Лиля улыбнулась своим воспоминаниям, потом тряхнула головой:
– Вот так… Я и решила после Москвы – все! Надо прибиваться к берегу. Заведу семью, выпишу мать, хватит! Вот и выскочила. Выскочила и обожглась.
– Помогает он тебе? – спросила Ирина.
– Ты что! – ответила Лиля. – Не могу я собственного ребенка прокормить? Нужны мне его деньги!
Ирина вздохнула:
– Тебе хорошо, ты красивая, ты свое возьмешь.
Жалуясь на судьбу, Ирина рассказала печальную историю своих неудач. Отец был причиной ее невзгод и несчастий.
– Ни один человек ко мне не заходил. «Не желаю я чужого человека в доме, не пропишу, на порог не пущу», – вот как он ставил вопрос. Могла я удержать кого?
– Что ж ты, маленькая была? Совершеннолетняя. Имела право привести кого хочешь. Тем более мужа.
– Боялась я его, немела, честное слово! Взгляд как у Николая Первого, я в кино видела, такой оловянный взгляд. Он меня ненавидел, и мать ненавидел, весь дом, всю семью.
– За что так?
– Спроси его! А ведь, когда я была маленькая, любил меня. Мать рассказывала, и я сама помню, смутно, конечно. А потом изменился. Жизнь тяжелая, отца расстреляли.
– Кого расстреляли?
– Его отца. Дедушку моего.
– Когда?
– А когда и других.
Лиля ошеломленно смотрела на нее.
– Мы и бумажку получили, его реабилитировали.
Из альбома, где лежали фотографии, Ирина достала конверт, протянула Лиле сложенную вчетверо бумажку. Такое же извещение, какое получила Лиля об отце: «За отсутствием состава преступления дело прекратить…»
– Ему было плохо. А мы при чем? – продолжала Ирина. – Мы чем виноваты? Нас за что ел? Грешно про покойника плохое говорить, но, знаешь, характер был такой, трудно передать. Что я от него вытерпела, боже мой, жизни не было, даже сейчас бьет по нервам. Поверишь – как вечер, так двери на запоры, сидим, как в домзаке, ни войти, ни выйти. Станет за занавеской и на улицу смотрит. На чердаке себе ну прямо сторожевую вышку устроил, из окошка всю улицу видно, все подходы. И никого я не могла к себе привести. Не то что мужчину – подруги и то не допускал. Ведь, кроме тебя, никто не ходил к нам. А как ты в Москву уехала, так все, никого не пускал.
– Чего же он боялся, может, деньги копил?
Ирина скосила глаза:
– Откуда им быть, деньгам? Как там ни говори, семья, дом – пай выплатили. Не в деньгах дело. Не мог страх перебороть. Как дедушку расстреляли, так он уже больше не мог страх перебороть.
– У меня тоже отца расстреляли.
– Ты девчонкой была, что ты понимала?
– Думаешь, мне от этого было легче?
– У тебя один характер, у него другой, – не стала спорить Ирина.
– Слушай, Ирина, а почему он отравился?
– Не знаю.
– Нехорошо, Ирина!
– Что такое, что ты меня стыдишь? – с беспокойством спросила Ирина. – Объясни, что случилось?
– Сама должна понимать. Миронова обвиняют.
– Ничего не знаю, ничего он не рассказывал. Только не из-за Миронова. Умер человек, и все его дела с ним умерли.
– А из-за чего? Скажи!
– Не из-за Миронова, и все. И не хочу я ничего касаться.
Лиля взяла ее за руку:
– Ирина, мы столько всего пережили, должны же мы быть людьми.
Ирина молчала, и Лиля молчала. Потом Ирина спросила:
– Что же ты от меня хочешь?
– Скажи, что знаешь.
Ирина опять помолчала, потом сказала:
– Когда судили твоего отца, он свидетелем был. Запутался.
– Он не запутался, – резко проговорила Лиля.
Ирина молчала.
– Что же ты молчишь?
