Теперь он тянул время, ждал, когда солдаты изготовятся к стрельбе. Они себя не обнаружили, немцы на шоссе не открыли огня.

– Алло, Ганс!

С автоматом в руке Бокарев прошел вдоль сарая и посмотрел на дорогу.

Оба немца – и мотоциклист, и тот, что ехал в коляске, – с автоматами наизготовку стояли против въезда в МТС.

– Алло, Ганс!

Они стояли во весь рост, встревоженно вглядываясь во двор.

– Алло, Ганс!

Немец добавил еще что-то, видно, ругательное: думал, что Ганс разыгрывает их.

Бокарев дал по ним очередь.

В ту же минуту раздались винтовочные выстрелы на дороге – ребята открыли огонь.

Бокарев снял с убитых автоматы, дал очередь по баку – мотоцикл вспыхнул голубым пламенем – и побежал к дороге, не по ложбине, а напрямик, полем, заходя в тыл немцам: они развернули мотоциклы и пытались пробиться обратно сквозь засаду, ведя пулеметный и автоматный огонь.

Бокарев бежал, пригибаясь к земле. Он видел, как врезался в кювет один мотоцикл, с него соскочил немец, пополз к лесу. Второй мотоцикл остановился; пулеметчик, неуязвимый за металлическим щитком, вол с него огонь. Ему в тыл и забегал Бокарев, уже не пригибаясь, чтобы его увидели свои, и с ходу скосил пулеметчика из автомата.

Пулемет смолк.

На шоссе лежали три убитых немца, еще двое – в кювете, возле перевернутого мотоцикла, один ушел или залег в лесу. Бокарев присел за мотоциклом, вглядываясь в лес по ту сторону шоссе, прислушиваясь к его тишине, пытаясь уловить треск сучьев или шелест сухих листьев. Теперь они поменялись ролями: немец видит их, а они его не видят.

Все произошло неожиданно, в одну короткую, непоправимую секунду. Он не увидел, а почувствовал, краем глаза заметил: по шоссе бежит Лыков, потом услышал крик:

– Старшина! Товарищ старшина!

Лыков бежал и кричал в том возбужденном состоянии, какое бывает у солдата, только что вышедшего из боя, еще оглушенного, еще пылающего его огнем, бежал в распахнутой шинели, волоча винтовку.

– Ложись! – Бокарев не то крикнул это, не то сказал, не то подумал.

Лыков был обречен, и немец был обречен. Мелькнул из леса огонь выстрела, Бокарев тут же дал по огоньку очередь. Немец умолк.

Лыков упал.

Бокарев переполз шоссе, пополз по кювету. Немец лежал, уткнувшись в землю. Бокарев дал по нему очередь, вернулся на шоссе, подошел к Лыкову: он лежал на спине, широко раскинув мертвые руки.

Бокарев подошел к Вакулину. Он сидел, привалившись к откосу кювета, мертвенно-бледный. Краюшкин уже распоясал его, поднял рубашку: и рубашка и кальсоны были залиты кровью.

– Пакет есть? – спросил Бокарев.

– Есть, – ответил Краюшкин.

Огородников все еще лежал в кювете, с винтовкой, нацеленной на шоссе.

– Долго будем лежать? – спросил Бокарев.

Огородников не ответил.

Бокарев нагнулся, тронул его, перевернул.

Огородников был мертв.

18

Почему я вернулся?

Дом меня больше не раздражал. Ни отец, ни мать – никто не раздражал. Две недели жизни у дедушки успокоили мои нервы, вагончик отучил просыпаться от звука шлепанцев. Но запах дымящегося асфальта на московских улицах не давал мне покоя.

На дорожных работах в Москве техники не меньше, чем на нашем участке. Вероятно, даже больше. И шику больше – рабочие в желтых кофтах, в желтых шлемах. И все же нет того масштаба, нет той перспективы, техника здесь огорожена щитами, защищена предупредительными знаками и фонарями, теряется среди высоких домов; видишь одни объезды, заторы, пробки, мостки вместо тротуаров. Только чувствуешь запах горячего асфальта. И этот запах влечет тебя туда, на дорогу, где все открыто, все видно, лязгает и грохочет, освещено солнцем и обдувается ветром.

