И еще:

«Я присутствовал на процессе, слышал Пятакова, Радека, если все это вымышлено или подстроено, тогда я не знаю, что такое правда… Достаточно прочитать любую книгу, любую речь Сталина, посмотреть на любой его портрет, и немедленно станет ясно, что этот умный, рассудительный человек никогда не мог совершить такую чудовищную глупость, как поставить с помощью бесчисленных соучастников такую грубую комедию».

Книга была мгновенно переведена в Советском Союзе: 23 ноября 1937 года сдана в производство, 24 ноября подписана к печати и тут же выпущена тиражом в 200.000 экземпляров. В скором времени в добавление к ранее напечатанным в СССР романам Фейхтвангера были изданы: «Лже-Нерон», «Иудейская война», «Изгнание». Он стал в Советском Союзе популярным и почитаемым писателем, о нем много и восторженно писали, называли «великим гуманистом».

4

Крохотный деревянный вокзал был забит людьми до отказа. Саша отчаялся найти конец очереди. Мешал чемодан – не тяжелый, но сквозь толпу с ним не продерешься, и поставить некуда. Именно здесь, на станции Тайшет, он оценил великое преимущество «сидора» – заплечного мешка: висит на спине, руки свободны, можешь проталкиваться, была бы сила в локтях и плечах. Впрочем, никакой силы тут не хватит – люди стояли сплошной стеной.

Дверь поминутно открывалась, да и закрывалась неплотно – приступок заледенел, на площади, включенное на полную мощность, орало радио – передавали материалы процесса антисоветского троцкистского центра.

Саша понятия не имел об этом новом процессе, но то, что он услышал, ужаснуло его. Пятакова, Радека, Сокольникова, Серебрякова, Муралова – крупнейших руководителей партии и государства – называли убийцами, шпионами, диверсантами.

«Совершая диверсионные акты в сотрудничестве с агентами иностранных разведок, – ловил он слова диктора, – организуя крушения поездов, взрывы и поджоги шахт и промышленных предприятий, обвиняемые по настоящему делу не брезговали самыми гнусными средствами борьбы, идя сознательно и обдуманно на такие чудовищные преступления, как отравление и гибель рабочих. Все обвиняемые полностью признали себя виновными в предъявленном им обвинении».

Саше хотелось достать газеты или хотя бы выйти на площадь, прослушать все это от слова до слова, но как уйти, не выяснив, за кем он должен стоять?

Постепенно Саша освоился, разобрался… Одна очередь, поменьше, – для простых смертных, туда он и встал, очередь безнадежная, другая намного длиннее – для командировочных, перед которыми, оказалось, еще имели преимущество обладатели брони транспортного отдела НКВД. В общем, дело – труба, неизвестно, выберется ли он из Тайшета.

Окошко кассы открывалось минут за пятнадцать до прибытия поезда, и тогда в очереди командировочных начиналась толкотня: если билеты продавались на Иркутск, то ждущие красноярского поезда должны были отодвинуться, пропустить тех, кто ехал в Иркутск Но каждый боялся сойти со своего места, боялся быть вытесненным из очереди, поднимался крик, шум, за билеты шла звериная борьба, не то что в очереди общей – тут было тихо, никто никакими правами не обладал, не мог ни шуметь, ни требовать.

В кассу заходило станционное начальство, брали билеты для высокопоставленных лиц, а может, просто для своих знакомых или родственников. Брали открыто, не скрываясь, выходили с билетами в руках. И все молчали, никто не возмущался. Простые люди, забитые и покорные, хорошо знали, что за любое слово протеста, недовольства последует начальственный окрик, удаление из помещения вокзала, а то еще что-нибудь и похуже. Командированные же, имея привилегии перед другими, мирились с привилегиями других перед собой – чувство, как убедился Саша на протяжении последующих лет, сыгравшее немаловажную роль в укреплении системы социальной несправедливости.

Поезда стояли несколько минут, и получившие билет неслись на перрон, подхватив свои чемоданы и портфели.

Саша тоже вышел на перрон – посмотреть, какие поезда проходят через Тайшет, но, главное, не терпелось послушать радио. Пусть не все, пусть отрывки процесса, но надо же знать, что происходит. На перроне висел на столбе репродуктор.

