* * *
   Этой ночью меня вновь мучили кошмары.
   Липкими волнами накатывали на мое сознание обрывки прожитой кем-то жизни, каждый раз заканчивающиеся одной и той же чудовищной гаммой ощущений: среди сизого дурманного дыма, в тошнотворный грохот кислотной музыки врывается дикий, полуживотный крик, сопровождаемый обиженным визгом сжигаемых асфальтом шин и болезненным скрежетом сминающегося железа, словно громом заглушаемый в конце концов, хрустом ломающихся костей…
   Все учащаясь, эти сны-вспышки наваливались на меня, словно жуткие родовые схватки, скручивая душу и тело тугим узлом:
   …бессвязные мгновенья чужого детства, окутанный сладким дымком какой-то наркоты салон дорогого авто, рев мотора, крик, удар, скрежет, треск костей…
   … пауза, снова толчок, и опять все по новой…
   Наверное, в сотый раз, за несколько секунд пережив чужую жизнь и чужую смерть, я, сотрясаемый судорожной, колотящей дрожью, с воплем вскочил, весь покрытый липким, холодным потом.
   С трудом, сдерживая сиплое дыхание, я обвел взглядом место нашего ночлега. Сердце бухало в груди тревожным набатом, с вполне ощутимым прерывистым свистом прокачивая кровь через сосуды, а в голове истерично барахталась, как муха в паутине, безумная фраза из старого 'бородатого' анекдота:
   – Поздравляю, Василий Михайлович, не поминай лихом, уехала насовсем. Твоя Крыша…
   На полянке, где меня угораздило очнуться ото сна, не было ничего: не было костра, тепло которого в течение всей ночи нежно пригревало мой бок, не было туши убитого вчера бьорха, не было ставших мне родными за время нашего путешествия ребят - ничего, даже, черт возьми, трава на том месте, где они должны были лежать, не была примятой…
   От злости на себя и весь этот проклятый мир, снова подложивший мне свинью, хочется выть. Закусив губу с такой силой, что почувствовался вкус крови во рту, встаю на ноги. Осматриваю себя. Поднеся к глазам, тупо разглядываю свою лопатообразную, волосатую лапу с таким родным и знакомым рваным шрамом на ладони…
   … Я снова в своем старом, искореженном тем проклятым взрывом, теле, снова неизвестно где и когда.
   Окружающий меня лес, дрожа, чудовищным маревом течет, изменяясь. Там, где минуту назад была молодая, зеленая трава, клубится серый, густой, будто кисель низкий туман…
   Мозг пронзает запоздалая догадка. Сплюнув на землю сгусток крови, натекшей в рот из прокушенной губы, тут же поглощенный вынырнувшим из тумана пятном фиолетовой плесени, изо всей силы щипаю себя за руку. Ощущений - ноль.
   – Опять сон… От осознания этого накатывает радостное облегчение, тут же сменяемое унылой апатией.
   Осматриваюсь. Пейзажик тот еще: белесые, словно полуразложившиеся трупы гигантских коралловых грибов, деревья без листвы и коры, корявые корни которых укрыты слоем тускло светящейся дряни - не то плесени, не то лишайника. Ни ветерка, ни малейшего движения вокруг - лишь лениво колышущиеся клубы липкого, промозглого тумана, укрывающего землю до уровня щиколоток. Гробовая тишина, нарушаемая лишь моим сиплым дыханием, в которой даже биение сердца кажется грохотом парового молота.
   Где-то, в самой отдаленной частичке души начинает зарождаться твердая уверенность: я здесь не просто так, мне необходимо найти здесь что-то или кого-то, без чего обратного пути назад, к маленькому костерку посреди осеннего леса, не будет.
   Пожав плечами, трогаюсь в путь.