– Разве я за него отвечаю?
– Я всю жизнь за отца отвечала.
Ирина посмотрела на нее исподлобья:
– Я не хотела ничего говорить, ты заставила.
– Я на твоего отца зла не имею, – сказала Лиля, – и не таких, как он, ломали… Ну, а теперь? Теперь из-за чего человека обвиняют? Разве это правильно? Пойди скажи, что Миронов ни при чем. Ты дочь, тебя послушают.
– Куда я должна идти? – колеблясь спросила Ирина.
– В партком.
– Стоит ли мне? Разберутся. Разве тебя кто обвиняет? И Миронов отобьется. У вас что, все снова?
– А что снова… У нас и не было ничего.
– Ах, – вздохнула Ирина, – как вы тогда хорошо танцевали, я до сих пор помню, все любовались, такая молодость была хорошая, я нарочно ушла, чтобы вам не мешать, боялась одна домой идти, я ведь трусиха была, а пошла, пусть, думаю, ее проводит, а у вас ничего не вышло, жалко… Ведь ты нравилась ему…
– Он любил меня тогда, – сказала Лиля, – но, когда он меня любил, у меня не было веры. Я ни во что уже не верила и в любовь не верила.
– Брось ты, – Ирина махнула рукой, – у кого чего не было в жизни, где они, святые-то?
– Нет, – сказала Лиля, – ты его не знаешь. Он себе ничего не прощает и другим не прощает… Да и старая я уже…
– Ну да…
– Разве такой была я в семнадцать лет? Если бы я была рядом с ним, он бы не заметил, как я постарела. Мужчины не замечают, когда женщина стареет на их глазах… Время нас развело.
– Увидишь, – сказала Ирина, – перепадет и тебе счастье, довольно ты натерпелась. Я ладно. Но ты… Прямо жалко было на тебя смотреть, честное слово! – Ирина вздохнула. – Все мы разбрелись после школы, встречаемся, как чужие. Помнишь Власа Егорова?
Она начала перебирать одноклассников. Хотя далекие, эти имена будили теплые воспоминания.
– А моя жизнь? – Ирина махнула рукой. – Вспоминать страшно. Я ему смерти желала. Раньше в монастырях грехи замаливали, а теперь где? – Она посмотрела на Лилю, осторожно спросила: – Ты как, веруешь?
– Нет.
– Ну, ну, я просто так спросила.
12
Расколов тогда Колчина, Ангелюк его больше не беспокоил. Колчин работал на прежнем месте, получил квартиру, допуск к операциям с загранфирмами.
Однажды к его столу подсел молодой человек, улыбнулся, как старому приятелю. Колчин привык к развязности молодых снабженцев и сухо проговорил:
– Слушаю вас.
Молодой человек молча улыбался. Колчин увидел бордовую книжечку, лежащую в его ладони. Мелькнули фотография, фамилия и еще что-то, чего Колчин не разобрал и не запомнил. Удостоверение захлопнулось.
– Скажите, что вы на некоторое время отлучитесь.
Колчин неторопливо собрал бумаги, положил в средний ящик стола. В боковом ящике лежали паспорт, профсоюзная книжка, метрика дочери. Если он возьмет их с собой, то там их отберут, если оставит здесь, потом, когда вскроют стол, возможно, отдадут жене. Он долго жил под страхом ареста, давно ждал тюрьмы и действовал с хладнокровием опытного заключенного.
Колчин оглядел пустой стол, снял нарукавники, положил их в ящик. Проходя мимо секретаря, сказал:
– Я иду на территорию.
В коридоре, не глядя на молодого человека, спросил:
– Мне можно заехать домой?
– Не надо.
Колчин прошел мимо знакомых комнат, молча кивнул двум сослуживцам, спустился по лестнице, пересек вестибюль заводоуправления, пошел к трамвайной остановке. Они хотят, чтобы никто не знал, что его уводят и куда уводят, и надо делать так, как они хотят. По тому, как его взяли, Колчин понимал, что не все еще потеряно. Иначе пришли бы домой ночью, предъявили бы ордер, сделали бы обыск, соблюли бы формальности.
