин действительно повез нас на съемную квартиру в Подлипках. Держал он эту хату специально, чтобы хранить вещи с особо темным прошлым. Даже девок на ту хату не таскал.
   — Вот, здесь, — он отпер ребристым ключом один замок. Потом другой. — Здесь все.
   Горюнин прошел в квартиру. Мы — за ним.
   — Во, блин, — прошептал он, оглядываясь окрест себя. Квартира была вся завалена пакетами с картинами, иконами, церковной утварью. Свозило сюда это добро ворье со всего света. Все наверняка где-то похищено.
   — Что такое? — спросил я.
   — Где? — в миг осипшим голосом выдавил Горюнин.
   — Что где?
   — Где картины из коллекции Марата?
   — Где?
   — Не знаю! Здесь были! Здесь! У, блин, — завыл он. — Как же, е…!
   Он ударил кулаком по стене. Еще раз. Он не притворялся — это уж точно.
   — Чего, уперли? — поинтересовался я.
   — Да! Да! Да! — Теперь он пнул по стене ногой.
   — Кто знал о квартире?
   — Реваз мог знать. Он мне вещи привозил.
   — Сюда?
   — Нет. Передавал. Но мог проследить. Или кто-то из его подонков… Связался с бесчестными людьми на старости лет, а, — произнес он горестно.
   — Да, это тяжело в вашем возрасте терять веру в человечество, — согласился я.
   — Несколько икон, три полотна, набор золотой посуды и безделушки всякие ушли… И видеомагнитофон.
   — А эти картины не взяли?
   — Странно, весь Запад на месте. Хотя вот это, — он ткнул на голландский городской пейзаж, — немалых денег стоит. Самое ценное оставили.
   — Какие полотна прибрали?
   — Саврасова, Поленова. Приличное полотно Клевера. Он глубоко вздохнул и полез в шкафчик.
   — Э, — отдернул я его. Мало ли, что там у него.
   — Да виски там. Виски.
   Он действительно вытащил початую бутылку виски. И одним залпом маханул граммов триста…
 
   В тот день проснулся я от того, что Кира тщательно исследовала мой гардероб.
   — Отлично, — она покрутилась перед зеркалом, примеривая мою ярко-зеленую ветровку, которую я привез из командировки в Германию. На ней она смотрелась, как парашют, опутавший десантника после приземления.
   — Ты чего? — сонно спросил я.
   — Как мне?
   — Как влитая. И размер твой.
   — Размер — не беда, дорогой. Главное — идет или не идет. Главное, ощущение, что вещь создана для тебя. Как и при покупке антиквариата.
   — Кстати, эта вещь создана для меня, — заметил я, приподнимаясь на диване.
   — Тебе не идет. А мне идет. Подари.
   — Ох…
   — Ну, не жадничай, — она сбросила ветровку, осталась без ничего, нырнула ко мне под одеяло и задышала жарко в мое ухо.
   — Бери, — поморщился я.
   — И ту штуку, — она кивнула на мою фетровую шляпу.
   — А ту штуку оставь.