   Не знаю, сколько мне пришлось бродить в этом гнойно-сером тумане, под сенью белесых нагих деревьев - мне показалось, что прошла целая вечность. В конце концов, я выбрел на такую же точно пустошь, как и та, с которой я и начал свои поиски неизвестно чего. Все было точно таким, как и там, за одним маленьким исключением - прямо на земле, обняв ручонками коленки и уткнувшись в них зареванной мордашкой, сидел ребенок.
   Это была маленькая девочка лет восьми, одетая в коротенькую голубую пижаму с розовыми бегемотиками. Осунувшееся, бледное личико с темными кругами под испуганно распахнутыми глазами затравленного зверька, медленно повернулось в мою сторону.
   Казалось, на весь этот сумрачный лес раздался громкий, ребячий визг:
   – Папка!!! Папка плиехал!!! В следующий миг меня едва не сбил с ног мелькнувший, словно торпеда, бросившийся ко мне голубой снаряд.
   Обняв ручонками мои ноги и прижавшись ко мне, девочка счастливо, сквозь слезы, щебетала скороговоркой:
   – Я знала, папка, знала, что ты плидешь за мной, здесь так скучно и стлашно… Почему тебя так долго не было? Тетя Блеголиса обещала, что ты сколо будешь, а тебя все нет и нет, я замелзла и испугалась…
   Огромные, словно два блюдца, глазенки, казалось, прожигали меня до самого дна:
   – Пап, ты ведь забелешь меня отсюда, плавда? Ты ведь за мной плишел?
   – Ну и сон… Бред какой-то… У меня сроду не было детей, причем здесь эта девочка? Да что же, черт возьми, со мной происходит, а?
   Что еще оставалось делать? Взяв на руки прижавшегося ко мне всем своим худеньким, горячим тельцем ребенка, тут же обвившего мою шею ручонками, я смущенно пробормотал:
   – Конечно, за тобой. Все, все хорошо, маленькая, я заберу тебя отсюда, не бойся…
   – Только вот, как же нам отсюда выбраться-то? Об этом твоя 'тетя Блеголиса' ничего не говорила?
   – Не-а, она только плосила тебя о ее внуке позаботиться, его плохой дядька остлой палкой плоткнул, он совсем больной тепель. Ты найди его, ладно?
   Прикорнув у меня на плече и пригревшись, она пробормотала, уже вовсю зевая:
   – А еще она сказала, у него надо эту, как ее, вассальную клятву, вот, заблать - он тогда снова целовеком станет.
   Ошутив на лбу прикосновение чьей-то прохладной ладони, я открыл глаза. Надо мной склонилось озабоченное и встревоженное лицо леди Миоры:
   – Лан Ассил, что с вами? Вам плохо? Вы кричали во сне…
* * *
   Начальник форта Зеелгур, семидесятилетний легат Четвертого, Его Императорского Величества Отдельного Кримлийского Легиона - его высокоблагородие Мирчек Такеши Хирамону, с кислым видом взирал с бревенчатой стены старенького укрепления на стоящих внизу ходоков.
   Вновь прибредшие к нему со своими бедами, выборные старосты из непомерно разросшегося под стенами фортеции лагеря фронтирских беженцев, просили его все о том же, а он опять не знал, что им ответить.
   Человек, от слова которого всего парой месяцев ранее зависели судьбы практически всех жителей провинции, нежданно оказался такой же беспомощной жертвой обстоятельств, как и пришедшие просить его покровительства оборванцы.
   Еще сегодня утром, до разговора с прибывшими из Беербаля - самого большого города провинции Кримлия, фуражирами, он считал себя хозяином положения, а теперь ему оставалось лишь, сохраняя лицо, передать страшную весть искавшим его защиты людям.
   Весть, принесенная посланцами из Беербаля, доконала старого вояку: Кримлийский Сейм - пародия на имперский сенат, являвший собою собрание наиболее влиятельных халдеев: баронов, купцов и харисеев - халдейских священников, при первых же известиях о беспорядках в Превории, объявил о выходе провинции из состава Империи.