В трамвае молодой человек сидел рядом с Колчиным, смотрел мимо него в окно и держал руку на кармане.
Колчин смотрел на знакомую дорогу. Он жил здесь не больше года, а ему казалось, что здесь прошла жизнь, тут он обрел надежду. Посадят его или отпустят – жизнь его кончена. Он увидел свой дом за оградой палисадника. Сердце его сжалось от тоски за себя, за своего ребенка, маленькую девочку, не знающую, куда сейчас везут ее отца. И он понял, что сделает все, пойдет на все, лишь бы вернуться домой.
В комнате стоял запах хлорки, знакомый Колчину по тюрьме, куда он носил отцу передачи. Окно было замазано белилами до верхней рамы, за которой виднелись прутья железной решетки. У окна стоял стол и два стула.
Вошел плотный человек в военной форме, с двумя шпалами в петлицах гимнастерки, в хромовых сапогах, делавших его еще ниже и толще.
Он быстро взглянул на Колчина. И на его лице появилось особенное выражение – возбуждал в себе ненависть к человеку, который виновен только в том, что его надо уничтожить.
Он сел за стол, откинул на себя ящик, вынул пачку допросных бланков, ученическую ручку и круглую невыливающуюся чернильницу и поднял ее на свет, проверяя, есть ли чернила.
– Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения? Место рождения?
Не найдя на столе пресс-папье, он помахал бланком в воздухе, отложил в сторону и положил перед собой чистый лист. Задумался. Потом прислонил ручку к чернильнице, откинулся назад и посмотрел на Колчина.
Игра! Его хотят деморализовать, сделать уступчивее, сговорчивее, податливее. Пусть! Лишь бы вырваться отсюда. Хоть на один день. Он уедет, скроется, переждет тяжелое время: они не будут разыскивать его, ведь никакого преступления он не совершил.
– Так, Корней Корнеевич, – следователь точно выговорил имя и отчество Колчина, – как вам работается в Сосняках?
В его голосе звучало угнетающее, казенное дружелюбие: «Я буду разговаривать с тобой как с человеком. Но и сам будь человеком».
– Работаю. Спасибо.
– Вы оборудованием занимаетесь?
– Да.
– Оборудование уникальное, есть где развернуться инженерной мысли. Только вот частые аварии. А ведь мы валютой расплачиваемся. Может быть, они нам всучивают барахло? – Сощурившись, он смотрел на Колчина.
Колчин понимал значение этого вопроса: это он принимал оборудование от иностранцев.
– Видите ли, фирмы сами монтируют оборудование. Мы принимаем его только после испытаний под нагрузкой. Затем имеем срок для рекламаций. Если обнаруживаются дефекты, фирма сама их устраняет.
– Чем же вы объясняете аварии и поломки?
– Мне трудно судить, я не занимаюсь эксплуатацией оборудования. На каждую аварию составляется акт. Там указаны ее причины.
– Акт – дело формальное. Вы инженер, должны иметь свое суждение. И вы советский инженер, должны болеть за дела А? Должны вы болеть за дело?
– Конечно.
– На аварийных актах есть и ваша подпись. Есть ваша подпись?
– Должна быть подпись главного механика. Иногда его представителем бываю я.
– А говорите: трудно судить! Нельзя так, Колчин. Вы подписываете акты и пытаетесь нас убедить, что вы не в курсе дела. Так, Колчин, мы с вами ни до чего не договоримся.
– Видите ли…
– Что «видите»! Ясно спрашиваю: откуда аварии и поломки? А вы мне отвечаете «видите»! Будьте искренни, Колчин!
– Большинство аварий происходит из-за неопытности рабочего и технического состава, – сказал Колчин, – оборудование новое, идет процесс освоения и…
Колчина перебили так, как перебивает учитель ученика, который наконец ответил правильно, но если дать ему продолжать, то он испортит свой правильный ответ:
– Значит, аварии происходят из-за людей?