Я скучал по вагончикам, по ребятам. Неплохие, в сущности, ребята – заносчивый Юра, флегматичный Андрей, щуплый сердцеед Маврин.

И потом… дедушка.

Я не предупредил его о своем приезде, и он меня не встречал на бричке, хотя на этот раз вещичек у меня было порядочно. Я протащил свой чемодан от станции до дедушкиного дома и вошел в дом с бьющимся сердцем.

Дедушка сидел на низком табурете, перетягивал пружины диванчика. Диванчик лежал на полу, косо торчали его круглые резные ножки, спиралились пружины, перетянутые шпагатом.

Дедушка повернул ко мне голову. Его черные глаза с синеватыми белками сверкнули по-цыгански. Колоритный старик все-таки!

Опять я ел борщ со сметаной, и гречневую кашу, и творог с молоком и допил бутылку портвейна, купленную дедушкой к моему первому приезду, и помидоры, и лук, и соленые огурчики. У нас дома все это считалось несовместимым. А дедушка считал совместимым. И когда я рубал, он посматривал на меня, может быть, даже думал, что я вернулся из-за него. И не ошибался. Я вернулся из-за него, из-за всего, что было вокруг него. Пусть я опять буду жить в вагончике, все равно дедушка здесь, я в любую минуту могу прийти к нему, остаться ночевать. Он постелит мне на этом диванчике, и лунные блики, преломленные листьями фикуса, причудливым узором будут лежать на полу.

При всей своей выдержке дедушка не смог сдержать удивления, узнав, что у меня в кармане список пяти солдат. Этого он не ожидал. А список был у меня. Стручков его раздобыл. Стручков все сделал.

Вручая мне список, Стручков сказал:

– Запросим военкоматы, возможно, кто-нибудь из них жив или живы родственники. Запрос сделаем от министерства – это убыстрит дело, а обратный адрес укажем твой. Если хочешь, я попрошу подписать министра.

– Я думаю, вашей подписи будет достаточно.

Ответить иначе было бы некорректно.

– Если будет время, сообщи о результатах.

– Обязательно, – пообещал я.

Выйдя из министерства, я сообразил, что следовало обратный адрес указать дедушкин: тогда бы ни Воронов, ни кто другой не совал бы нос в мои дела. Но возвращаться к Стручкову было неудобно.

И вот список солдат у меня. Я положил на стол фотографию и показал дедушке каждого.

Старшина в центре фотографии – Бокарев Дмитрий Васильевич из Бокаревского района, Красноярского края.

Справа, самый молодой, – Вакулин Иван Степанович из Рязани.

Крайний справа – Лыков Василий Афанасьевич из Пугачевского района, Саратовской области.

Слева, самый пожилой, – Краюшкин Петр Иванович из Пскова.

Крайний слева, средних лет, представительный, – Огородников Сергей Сергеевич из Ленинграда.

– В Корюкове были трое, – сказал я, – один у Михеева и два у Агаповых. Кто они? Во-первых, старшина Бокарев: его опознали и Агаповы и Михеев. Во-вторых, Вакулин: на него показал Михеев и имя назвал правильно – Иван. И третий, по-моему, это Краюшкин. На кисете вышита буква «К». Больше ни у кого ни фамилии, ни имя не начинаются на «К». Значит: Бокарев, Вакулин и Краюшкин. Кто же из них неизвестный солдат, кто разгромил штаб? Вакулин отпадает – Михеев это доказал. Остаются старшина Бокарев и Краюшкин.

Слушая мои рассуждения, дедушка поглядывал на фотографию, потом сказал:

– На Огородникове могла быть шинель Краюшкина. Или у Вакулина документы убитого Лыкова. Все могло быть, вариантов много. Запросили военкоматы – это хорошо. И здесь розыск идет.