   Хуже того: из многочисленных донесений верных империи людей следовало, что халдеи вступили в тайный сговор с гуллями, пообещав тем крупный выкуп и безопасный проход через свои земли. Каган-Башка благосклонно принял предложение изменников, потребовав лишь отдать ему всех спасшихся от гуллей фронтирцев.
   Фронтирским рурихмам, принявшим на себя первый удар варварских орд, удалось совершить невозможное: горстка кое-как вооруженных лендлордов с наспех собранным ополчением, засев в маленькой крепостице, защищающей перевал, два долгих месяца сдерживала нашествие многотысячной орды. Это позволило спастись бегством большинству населения, но это же дико взбесило Каган-башку, рассчитывавшего на богатый ясырь в захваченной внезапным ударом провинции. А теперь еще, похоже, самоотверженная жертва фронтирской знати и вовсе грозила стать напрасной…
   Толпы людей, заполонившие все дороги Фронтирского тракта [11], стремясь как можно скорее покинуть места ожидаемого удара наиболее основательно организованного и массового, со времен Ок-Келинской битвы, нашествия дикарей, сея дикую панику, волнами хлынули в Кримлию.
   Таким положением вещей не преминули воспользоваться ушлые, сребролюбивые кримлийские бароны, никогда не брезговавшие наживой, в том числе и наживой на чужом горе.
   Спешно организованные ими отряды баронской милиции, которых иначе, чем бандами, и не назовешь, засели на всех дорогах и тропах так, что и мышь не могла просочиться мимо.
   Мотивируя свои действия поиском лазутчиков - гуллей, и пользуясь тем, что практически все фронтирцы, способные защитить себя и имеющие право держать в руках оружие, остались защищать отход своих, кримлийцы беззастенчиво обыскивали багаж и грабили обозы спасающих свои жизни и имущество людей. При этом они еще и взимали с беженцев задранную до небес пошлину на проезд через земли своих сеньоров.
   Правом свободного, беспошлинного проезда пользовались лишь особы благородного происхождения да сопровождающие их слуги. Для простолюдинов расценки за 'топтание земли', мостовой налог, и цены на постоялых дворах были столь высоки, что, не имея денег на продолжение пути, большинство беженцев, в основной массе своей полунищие крестьяне, застопорилось на кримлийском кордоне. Сбившись в огромный, бурлящий, словно котел на огне, лагерь, они требовали защиты своих прав у Имперского Легата.
   Выслушивая потоки жалоб от когда-то степенных, а теперь оборванных и осунувшихся фронтирских йоменов, пожилой командир маленького гарнизона, попавший в центр чудовищного водоворота лжи, крови, денег и предательства, именуемого развалом великого государства, как никогда был близок к отчаянию.
   Ситуация, о которой ничего не знали стоящие у хлипких ворот знававшего лучшие времена старого форта, хмурые бородачи, просившие 'Лана Ле Хирамону' о восстановлении справедливости, была практически безнадежна.
   За те два месяца, прошедшие после отправки им первого известия о нападении гуллей на Фронтиру, из Превории не пришло ни единого указания к дальнейшим действиям.
   Вкупе с полным отсутствием вестей из центральных провинций, вызывающее поведение и прежде не особо лояльных халдейских купцов и барончиков могло говорить лишь об одном: колосс на глиняных ногах, в который превратилась Превория после обрыва правящей династии, все-таки обрушился.
   Империя, вступившая за два года до этого в решающий этап войны с Мосулом за Южные Колонии, славившиеся своими золотоносными копями, абсолютно не была готова к нашествию с востока: в то время, как львиная доля победоносных легионов находилась далеко на юге, успешно громя разбитые и разрозненные остатки мосульского экспедиционного корпуса, оставшиеся практически беззащитными северные провинции оказались беспомощными перед ударом, казалось бы, надежно прикормленных золотом и подачками, союзных гуллей.