Обвиняемый Радек ссылался в своих показаниях на директивное письмо Троцкого, полученное им в декабре 1935 года:

«…Было бы нелепостью думать, что можно прийти к власти, не заручившись благоприятным отношением Германии и Японии, – писал Троцкий. – Неизбежно придется пойти на территориальные уступки… Придется уступить Японии Приморье и Приамурье, а Германии – Украину…»

Выходит, в прошлом августе, когда Радек в газетах требовал, чтобы Зиновьев и Каменев «уплатили головой» за свою вину, это письмо Троцкого уже лежало в его кармане? Двурушничал?

Саша вернулся на вокзал, отыскал глазами старика в шапке пирожком, возле которого поставил свой чемодан, а рядом с ним увидел двух патрульных, которые что-то у него выясняли. Не о Сашином ли чемодане спрашивали: кому он принадлежит, где этот человек?.. Нет, не похоже, не стал бы тогда старик показывать свой паспорт и говорил бы с патрульными спокойнее. Грубо оборвав его, они прошлись вдоль очереди и выхватили из нее двух парней. Те тоже предъявили им какие-то бумаги, какие – Саша разглядеть не смог.

Подождав, пока патрульные скрылись из виду, он протолкался к старику, осторожно спросил:

– Они что, у вас документы проверяли?

– Третий раз паспорт смотрят. Теперь требуют справку об отпуске. А кто такие справки дает? Никто не дает.

Старик выглядел моложе, чем Саше показалось вначале. Ездил на свидание к жене в лагерь. Родом они из Харькова, он – провизор, жена работала медицинской сестрой.

– А у тех парней они не паспорта смотрели, какие-то бумаги.

– Телеграмму, значит. Кому на похороны, кому на свадьбу, крестины… Тоже надо доложиться.

– Документы у всех смотрят?

– Документы… Тут каждого через рентген просвечивают: кто ты да что ты, да откуда приехал, да в какой город едешь.

Вот как… А не выйди Саша на перрон, задержись в очереди, и влип бы сразу! Надо что-то придумывать.

Кое-что пришло на ум, ответы Саша успел заготовить, и все-таки, когда патрульные приблизились, сердце его сжалось. Он понимал, что значит запись в паспорте: «Выдан на основании справки об отбытии срока наказания».

Красноармеец перевернул листок, стал читать, подозвал второго, теперь они оба рассматривали Сашин паспорт, вертели его, видимо, впервые столкнулись с такой ситуацией – человек из заключения, из ссылки, но без проходного, прямо с паспортом. Как такое может быть? Не должно такого быть! Человеку из заключения требуется иметь на руках проходное свидетельство с указанием места назначения, где ему разрешено жить. А уж там он получит паспорт и его возьмут на учет органы. Непорядок!

И ничего этим дубам он доказать не сможет, им вообще ничего доказать нельзя. Здесь Сибирь, всеобщая и тотальная проверка, ловят беглых, задерживают мало-мальски подозрительных.

Могут не отдать паспорт. Отведут в комендатуру, там запросят Красноярск что, мол, делать с этим типом? А чего делать? Тюряга у вас под боком, суньте его туда, а там разберемся… И решением областной тройки влепят ему новый срок за старые дела . Такой у них теперь способ: судить за то, за что уже судили.

– Куда едешь?

– В Канск, однако, еду, – ответил Саша, имитируя сибирский говорок.

– Зачем?

– К теще.

– Где теща-то живет, адрес?

Саша назвал улицу и номер дома, где жил когда-то Соловейчик, запомнил почему-то.

– А там, на месте, кто?

– На каком таком месте?

– Не понимаешь, что ли? В Кежме кто?

– Жена, однако, сын… Все там…

Патрульный по-прежнему вертел Сашин паспорт, потом поднял на него глаза.

Саша равнодушно смотрел на него, хотя сердце билось уже где-то в горле, но надо держаться спокойно. Дело его правое, законное: кончил срок, остался в Кежме с женой и ребенком, едет неподалеку, в Канск к теще. Железная версия, не подкопаешься. Он и сам в нее почти поверил.

– К теще, значит?

– Да.

– К теще в гости, на блины…

– Не в гости, а в Кежму забираем. Стара стала.

Лицо патрульного снова посерьезнело, он продолжал разглядывать Сашу.

И Саша все так же равнодушно смотрел на него, прикидывал в то же время, куда повернется его мысль: заберет, оставит? Может, оставит?.. Живет, мол, в Кежме, там есть свои органы, Саша под их наблюдением, они за него отвечают . Ну и пусть отвечают!