– Да, из-за неопытности…
– Позвольте нам судить, опытность это или неопытность. Перед вами один вопрос: кто виноват в авариях оборудования – мы или фирмы? Вы утверждаете, что фирмы поставляют нам исправное оборудование, так ведь?
– Так.
– Значит, мы ломаем?
– Получается так.
– «Получается»… Для чего вы запутываете дело, Колчин? Я вас спрашиваю: наши люди ломают аппараты?
– Да.
– Кто эти люди, их фамилии?
– Надо посмотреть акты.
– Посмотрите. Они у вас есть?
– У меня их нет, не я отвечаю за этот участок.
– Моя хата с краю? Вражеская философия.
– Я не говорю, что это хорошо, – испуганно проговорил Колчин, – но…
– Мы все за это отвечаем, – снова перебил его следователь. – А вы, Колчин, в особенности. Мы давно вас ждали. Ждали, что вы приедете, расскажете о безобразиях, которые творятся на ваших глазах. А вы не пришли – не захотели. – Он сокрушенно покачал головой. – А какие прекрасные возможности у вас были. Помочь государству, доказать свою искренность, свою преданность. И этих возможностей вы не использовали. Вы не хотите разоблачения вредителей и саботажников! Вы хотите, чтобы они продолжали вредить и саботировать?
– Я честно работаю и ничем не давал повода…
– Как же не давали?! Ведь вы скрыли свое прошлое. Почему вы скрыли? Честные люди не скрывают.
– Это была моя ошибка. Я хотел спокойно работать.
– Хотели спокойно работать? Значит, если бы вы написали правду, вам бы не дали спокойно работать? Только за то, что ваш отец осужден? У нас трогают невинных людей? Наши законы несправедливы? Вы считаете наши законы справедливыми?
– Да, конечно.
– Почему же вы их обошли?
Колчин молчал.
– Вы их обошли, чтобы проникнуть на завод! У вас есть родственники за границей?
– Нет.
– Вы это утверждаете? – так, будто ему известно совсем обратное, спросил следователь.
– У меня нет родственников за границей.
– Допустим, – сказал следователь опять так, будто ему известно совсем обратное, – почему же вы выбрали работу, связанную с иностранцами?
– Я ее не выбирал. Я имею дело с иностранцами по должности.
– Но ведь вы пробрались на эту должность. Напиши вы все честно, вас бы не допустили на нее. А вы скрыли, пошли на обман. Покрываете вредителей и ищете связи с иностранцами. Вот какой круг получается! Или вы не понимаете, кого они к нам присылают? Может быть, эти иностранцы наши друзья?
– Я имею с ними только деловые связи. Никаких разговоров…
– Будь вы бдительны, Колчин, – сказал вдруг следователь, – вы бы предотвратили не одну диверсию. Слабость наших людей составляет не техническая отсталость, а политическая беспечность, слепое доверие к людям. Об этом нам с вами, Колчин, всегда надо помнить.
Эти два слова «нам с вами», сказанные с дружелюбной досадой, открыли перед Колчиным новую психологическую перспективу. Он хотел, чтобы с ним разговаривали как с обыкновенным человеком, рядовым, простым человеком, хотел подчиняться сильной властной воле, которая бы думала за него, решала за него, берегла и охраняла его. Именно это он услышал в словах следователя. Он понимал, что стоит за этим. Пусть! Лишь бы выйти отсюда на день, на час, а там он уйдет от них.
– С какими иностранцами вы имели и имеете дело?
Колчин перечислил фирмы, у которых принимал оборудование.
– Как они к нам относятся?
Подыскивая выражения, которые понравились бы следователю, Колчин сказал:
– Вряд ли они нам сочувствуют.
– Из чего это видно?
– Они люди другого мира.
– Конкретнее, конкретнее! Почему вы утверждаете, что они нам не сочувствуют?
Колчин понял, что попался.