   Его высокоблагородие, в последние дни придавленный внезапным крахом всего того, чему он верой и правдой служил всю жизнь, как-то резко осунувшийся и постаревший, уныло махнул рукой привратникам:
   –Пропустите!
   Тотчас же, едва замолк грохот цепей подъемного моста, и внутренний двор фортеции заполонила гомонящая толпа фронтирцев, по плацу разлилась гробовая тишина. Во дворе, стоя у крыльца огромного, на мокролясский манер выстроенного, богато украшенного вычурной резьбой терема, вместо прославленного в боях легата, прозванного извечными врагами империи - мосульцами за твердость характера 'Керман - Ага', их ждал превратившийся в согбенную обрушившимся невыносимым грузом развалину, старец. Лишь непривычно тонкий, изогнутый фамильный меч рода Хирамону, традиционный для воинов-оригаев, к коим принадлежал и его высокоблагородие, да выстроившийся вдоль выложенной дубовыми плашками дорожки почетный караул из ветеранов Легиона в начищенных лориках, подтверждали, что этот старец и есть прославленный легат.
   Чуть заметно кивнув фронтирским старостам в знак приветствия, старый легионер, знаком пригласив их следовать за собой, похромал внутрь здания.
   Когда ходоки, рассевшись на длинных, укрытых пушистыми коврами лавках вдоль стен, наконец, угомонились, легат Хирамону надтреснутым голосом произнес:
   – Господа! Я собрал вас здесь, чтобы сообщить вам пренеприятнейшее известие: исходя из доступных мне данных, Преворийской Империи больше нет - в Превории идет вооруженная свара между сенаторами, а крупные герцоги и бароны один за другим объявляют о своей полной независимости…
   …Степенные мужики, внимая его словам чинно восседавшие вдоль увешанных гобеленами и добытым в бою разнообразным оружием стен, враз превратилась в толпу растерянно гомонящих, потерявшихся людей:
   – Это как же так!?
   – Что же деется, люди добрые?
   – А мы?! Что с нами будет-то???
   – Гулли! Гулли идут! Какая свара, они что там, в Сенате - с ума все посходили?
   Пожилой легат, оставив попытки перекричать поднявшиеся шум и гомон, кивнул дюжему центуриону, стоявшему по правую руку от его кресла, и тот, вдохнув во всю мощь своих богатырских легких, выдал так, что зазвенели слюдяные пластинки в окнах:
   –ТИХО!!!
   Отчаявшиеся, совсем было ударившиеся в панику беженцы, вмиг испуганно заткнулись. Легат примиряюще поднял вверх руки:
   – Это еще не все, господа - кримлийцы предали нас. Цена безопасности халдейских земель - три тысячи талантов золота и все задержанные на границе провинции беженцы…
   То есть, вы…
* * *
   Взопревший от продолжительного растаскивания пожарищ в поисках уцелевшей рухляди, Црнав, с хрустом потянувшись и вытерев заливающий глаза едкий пот, обвел долгим взглядом курящееся вонючей гарью пепелище. К горлу старосты подобрался давящий комок - столько лет адского труда насмарку. Шумно сглотнув и смахнув набежавшие на глаза слезы, он обернулся в сторону оскверненного взбешенными гуллями святилища - среди искореженных, поруганных святынь, мужики хоронили защищавших отход односельчан охотников, погибших во время осады деревни.
   Жестокость, с которой кочевники надругались над их телами, была просто непостижима для мирных блотянских крестьян - трупы были раздеты и обезображены до неузнаваемости. Уши у всех были обрезаны и сожжены на погребальном костре, вместе с убитыми при штурме людоловами, в качестве трофеев сжигаемых.