Угадал Саша или не угадал, но патрульный сложил паспорт, вернул его Саше, двинулся со своим напарником дальше, проверяя документы у людей, стоявших у стен, сидевших на мешках, на чемоданах, просто на полу. Робко и испуганно глядя на патрульных, они протягивали свои бумаги: все знают, что такое станция Тайшет, и которые законно едут, даже те стараются в обход Тайшета, а уж если пришел на Тайшет, значит, документы в порядке, а все-таки боязно.

А Саша по-прежнему стоял в очереди, не в силах двинуться с места, механически упершись взглядом в спины патрульных.

На площади гремело радио, но он почти ничего не слышал, мешал звон в ушах, никак не мог справиться с волнением, не мог сосредоточиться, уловил только, что повторяется слово «война»:

«…Обвиняемый Пятаков дал указание обвиняемому Норкину подготовить поджог Кемеровского химического комбината к моменту начала войны… Особенно резко ставился японской разведкой вопрос о применении бактериологических средств в момент войны с целью заражения острозаразными бактериями подаваемых под войска эшелонов, а также пунктов питания и санобработки войск…»

Лампочки горели тускло, пахло потом, табачным перегаром, чем-то кислым. Саша присел возле своего чемодана, привалился спиной к стене.

Этот процесс, эти саморазоблачения угнетали Сашу. Он не имел никакого отношения к тем преступлениям, в которых каялись троцкисты. Но кто будет разбираться в том, имеет ли он, Панкратов, отношение к этим преступлениям? Был он осужден по 58-й статье? Был. Вменяли ему контрреволюцию? Вменяли. Значит, и он из того же враждебного лагеря, этого достаточно, чтобы потянуть его снова. Скорее бы уехать отсюда, забиться в какую-нибудь дыру, где не проверяют у людей паспорта трижды в день.

Билеты некомандированным не доставались, и все же очередь хоть понемногу, но уменьшалась. Почему и как, Саша понять не мог. Куда-то исчез вдруг харьковчанин в шапке пирожком, который ездил на свидание к жене. Вещей у него не было, один тощий рюкзачок за спиной, может, прыгнул на ходу в какой-нибудь поезд?

Остальные же из Сашиной очереди вроде все были на месте, отходили, возвращались, каждый знал, за кем стоит. И Саша ходил на базарчик неподалеку от станции за молоком и хлебом, им торговали короткое время, часа два-три, очередь небольшая, и давали не больше одной буханки. Пришлось купить кружку: молоко продавали замороженными кругами, на вокзале, в тепле оно оттаивало, можно было пить с хлебом.

Круги молока напоминали Мозгову, там тоже морозили зимой молоко. Старики-то его небось думают, что он уже к Москве подкатывает. Хозяйка, собирая ему продукты в дорогу, гоняла Лукича в погреб за салом, вяленой рыбой. Саша вышел на кухню, увидел на столе все, что принес Лукич, покатился со смеха: «Да тут на целый обоз хватит!» Был в эйфории от того, что паспорт на руках, – море по колено. Рассовал кое-что по карманам, сало сунул в чемодан, остальное оставил:

– До Тайшета доберусь, а там сразу на поезд.

Так представлял он свою жизнь на воле.

Голодный, заросший – бриться негде, да и не до того, с воспаленными глазами, спал Саша, сидя на полу, скрестив на чемодане руки и положив на них голову, затекали ноги, затекала спина, не сон – мученье. А поезда проходили, и пассажирские, и товарные, и на запасные пути прибывали составы, и паровозы гудели, маневрировали.

Подкатил к перрону курьерский поезд из Владивостока, новенький, сверкающий огнями, окна в белых занавесках, за паровозом зарешеченный почтовый вагон, письма, значит, везут в Москву – все чисто, благородно, цивилизованно, достойно.

А из Москвы пришел товарный, только два вагона пассажирские – первый и последний, и остановился в конце станции, там, где уже не было платформы. Из пассажирских вышли охранники, встали у товарных вагонов… И Саша впервые увидел, как разгружается товарняк с заключенными.

Подвижные двери отодвигались наполовину, конвоир выкликал фамилию, в дверях появлялся заключенный, громко произносил свое имя, отчество, год рождения, срок заключения. Конвоир сверялся со списком, произносил «давай!», заключенный вместе со своим мешком или чемоданом прыгал из вагона – это те, что помоложе, а старые боялись высоты, пытались как-то сползти на животе, падали в снег и тут же, не поднимаясь на ноги, становились на колени. Затем выкликали следующего, тот тоже прыгал или сползал на животе. И так весь вагон.