Он достал с комода местную газету и протянул мне. Я прочитал такое объявление:

«В 1942 году в нашем городе было произведено нападение на немецкий штаб. При этом был убит советский солдат. Лиц, имеющих что-либо сообщить по этому поводу, просят зайти или написать в редакцию, Агапову».

– Такое объявление и по местному радио сделано, – добавил дедушка.

– А что за Агапов? – спросил я. – Какой-такой Агапов?

– Ты его знаешь, Славик Агапов.

– Любитель старины?

– Он.

– Он?! А зачем он суется не в свое дело?

– Заинтересовался. Хочет написать: ведь пописывает, я тебе говорил.

– А что он Написал? «Евгения Онегина»? «Капитанскую дочку»? Что-то я не слыхал про такого писателя.

Я сам пописываю, но никому не говорю об этом: мне стыдно, может быть, я графоман. А есть ребята – еще не написали ни строчки, а уже рассуждают, понимаете, о своем творчестве, делятся своими творческими планами, кого-то ругают, кого-то снисходительно хвалят, как собрата по перу.

По-видимому, именно таким писателем и был молодой историк Агапов.

Мне неприятно, что он ввязался в это дело. Моей монополии тут нет, но при чем здесь этот хищный очкарик? Его не волновал неизвестный солдат, он был для него лишь поводом, материалом, счастливой находкой, которую можно использовать.

Как там ни говори, я разыскал Стручкова, я достал список солдат, я поднял это дело, я был у Софьи Павловны, в школе, у Михеева, у тех же Агаповых. И вот является тин!

Нет, извините, пусть сам поищет!

Это я твердо решил: пусть сам поищет. Написал в газете, объявил по радио – прекрасно! Пусть продолжает. Он – по своей линии, я – по своей.

– Прекрасно! – сказал я. – Пусть дает объявления, пусть пишет – это делу не помешает. Но вот этим, – я показал на список солдат, – я буду заниматься сам.

Дедушка ничего не ответил. Не знаю, одобрил ли он меня. Вероятно, не одобрил. Но он хорошо понял, что я имею в виду. От него юный Агапов не узнает об этом списке.

Дедушка наклонился к фотографии, показал на Бокарева:

– Старшина, видно, орел! А все же на войне бывает самый неожиданный поворот событий.

19

Да, старшина – орел! Его могила, он разгромил штаб. Вот только кисет с буквой «К»…

Мои разговоры с Михеевым, с Софьей Павловной, с теми же Агаповыми были случайными, неожиданными: я застал людей врасплох, они не подготовились, ничего не воскресили в памяти. А сейчас, по прошествии времени, воскресили.

Но идти к Агаповым я не мог – там Славик. Отпадает. К Софье Павловне? Она живет в одном доме с Наташей. Наташа может подумать, что я ищу встречи с ней. А я не ищу встречи с ней.

Ладно, схожу к Михееву, а там будет видно.

Михеева я застал опять в саду. Опять он стрелял из двустволки по галкам.

Увидев меня, он опустил ружье.

– До чего вредная птица! Человек плоды из земли добывает, а она портит.

– Безобразие! – согласился я и перешел к делу. – Я к вам насчет Вакулина.

– Какого такого Вакулина?

– Раненого солдата, что у вас лежал.

– А откуда известно, что он Вакулин?

– Суду все известно, – пошутил я.

– Не знаю, не знаю… Вакулин… Он мне своей фамилии не докладывал.

Он произнес это, как мне показалось, нервно, даже раздраженно. Он был не такой прошлый раз, не такой спокойный и деловой, как тогда.

Потом спросил:

– Фамилию-то где узнал?

– В военном архиве.

– Только его фамилию сообщили?

– Нет, известны фамилии всех пятерых. Тот, кого вы показали, – Вакулин.

– А из остальных есть кто живой?

– Этого мы пока не знаем.