   Страшнее всего гулли обошлись со стариком Кшимоном, который прикрывал отход последних защитников селения в здание общинной избы, и попался в руки извергов сильно израненным, но еще живым. На нем гулли отыгрались за все: после того, как ему, сломали по одному все пальцы, вырвали ноздри, выкололи глаза и отрезали уши, старик-горшечник был удавлен собственными кишками и приколочен за ноги к святилищному столбу, а срамной уд мертвеца был отрезан и вставлен ему же в рот. После этого, еще не насытившиеся жестокостью, гулли густо истыкали труп старика его же стрелами, не имевшими для них цены, поскольку мало подходили коротким степным лукам, отчего тот стал похож на жуткого дикобраза.
   Изуродованный покойник выглядел столь ужасно, что Орм, снимавший его вместе с Црнавом со столба, весь позеленел, и, не выдержав жуткого зрелища, метнулся за обгорелый остов избы. Там его долго и мучительно рвало…
   Отдав покойникам, ценою своей жизни отстоявшим разрушенное поселение, последние почести, кмети-самозванцы, взвалив на спины отрытые среди тлеющих углей остатки своего нехитрого скарба, скорбной колонной двинулись в сторону леса.
   Перед тем, как окончательно покинуть пепелище, Црнав, шедший в хвосте колонны, окинул последним взглядом место, где он, несмотря на тяжкие лишения, вновь почувствовал себя человеком, место, где он был счастлив, место, которое он считал своим вновь обретенным домом, и которое теперь был вынужден покинуть.
   Отблеск металла на краю безнадежно уничтоженного - истоптанного копытами и потравленного комонями гуллей поля, заставил Црнава резко вскрикнуть и сбросить с плеча лук. У его плеча тут же выстроились, бросив груз, с уже наложенными на тетиву стрелами и остальные мужчины. Зная, что от конного пешему не уйти, они готовились подороже продать свои жизни. Обладавший самым острым зрением, Орм, опуская лук, тихо выдохнул:
   –Имперцы…
   С другого конца огнища из лесу вышла группа абсолютно невозможных в данных местах людей. Один из них был облачен в ярко сверкавшие на солнце, бросавшие в глаза массу бликов, доспехи, лязгавшие и грохотавшие при каждом шаге. Рядом с ним шагал, положив руку на рукоять меча, стройный, высокий воин в дорогом плаще, кружевной рубахе, и дико выглядевшей на фоне всего остального, надетой поверх кружев мешковатой оленьей кухлянке с короткими рукавами. За их спинами шли двое молодых благородных девиц, державших за руки троих детей, чуть поодаль - тоже, видно, из благородных преворийцев - парнишка одних лет с его Янеком, а замыкал шествие, - тут у старосты глаза здорово округлились, - сам старый хрыч дед Удат, собственной персоной. Громко, с задоринкой матерясь, дед, вместе с пареньками из своей артели, споро тянул из кустов зацепившегося за пень притороченной к спине волокушей, гигантского камаля. В волокуше лежало что-то очень большое, заботливо укутанное в шкуры.
* * *
   Варуш, хмурый, словно туча, понуро сидел на плоском камне и задумчиво ковырял кончиком сапога чудом уцелевшую среди утоптанного босыми ногами туземцев майданчика травяную кочку. Его думы были полны обиды и мрачной решимости.
   Каждый новый день пребывания их маленького отряда в гостеприимной лесной деревеньке падал тяжелой гирей на душу юного рыцаря: любая секунда промедления - это, быть может, еще одна жизнь, отнятая гуллями у обороняющихся из последних сил защитников Калле Варуш.
   Бремя долга, павшее на его плечи после смерти сеньора и учителя - сэра Манфера - безжалостно давило парня. Бесчисленные поколения предков - рурихмов, достойных представителей славного рода Спыхальских, обязывали его, во что бы то ни стало выполнить клятву, данную погибшим господином - привести к сенам осажденной крепости долгожданную подмогу.
   Еще сильнее горечи за невозможность выполнить свой долг и гибнущих в бесполезной надежде на скорый приход легионеров, родичей, оставленных в отчей крепости, жгли обида и стыд.