– Особенных фактов нет, – осторожно проговорил он и тут же испугался злой гримасы следователя, – но они думают, что мы не сумеем эффективно эксплуатировать аппаратуру, неопытны, не располагаем грамотными кадрами.
– Факты, факты! Что, это у них на лице написано? Факты давайте! Не забывайте, где вы находитесь, Колчин! Надо отвечать за свои слова. Домыслы и предположения никого здесь не интересуют. Только факты! Выкладывайте, выкладывайте! Факты, имена, разговоры!
– Я не знаю, насколько это существенно. Один их мастер, Мюллер, он уже уехал в Германию… Он вел монтаж девятого корпуса. Так вот Мюллер говорил, что эти девчонки, он имел в виду наших аппаратчиц, переломают оборудование и в конце концов взорвут завод. Мол, в Германии на таких аппаратах работают старые, опытные рабочие, а у нас девчонки.
– Он при вас это говорил?
– Да.
– Кто еще был при этом?
– Он при всех говорил, никого не стеснялся. Он знал дело, но брюзжал, всем был недоволен, говорил, что у нас плохая организация.
– Все же при ком он говорил, что девушки взорвут завод?
– При всех. И при начальнике корпуса Загороднем. И при директоре комбината Кузнецове. При всех.
– Кузнецов слышал, как он говорил про взрыв завода?
– Все это слышали.
– Кузнецов слышал, как он говорил про взрыв завода?
– Слышал.
– И как реагировал?
– Как все – смеялся. Но он уважал Мюллера. И когда Мюллер обращался к нему, удовлетворял его требования.
Колчин хотел добавить: «Потому что эти требования были справедливы», но не добавил. Какое это имеет значение? Мюллер, старый сварливый немец, давно уехал. И все, что болтал Мюллер, не имеет никакого значения. А Кузнецов в защите не нуждается. По сравнению с Кузнецовым этот человечек – никто!
– Кто инструктировал аппаратчиков? Он же, Мюллер?
– Да. Инструктаж вела фирма.
– Я спрашиваю: Мюллер инструктировал аппаратчиков?
– Мюллер.
– Так, – задумчиво проговорил следователь. Посмотрел на Колчина. И вдруг засмеялся. – А ведь в девятом корпусе были аварии. А, Колчин! Были?
– Были.
– И вы не видите никакой связи?
Колчин молчал. Только теперь дошла до него эта нелепая и страшная логика.
– А ведь связь-то есть, Корней Корнеевич! – улыбаясь, продолжал следователь. – Немец проговаривается, что будут аварии, и аварии происходят. Немец заранее сваливает все на аппаратчиц, а их отдают на инструктаж этому же немцу. Немец прямо говорит об этом директору завода, а тот только посмеивается и спешит удовлетворить все требования немца. И никого это не настораживает.
Некоторое время он молчал. Потом тронул допросные бланки, пододвинул к себе, опять отодвинул.
– Как же нам быть, Колчин? Вы понимаете, как вы будете выглядеть в этом протоколе? Плохо будете выглядеть! Неприглядно.
Он обиженно вздохнул, как бы досадуя на Колчина за то, что приходится выручать его.
– Вам следует хорошенько подумать, Колчин. Подумать, как жить дальше, как вести себя. Мы вас ждали – вы не пришли. Пойдем еще раз вам навстречу, дадим еще раз возможность доказать свою искренность. Но смотрите, как бы эта возможность не оказалась последней! – Твердо выговаривая слова, он продолжал: – Я не буду составлять протокола. Вы сами напишете все, что здесь рассказали. Что рассказали и что еще вспомните. А вам есть что вспомнить, Колчин! Мы от вас многого не требуем. Только факты! Аварии, их виновники, Мюллер, разговоры Мюллера, Загородний, Кузнецов. Повторяю: только факты! Все это вы могли бы рассказать на любом собрании и выполнили бы этим свой долг.