– Так, – задумчиво проговорил Михеев, – так чего ты спрашиваешь?

– Как Вакулин попал к вам?

– Раненый он был. Привели его два солдата и ушли. Один из них старшина, другой просто солдат.

Я протянул ему фотографию:

– Есть здесь этот третий солдат?

Он надел очки, долго рассматривал фотографию, потом снял очки, положил в футляр, вернул мне фотографию:

– Не могу сказать, ошибиться боюсь. Может, кто из этих, а кто – не помню. Ивана помню, старшину помню, а третьего не помню. А зачем он вам?

– Как – зачем? Выясняем, чья могила.

– Так ведь могила того, кто штаб разгромил.

– Да.

– А штаб разгромил старшина, я ведь говорил.

– Но вы этого не видели.

– Не видел. Только все сопоставление фактов такое. Старшина разгромил, никто другой.

– Допустим, – согласился я, – но где старшина прятался четыре дня?

– Вот этого я сказать не могу.

– Значит, его прятал какой-то местный житель.

– Весьма возможно. Только как этого жителя найдешь, может, нет его и в живых… В войну кто здесь был? Старики или инвалиды вроде меня. Все почти вымерли, и меня скоро не будет. По радио объявляли и в газете писали, может, и придет тот, кто старшину прятал. Вам лучше знать, – заключил он, вероятно предполагая, что я имею отношение к этим объявлениям.


Софью Павловну я застал в той же позиции – у телевизора. Смотрела кинопанораму.

На мой вопрос: действительно ли убитый был такой высокий, как она говорила, ответила:

– И, милый… Как теперь скажешь: высокий был или невысокий. Не стоял ведь, а лежал. Ночью дело было. Помнится мне, яму длинную копали. А может, показалось, что длинную, – я их никогда в жизни не копала, могилы эти. Может, и не такая уж она длинная была. Торопили нас немцы: давай, давай, шнель!..

– Хорошо, – сказал я, – допустим. Ну, а кисет – это точно его?

Она даже обиделась:

– Что же, я свой кисет подсунула? Я не курящая. В молодых годах выкуришь, бывало, в компании папироску, а чтобы махоркой вонять, кисет – да ты что, милый, в уме?

– Возможно, некоторые мои вопросы и выглядят нелепо, вы меня извините, – сказал я, – но очень запутанное дело, и хочется выяснить.

– Чего же тут запутанного? – удивилась она. – Убили солдата, похоронили, сберегли могилку. Теперь вот, говорят, памятник поставили. Хочу пойти посмотреть, да ноги не ходят. Может, кто на машине подвезет…

– И долго тут немцы были?

– С месяц, наверно, были, а то и два, недолго пановали.

Я вышел от Софьи Павловны и во дворе столкнулся с Наташей.

Я далек от мистики. Но если подсчитать шансы «за» и «против» того, что в те несколько минут, что буду пересекать двор, я встречу Наташу, то они будут выглядеть, как единица к ста. И вот, представьте, я с ней столкнулся во дворе.

Но главная мистика заключалась в том, что, идя сюда, я знал, что встречу ее. Хотите верьте, хотите нет, но был уверен, что встречу. И встретил.

– А, Наташа, приветик!

– Здравствуй!

– Как жизнь?

– Спасибо, – ответила она.

– Школьнички уселись за парты?.. Куют процент успеваемости?

Она не ответила.

– В сущности, – сказал я проникновенно, – это лучшее время нашей жизни.

Наташа и тут промолчала.

Она была в темном демисезонном пальто, в беретике, в темных туфельках. Стройная, смугленькая девчонка, к сердцу которой я так и не нашел дороги. Стоишь перед ней, чувствуешь другой, чужой и чуждый тебе мир. И не понимаешь, почему это происходит.

– Чего ты на меня дуешься? – спросил я.

– Я? С чего ты взял?

– Я же не слепой.

Она пожала плечами:

– Я отношусь к тебе, как ко всем.