   Обида за друга, предавшего их, и стыд за себя, четко осознающего, что и сам бы не смог противостоять такому искусу…
   Предательство Ассила Ле Грымма, перед которым Варуш, совсем недавно, не смотря на мизерную разницу в возрасте, готов был преклоняться и к которому, по завершении пути, как оставшийся без господина, собирался проситься в оруженосцы, просто крушило все представления молодого мокроляссца о долге чести и следовании Кодексу.
   Хотя, при всем этом, повидавший в своей жизни, не смотря на юный возраст, очень многое, младший отпрыск славящегося своей многодетностью рода, единственным состоянием которого служили полученные от отца при посвящении в оруженосцы, добрый камаль да дрянного качества старый меч и снаряжение, четко осознавал, что сам с огромным трудом смог бы отказаться от свалившейся на голову друга удачи. Добровольная присяга трех деревень вольных караев проезжему рурихму - дело прежде неслыханное. Осознание того факта, что, вместо презрения и порицания человеку, который, не выполнив добровольно взятые на себя обязательства перед леди Миорой, взял на себя другие, поклявшись взять под свою руку и защищать лесовиков, он завидует своему более опытному и удачливому другу, причиняло Варушу поистине танталовы муки совести.
   Сейчас, на ранней зорьке, сидя на деревянном чурбачке перед дверями маленькой деревенской кузни, Варуш, глядя на постепенно наливающиеся розовато-оранжевым светом склоны горных вершин на западе, медленно прокручивал в голове наполненные до отказа событиями дни прошедшей недели. Из хилого зданьица, всю ночь распространявшего по окрестностям грохот молота о наковальню, теперь доносился мерзкий, вызывающий бегающие по коже спины мурашки, скрежет точильного круга.
   Варуш ждал. За прошедшую ночь он многое успел обдумать, и был преисполнен мрачной решимости. Предстоящий разговор, который юноша, не в силах решиться, все откладывал и откладывал, должен был решить окончательное отношение лана Ле Грымма к своим недавним спутникам…
   Тем, уже далеким, и, как сейчас кажется, абсолютно безоблачным, преисполненным надежд утром, к юному рыцарю, седлавшему Хропля, подошла леди Миора:
   – Меня сильно беспокоит душевное состояние нашего спасителя, лан Варуш. Мне трудно судить, но, похоже, что по ночам его душу терзают демоны - он сегодня опять сильно стонал во сне и разговаривал на каком-то неведомом языке совершенно детским голосом, да и сейчас вот: сидит весь какой-то совсем разбитый и нахмуренно-мрачный.
   Глядя на постаревшее, и, как-то осунувшееся, лицо лана Ассила, устало щурившегося в огонь костерка, на котором задорно булькал котел с незатейливым варевом, Варуш озабоченно кивнул в ответ.
   Действительно, сегодняшний лан Ассил мало походил на того уверенного в себе, твердо стоящего на ногах в любых условиях, молодого человека, который умудрился провести группу детей через заколдованную чащу и одним ударом копья уложить чудовищного бьорха. У костра сидел понурый старик с глубоко очерченными на ангельски красивом лице печальными морщинами. На нахмуренный в тяжкой думе лоб сидевшего, падала тонкая, слегка вьющаяся прядь волос, выбившаяся из густой, криво подрезанной тупым ножом, чтобы не мешала в лесу, каштановой шевелюры.
   Прядь была седой.
   Варуш похолодел: ему вдруг живо представилось, что случится с ними всеми, если этот странный, и, не смотря на все трудности, перенесенные вместе, так и оставшийся загадочным и немного чужим, человек вдруг исчезнет. Исчезнет так же загадочно, как и появился…
   …Ле Грымм, почувствовав на себе озабоченные взгляды друзей, поднял глаза в ответ. Варуш, столкнувшийся взглядом с этими широко, словно два бездонных, черных провала, распахнувшимися зрачками с мертвецки бледным ободком радужки, одновременно смотрящими куда-то вдаль и глубоко внутрь себя, вздрогнул, и, отведя взор, дрожащими руками стал затягивать подпругу, одергивая ремни и оправляя складки попоны, лишь бы не обернуться снова.