Если он откажется, то не выйдет отсюда, если не подчинится, то погибнет. А за что он будет погибать?! Честь? Кому она нужна! Совесть? Что с ней делать! Кто узнает о нем, кто пожалеет? В отделе созовут митинг, объявят его врагом народа. Выцарапаться отсюда во что бы то ни стало! Сохранить себя, жизнь сохранить свою! Он понимает, чего они от него хотят, этого они никогда не получат, он им не помощник уничтожать людей. Только бы выйти за эти двери…
– Когда я должен это написать?
– Недели вам хватит?
«Недели…» Колчин старался не выдать своей радости:
– Надо все акты подобрать.
– Значит, в следующую пятницу. В семь часов вечера вас устраивает?
– Да.
– Придете сюда. Пропуск на вас будет готов.
Дорога до улицы была самой длинной в его жизни, он не верил, что ему дадут ее пройти. Он шел по коридору, спускался по лестнице и ухватился за перила, когда через входную дверь увидел свет и солнце улицы, почувствовал, ее запахи, услышал ее звуки – звуки и запахи жизни.
Главное – усыпить их бдительность, не выдать себя. Пусть думают, что он оправдает доверие. Они всесильны, а он их перехитрит. Кто-то невидимый, всемогущий следит за каждым его шагом, движением, помыслом – он обманет этого невидимого соглядатая.
Он шел по улице не оглядываясь, – оглянувшись, он бы выдал себя. Не оглядывался он и в трамвае, и когда шел от трамвайной остановки к дому, и когда отпирал калитку. Даже не запер – для этого надо было бы обернуться.
На работе он, как обычно, принялся за свои дела. Но не хлопотал, как раньше, – это уже не имело значения. Если его объявят вредителем, никто не вспомнит, каким хорошим работником он был, скажут, что он был плохой работник: вредитель не может быть хорошим работником.
Кругом люди работали, разговаривали, смеялись. Как они могут смеяться! Люди! Люди знали, что его отец ни в чем не был виноват. Честный железнодорожный трудяга! И судьи знали. И все же записали в приговоре: «…перевыполняя на своем участке план ремонта паровозов, тем самым маскировал вредительскую работу остальных членов диверсионной группы». Люди, заполнившие клуб, встали и молча выслушали приговор – расстрелять! Колчин тоже встал, смотрел на сцену, слушал приговор. Когда их уводили, отец глазами поискал его в зале, повернулся и пошел, окруженный конвоирами. Колчин увидел его старую спину, седые волосы на затылке…
Нет! Он так не пойдет, не понесет голову на плаху. Только бы обмануть невидимого соглядатая, который стоит рядом с ним, стережет каждое его движение.
Колчин разыскал папки с аварийными актами, проверил, когда Мюллер вел монтаж девятого корпуса. Он делал это открыто, документы лежали на его столе, уйдя на обед, тоже оставил их на столе, вечером не сдал секретарю, а положил в ящик стола. Пусть смотрят, пусть проверяют!
Все, что нужно, он выписал на отдельный листок: даты аварий, номера актов, фамилии причастных лиц. Это была еще не та бумага, которую требовал следователь, всего лишь ее конспект. Ничего дурного в ней не было – обыкновенный рабочий документ, эти факты никому не угрожают, все равно он им ее не отдаст.
Но когда Колчин положил листок в карман, неожиданное и спасительное чувство защищенности пришло к нему. Он выбрался из трясины на твердую дорогу. Место, на котором он стоял, оказалось совсем не страшным. Страшным было то, к чему эта дорога вела. Но Колчин и не собирался идти по ней: он составил конспект только для невидимого соглядатая.
Он лежал возле его сердца, этот листок, но не жег, а защищал, как панцирь, как броня. Теперь Колчин не боялся даже ареста. Пожалуйста! Он честно собирался все написать. Но не успел. Не успел, что поделаешь. Вот он, листок с записями. Хотел, но не успел. Не ус-пел.
Мысль убежать Колчин отверг. Куда он убежит без документов? И здесь он уже живет, работает, уже через все прошел. На новом месте надо все начинать сначала, снова пройти через все.