Она честно сказала, спасибо! Она относится ко мне, как ко всем, то есть никак. А я отношусь к ней не так, как ко всем. В этом разница.

Но развивать эту мысль значило настаивать на том, чтобы она относилась ко мне, как я отношусь к ней. Конечно, любовь должна быть настойчивой, ее нужно добиваться, надо завоевывать женское сердце. Но я не знал, как это делается. Есть такие упорные, настырные ребята, ухаживают, добиваются, даже женятся в конце концов. Но я думаю, что в итоге ничего хорошего из этого не может получиться. Если сразу не возникла обоюдная симпатия, то она уже не возникнет, как ни старайся.

– Кстати, – сказал я, – у меня есть список солдат.

Она не поняла:

– Каких солдат?

– Ну, тех пяти, что на фотографии.

– Да? – оживилась она. – Как это тебе удалось?

Она способна на эмоции! Только не в связи со мной.

– Удалось! Тридцать тысяч курьеров доставили.

– Покажи.

Я показал ей список солдат.

– Отдай его в школу, – сказала она, – ребята этим будут заниматься.

– А ты не будешь?

– Ведь я в десятом, – ответила она, как мне показалось, с некоторым сожалением.

Ах да! Розысками, штабом занимаются восьмые и девятые классы. Десятые классы готовятся достойно завершить полное среднее образование.

Но я был рад, что сказал ей про список. У меня гора упала с плеч, камень свалился с сердца. Я не скрывал этого списка. А докладывать о нем Агапову не обязан.

– Ну, бывай, – сказал я.

– До свидания, – ответила она.

20

– Видали его! – Воронов обращался к инженеру Виктору Борисовичу. – Вернулся! Не взяли тебя на шоколадную фабрику?

– Не взяли.

– Я знал, что ты вернешься, – сказал Воронов, – потому что ты в душе своей бродяга. Хип-пи – вот ты кто!

И когда он произнес «хип-пи», растягивая его и смакуя, я окончательно убедился, что я снова на своем дорожном участке. В Советском Союзе есть, наверно, только один дорожно-строительный участок, где его начальник – заметьте, инженер – произносит слова, значение которых плохо понимает. «Хиппи»!

– А куда бродяге идти? – продолжал Воронов. – Дорогу строить – вот куда.

– Это не совсем так, – возразил я сдержанно. Не хотел спорить.

Однако Воронова не интересовало, хочу я спорить или не хочу. Есть повод поучить меня, вот он и поучает.

– А меня судьба назначила руководить вами, бродягами, – продолжал он, – и это совсем не просто. Я прощаю тебе первое дезертирство, второго не прощу. Если уж ты хиппи, то проявляй сознательность. Потому что здесь производство. Понял? Про-из-вод-ство! А теперь иди, приступай к работе.

Я пошел и приступил к работе.

Механик Сидоров и ремонтники встретили меня так, будто ничего не случилось. Возможно даже, не знали, что я уезжал в Москву: думали, околачиваюсь где-нибудь на участке.

Некоторые изменения произошли в моем вагончике. Андрей купил «Курс русской истории» Ключевского в пяти томах и теперь изучал историю не по романам, а по первоисточникам. У Маврина физиономия была цела. Юра приобрел новый японский транзистор «Сильвер», но ходил мрачный – поссорился с Людой.

Если среди нас и были бродяги, как утверждал Воронов, то это Люда. Ее родители жили в Сочи, но она уехала оттуда, когда ей было шестнадцать лет. Сейчас ей девятнадцать. Все едут в Сочи, все стремятся туда, а она удрала оттуда.

Мне уже попадались вот такие бродячие девчонки. Все они, как правило, с юга – из Сочи, из Ялты, из Сухуми. Такая Люда с детства видит людей, ведущих курортный, то есть праздный образ жизни: не работают, днем валяются на пляже, вечерами веселятся в ресторанах, на них модные костюмы, платья, украшения. И Люде кажется, что в Москве все сплошные курортники. Она не понимает, что перед ней такие же простые люди, как ее отец и мать, как она сама, только на отдыхе. И если ее родители поедут в отпуск куда-нибудь на Рижское взморье, то тамошним девчонкам и мальчишкам тоже будут казаться бездельниками.