Высадили половину состава – заключенные стояли на коленях в снегу, мужчины, женщины, жалкие фигуры с жалкими пожитками.

Потом по команде – грубой, громкой, с матом и пинками, ударами прикладов, они встали, построились, все это на виду у всей станции, на виду у людей, стоявших на пристанционной площади за оградой. Впрочем, как заметил Саша, никто особенно на них и не смотрел, должно быть, к подобному привыкли.

Колонна заключенных прошла вперед метров двести, люди снова встали на колени в снег, где их ждал другой конвой, из лагеря или из пересылки. Опять перекличка: имя, отчество, год рождения, срок… Один конвой сдавал заключенных другому. Отдаленные крики, мат, лай овчарок смешивались с гудками паровозов, лязгом проходящих мимо товарных составов.

Саша поднял воротник, его бил озноб: вот что его ждет. А то, что отпустили, – ошибка. И такие ошибки НКВД исправляет быстро.

Удрученный увиденным, побрел он к вокзалу. На площади у репродукторов толпились люди, слушали, как Вышинский допрашивает какого-то Арнольда. Кто такой этот Арнольд, Саша понятия не имел, но, может, скажут…

«Вышинский: Подсудимый Арнольд, как ваша настоящая фамилия?

Арнольд: Васильев.

Вышинский: А имя, отчество?

Арнольд: Валентин Васильевич…

Вышинский: Когда организовывали террористические акты, против кого?

Арнольд: Я подал машину к подъезду, в машину сел Молотов. Когда я стал выезжать с проселочной дороги на шоссейную, внезапно мне навстречу летит машина. Тут думать мне было нечего, я должен был совершить террористический акт… Но я испугался. Я успел повернуть в сторону, в ров…

Вышинский: Что вас здесь остановило?

Арнольд: Здесь меня остановила трусость».

Подошел мужик, встал рядом, задрал головенку, прислушался. Вертлявый, передний зуб выбит, он уже попадался Саше на глаза, но не на вокзале, а именно на площади.

– Одни шпиены вокруг, мать их так, правительство извести хотели, душегубы проклятушшие… Штоб осиротели мы…

А мужик-то с Украины или с Кубани, подумал Саша, букву "г" мягко выговаривает. Как попал в Тайшет? И чего привязывается с разговорами? Случайно? Стукач?

– За большие тышши Расею запродать хотели германцу и японцу, штоб русский народ на косоглазых горбатилси…

Вот как все трансформировалось в его башке: «Расею запродать за большие тышши».

– Слышь, парень, – не отставал мужик, – а сколько же его Расея стоить может? Ты как думаешь?

– А тебе зачем? Сам хочешь Россию продать? – разозлился Саша. – Ну и мотай отсюда!

5

Сестры почти не виделись: Нина весь день в школе, Варя на работе, вечером – в институте. Но невыносимо жить вместе, не разговаривая, видеть на Варином лице насмешку над каждым услышанным по радио словом, чувствовать презрение к себе за то, что она верит «всему этому». От Вари можно ожидать чего угодно. К чему такое приведет?!

В их подъезде арестовали «врага народа», он жил здесь всего три месяца, а его соседа по квартире Диму Полянского исключили из партии за потерю бдительности. С Димой у Нины были с детства приятельские отношения. Столкнулись в те дни на лестнице, Дима взял ее за локоть, зашептал на ухо: «Я с ним двумя словами не обмолвился, только „здрасьте“ и „до свидания“, а в райкоме и слушать не стали, исключили – и конец».

– Время серьезное, – насупилась Нина, – сейчас требуется особая бдительность.

Дима шарахнулся от нее, помчался наверх, перепрыгивая через три ступеньки. Даже не попрощался. Хотелось крикнуть ему вслед: «Дорогой мой, не сегодня-завтра и меня могут исключить, благодаря моей дорогой сестрице». Конечно, не крикнула, но расстроилась, вставила ключ в замок дрожащими пальцами.

Зря так грубо оборвала Диму. Дима славный парень, старше ее на пару лет, инженер, работает в авиации. В позапрошлом году пригласил Нину в Тушино на праздник воздушного флота. Она с удовольствием пошла и не пожалела. Захватывающее зрелище! День – солнечный, в голубом небе самолеты, белоснежные парашюты, радость и ликование вокруг. Летчики – геройские ребята! Нина гордилась ими, гордилась своей страной.