   Спустя мгновение, ощутив хлопок тонкой ладони по плечу, Варуш не смог себя сдержать и еле заметно содрогнулся.
   – Лан Варуш, мой друг, да что с вами?
   С трудом сдерживая рвущуюся наружу дрожь в голосе, уткнув глаза в землю, он обернул к говорившему посеревшее от ирреального страха лицо:
   – Я… Я… Со мной?…
   Найдя в себе силы посмотреть прямо на собеседника, он облегченно выпустил воздух из легких: перед ним, посверкивая белозубой улыбкой, снова стоял старый добрый Ассил Ле Грымм, лишь в глубине зрачков посверкивали медленно тающие осколочки льдистой стали.
   – Я?… Да ничего… Вот, - Варуш судорожно рванул ремешок, от чего Хропль недовольно всхрюкнул, - подпруга запуталась…
   Ассил обвел взглядом спутников, усмехнулся:
   – Ну, чего стоим, словно призрак увидели? Живо разобрали ложки - варево, поди, уж давно поспело…
   Когда все дружно грохотали по дну котелка ложками, выскребывая остатки на славу приготовленной дедом Удатом похлебки с кореньями и мясом, Ле Грымм, облизав ложку, отвесил поклон куховарившему старику, сердечно поблагодарив того за бесподобный завтрак, и как бы между делом бросил:
   – А вам, милостивый государь, я бы посоветовал как раз сегодня надеть ваши доспехи - боюсь, они нам могут пригодиться…
   Юный отпрыск рода Спыхальских поперхнулся едой и надсадно закашлялся. Дед Удат, враз посерьезнев, хлопнул парня по спине, и, не дожидаясь благодарности, обернулся к своему рурихму:
   – Что должно случиться, господин?
   – Не знаю, но что-то меня сильно беспокоит… Ле Грымм, жестом заправского декуриона поскребя подбородок, хотя там еще и не начинала расти щетина, задумчиво добавил:
   – Очень сильно…
   Позавтракав и упаковав на Хропля пожитки лесных охотников, увеличившийся отряд споро тронулся в путь. В арьергарде шагали Сивоха и Онохарко, которые, взволнованные тревожными предчувствиями своего сеньора, не снимали стрел с тетивы. Следом мягко стелился над землей, не задевая ни малейшей травинки на своем пути, их господин, довольно забавно выглядевший в грубой выделки куцем козьем жилете, надетом поверх драгоценной кружевной рубахи, в центре шли девушки и старик, а позади, как обычно, взвалив на плечо свой двухкилограммовый, устрашающе зазубренный бастард, топал, позвякивая железом, лан Варуш.
   Когда солнце, изредка видимое в просветы между ветвей, уже стало клониться на вторую половину дня, к Ле Грымму подбежал довольно улыбающийся Онохарко:
   – Скоро наша деревня, господин, во-он за той горой, видите? Он ткнул пальцем в видневшуюся в просвет между густых ветвей двух вековых дубов высокую скалу, венчавшую густо покрытую лесом гору.
   – Сивоха говорит, что уже запах дыма слыхать, а нюх у него - воистину песий. Можно, мы с ним вперед побежим, предупредим о вашем приходе старосту?
   Ле Грымм уже собирался было благосклонно кивнуть, как вдруг его взгляд уперся в причудливо искривившийся остов старого дерева, с которого уже давно осыпалась кора. Медленно поведя взгляд вдоль тропы, он пару раз оглянулся на окружавшие тропу стволы, после чего, неуверенным шагом подошел к отвлекшей его коряге.