Ничего этого в свои шестнадцать лет Люда не понимала. Перед ней были шикарно одетые и праздно живущие люди. Ей хотелось такой же жизни, хотелось Москвы, столицы, модных тряпок, тем более что была смазливенькая. И вот уехала в Москву. Как, каким образом, одна или не одна – я не знаю, она мне не рассказывала, и не знаю, рассказывала ли вообще кому-нибудь. Может быть, как большинство таких красоток, надеялась стать киноактрисой и околачивалась в проходной «Мосфильма» или студии имени Горького. Или пыталась поступить в театральное училище. Или выйти замуж за престарелого академика. Не знаю. Только ни киноактрисой, ни студенткой театрального училища, ни женою академика не стала, в Москве не прописалась. Очутилась на дорожно-строительном участке, в вагончике, в должности нормировщицы.

Среди наших простых рабочих женщин она выглядела как белая ворона в своей мини-юбке (я думаю, единственной), в своем мини-плаще (я думаю, зимой он заменял ей шубу), в двух кофточках (одну она надевала утром, на работу, другую – вечером, когда мы сидели под шатром в столовой). Наши кадровые работницы, жившие в вагончиках, к примеру та же Мария Лаврентьевна, имели где-то свой дом, семью, получали письма, сами писали, посылали деньги. Люда писем не получала, сама, наверно, никому тоже не писала, а денег уж наверняка не посылала. У нее их не было.

Она была перекати-поле – вот кем она была. Я никогда не думал, что ей всего девятнадцать лет; думал, года двадцать три – двадцать четыре. И хоть здорово поколотила ее жизнь, била и трепала ее, но, видно, уж такова ее натура: она не могла сидеть на одном месте и собиралась уехать. А Юра не хотел, чтобы она уезжала, ходил сам не свой, мрачный, злой, объявил, что не отпустит Люду. По какому праву? Не отпустит, и все. Пусть попробует уехать! Пусть только попробует!

Я не знаю, что скрывалось за этой угрозой. Убьет он ее, что ли? Мне казалась странной такая примитивность нравов. А если Люда его разлюбила? Она же свободный человек! Мне нравится Наташа, а я ей – нет; я отошел в сторону, и все. Так и он должен сделать – отойти в сторону. Но ребята в вагончике были другого мнения.

– Выходит, зазря он все это ей покупал, – говорил Маврин, – и туфли, и кофточки, и плащ купил? Ведь на ней ни черта не было – я помню, как она к нам приехала. А теперь смывается.

Я был поражен такой логикой, таким ходом мыслей, такой моралью.

– Выходит, он ее купил? Навечно! Она его собственность? Странная философия.

– Ничего странного нет, – возражал Маврин, – если ты не собираешься с человеком жить, тогда и не принимай от него ничего. Это ведь не коробка шоколадного набора. Коробка шоколадного набора – это для знакомства, ну, еще духи «Красная Москва». Но уж если он ее одевает, обувает, значит, сам понимаешь…

– А если она ему отдаст его барахло? – сказал я.

– А зачем оно ему? – возразил Маврин. – Продавать? Другой дарить? Не в барахле дело. А в том, что брала. Это все равно что жена.

– Почему бы им не жениться? – подхватил я.

– Легко сказать – жениться! – заметил Андрей. – А где жить? Думаешь, им Воронов даст отдельный вагончик?

– Но ведь у нее где-то есть дом, и у него есть дом. И если люди любят друг друга, то какое имеет это значение…

– Мальчик ты еще рассуждать, Сережка, – сказал Маврин, – ничего ты в этом не понимаешь. Женщину надо найти самостоятельную, хозяйку, а Людка что?