Он должен уехать в Челябинск, только так он их проведет. В Челябинске создается агентство завода, постоянное представительство для приемки оборудования от уральских поставщиков. В Челябинск они за ним не поедут. Но на комбинате есть только один человек, который может его туда послать. Этот человек – Кузнецов. Единственный человек, чья воля не оспаривается никем и выполняется всеми.
В среду Колчин был на совещании у Кузнецова. Вводился в эксплуатацию двадцатый корпус. Пуск корпуса – событие, равное пуску завода, каждый корпус здесь равен заводу. Все знали: пустить его к первому невозможно. Но все знали: первого числа корпус будет пущен. Этот высокий, сухощавый, еще стройный человек в военном френче, с копной соломенного цвета волос, отдавал распоряжения с решительностью, на которую способен человек всесильный. Колчин не сомневался в том, что он его спасет. Не только потому, что это в его собственных интересах. Кузнецов ценит людей, полезных делу, которому сам беззаветно служит.
Совещание кончилось. Несколько человек задержалось возле Кузнецова, договаривая свои дела. Наконец ушли и они.
– Что у вас, Корней Корнеевич?
– Петр Андреевич, – сказал Колчин, – пошлите меня в Челябинск.
В самой просьбе не было ничего необычного. Необычным был дрогнувший голос Колчина.
– Почему вы хотите ехать в Челябинск?
Скажи Колчин, что эта работа ему интересна, привлекает его, что он, допустим, хорошо знаком с заводами-поставщиками или имеет полезные для комбината связи, то есть выдвини он мотив, связанный с общими интересами, – Кузнецов, возможно, отнесся бы к его просьбе благосклонно. Колчин не выдвинул такого мотива. Он должен играть наверняка – послезавтра пятница. Ему мало получить согласие. Его должны отправить в Челябинск немедленно, сегодня, с последующим оформлением, так, чтобы Ангелюк узнал об этом, когда он будет уже в Челябинске.
– Меня вызывали… – сказал Колчин.
Кузнецов нахмурился:
– По какому делу?
– Видите ли, мой отец…
– Это известно. Зачем вас вызывали?
Колчин умоляющим взглядом смотрел на Кузнецова Он не имеет права ничего рассказывать. Сказав, что его вызывали, он уже совершил преступление.
Кузнецов сделал вид, что не замечает этого взгляда. Кто этот человек: болван или провокатор? Приходить сюда с таким сообщением, в такое время.
– Они интересуются аварийностью…
– Пусть это вас не беспокоит, идите и работайте.
– Они считают, что я пробрался на завод, чтобы иметь дело с иностранцами.
Кузнецов понял намек. Но не от Колчина должен он получать такую информацию.
– Идите и работайте!
– Умоляю вас, переведите меня в Челябинск. Сегодня же. Это очень важно. И не только для меня.
– На Урал мы пошлем другого человека, – сказал Кузнецов.
Считая Кузнецова лицом неприкосновенным, Колчин совершил роковую ошибку, упоминая его имя, придал себе ценность, которая вредила ему.
Будь это десять, даже пять лет назад, Кузнецов вмешался бы. Теперь он этого не сделал. Не те были годы. Он сам под огнем, теперь все под огнем. Кузнецов защищал не себя. Построить крупнейший в стране химический комбинат было делом его жизни, его революционным, партийным долгом. Из-за одного человека, пусть даже невинного, он не мог ставить под удар громадный коллектив самоотверженно работающих людей. Ему ничего не стоило направить Колчина в Челябинск. Но это означало пойти на тайный сговор. И с кем?
13
Через двадцать лет Колчин отказывался от показаний в том самом доме, где двадцать лет назад эти показания давал. Как и тогда, им владело паническое стремление выйти отсюда. Но он вышел не очищенным, а еще больше запутанным в своем преступлении. Он не мог сказать, как Ангелюк: я так это тогда понимал. И тогда он это так не понимал.