– Из таких вот девчонок, как Люда, выходят самые лучшие жены, – объявил я.

– Во дает! – усмехнулся Андрей. – А ты откуда знаешь? По собственному опыту?

– Может быть, и по собственному.

Я действительно где-то читал, что легкомысленные особы становятся верными супругами.

– Никак не пойму, – сказал Андрей, – ты на самом деле дурной или притворяешься?

– Глядя на тебя, об этом даже не приходится задумываться, – врезал я ему.

А Маврин твердил свое:

– Юрка этого так не оставит. Быть тут серьезному происшествию.

21

Но пока никаких происшествий не было и не предвиделось. Люда по-прежнему сидела с нами в столовой, с нами обедала и ужинала, инженер Виктор Борисович развлекал нас своими рассказами.

Как-то вечером мы сидели у костра: я, Юра, Андрей, Маврин, Люда и Виктор Борисович.

Виктор Борисович говорил, что Максим Горький очень любил жечь костры и даже придавал им мистическое значение. Не знаю, правда это или нет. Но, когда жгли костер, вагончик был пуст, и я мог спокойно заниматься, а когда кончал заниматься, присаживался к ним.

Пекли картошку, иногда жарили шашлык или просто мясо.

Сегодня пекли картошку.

Качалось пламя костра. В деревне лаяли собаки. Далеко маячили тусклые огни Корюкова.

Люда щепкой вытаскивала из костра готовые картофелины, подвигала их нам. Обжигая пальцы, мы снимали с них кожуру, посыпали солью и ели.

У нас на участке неплохая столовая, шеф-повар из Риги. Как говорил Воронов, тоже бродяга и вот попал к нам. Но его Воронов ценил больше всех: хорошее питание – залог устойчивости кадров. И все же столовая надоедала. Такие ужины у костра мы очень любили.

– Из картофеля можно изготовить сто блюд, – сказал Виктор Борисович и начал загибать пальцы, – картофель печеный, отварной, жареный, сушеный, тушеный, в мундире, пюре, молодой в сметане, фаршированный мясом, рыбой, селедкой. Картофельные оладьи, котлеты, крокеты, хлопья…

– Моя мамаша, – перебил его Андрей, – печет пирожки с картофелем – пальчики оближешь.

– А моя муттер, – сказал Маврин, – в мясной стюдень кладет куриные косточки. Объедение!

Он так и сказал – «стюдень», закрыл глаза, закачал головой, даже замычал от удовольствия.

Странно было слышать, что у Маврина где-то мать и он помнит о ней.

Мне тоже хотелось отметить мою маму. Но я не сумел сразу вспомнить, какое блюдо она готовит лучше всего: она их все хорошо готовит. Пока я перебирал их в памяти, Виктор Борисович продолжал рассказывать про картофель, про его происхождение и историю: как его завезли из Перу первые испанские завоеватели, как принудительно насаждали при Екатерине, про картофельные бунты и все такое прочее.

Виктор Борисович передавал общеизвестные факты. Но для ребят его рассказы были гранью их тяжелой полевой жизни, и это была светлая грань. И в том, как ребята слушали, и было очарование его баек.

Нас неожиданно ослепил свет фар – подъехала машина. Не наша машина – наши машины, подъезжая ночью к вагончикам, переходят на ближний свет.

Шофер погасил фары, мы увидели старую «Победу». Из нее вышел человек и направился к нам. Сердце у меня екнуло – это был Славик Агапов; я сразу понял, зачем он пожаловал сюда.

– Простите, – начал Славик, подойдя к костру и блестя своими очками, – где я могу…

Тут он увидел меня, тоже сразу узнал:

– Ага, я как раз к тебе. Здравствуй!

– ЗдравствуйТЕ!

Я подчеркнул слог «ТЕ», чтобы он мне не «тыкал».

– Слушай, – своим нахальным, категоричным голосом продолжал он, – в школе мне сказали, что у тебя есть адрес этого солдата.