Дима был к ней внимателен, приветлив, позванивал по телефону, 8 марта приносил цветы, в Октябрьские и Майские праздники – коробку конфет. Но его ухаживания Нина не принимала всерьез. Чужой. Только с Максимом она могла говорить о своих невзгодах, могла быть откровенной, он внимательно слушал, ей передавалось его спокойствие.

И письма, которые он писал Нине, были разумные, добрые, обстоятельные. Два раза Максим приезжал в отпуск, терпеливо дожидался, когда она вернется из школы, стоял в очереди за билетами, они ходили в театр, на выставки, доставал даже билеты в консерваторию, хотя не понимал и не любил классическую музыку, улыбался добродушно: «Бах так Бах, Моцарт так Моцарт», но ее любила Нина, и Макс безропотно высиживал весь концерт, главное, чтобы Нине нравилось, чтобы Нина получила удовольствие. Лично он предпочитал народные песни, в прошлом году они смотрели «Юность Максима», и всю обратную дорогу из кино он напевал: «Крутится, вертится шар голубой, крутится, вертится над головой, крутится, вертится, хочет упасть, кавалер барышню хочет украсть». Нина была в хорошем настроении, подпевала ему, но к Максу, если прилипала какая-нибудь мелодия, то надолго. На третий день Нина не выдержала: «Прекрати, неужели самому не надоело?!» Макс нашелся: «Может быть, я тоже хочу украсть барышню и приучаю ее к этой мысли». Она улыбнулась: «Подожди, Макс, не сейчас».

Почему не сейчас, она сама не могла точно объяснить. Возможно, немалую роль играла привязанность к школе, ученикам, она любила свой предмет – историю, в Москве – библиотеки, курсы, семинары, музеи, все, что связано с ее профессией. Ничего этого там, в глуши, на Дальнем Востоке нет. Однообразная провинциальная жизнь, пойдут дети, начнутся, как это всегда бывает у военных, переезды из города в город, вместо любимого дела – стирай пеленки, вместо общественной работы – вари борщ.

Как-то после отъезда Макса Варя сказала ей: «Смотри, уплывет женишок». Нина вспылила: «Что за пошлость! „Женишок“, „уплывет“. Ты вот не упустила жениха, и, поверь мне, ни я, никто другой тебе не завидовал». Варя в ответ саркастически улыбнулась: «Вековухам и старым девам тоже никто не завидует».

Вот такими репликами они иногда обменивались, чтобы потом снова неделями не разговаривать.

Это стало невыносимо. Надо разъезжаться.


В конце ноября, в Нинин день рождения, позвонила Лена Будягина. Приятный звонок хочет поздравить, молодец, никогда не забывает, все помнит. Можно в кафе-мороженое сходить на улице Горького, посидят, поболтают, тем более давно не виделись. Но Лена звонила не для поздравления.

– Нина, – сказала она, – папы больше нет.

Нина сразу не поняла – умер? Но тут же сообразила – Иван Григорьевич арестован – и поспешно проговорила:

– Я тебе перезвоню.

И положила трубку. Испугалась? Нет, почему? Но не вести же об этом разговоры по телефону. Она вернулась в комнату, опустилась на стул, задумалась. Идти к Лене или не идти? За их квартирой следят. Это ясно. Из 5-го Дома Советов каждый день забирают, по фамилиям в газетах видно. Но как не пойти? Бросить подругу. Одну с ребенком. Надо идти. Но как? В подъезде вахтер, спросит: «Вы к кому?» Придется сказать, к Будягиным. Тут же он позвонит куда следует, мол, к Будягиным девушка прошла. И потянется ниточка, и, конечно, дознаются, что несколько лет назад Иван Григорьевич дал ей рекомендацию в партию. Одну дала директор школы – Алевтина Федоровна Смирнова, другую – Иван Григорьевич, а его арестовали. Как же поступить? Сообщить в парторганизацию? Хороший подарок она получила в день рождения.

Нина пошла на Грановского в половине седьмого: люди возвращаются с работы, она пройдет незамеченной. К счастью, вахтера на месте не оказалось.

Лена открыла дверь, они расцеловались. Была Лена на удивление спокойна и деловита. И Ашхен Степановна тоже держалась спокойно и деловито, хотя в квартире все перевернуто, сургучные печати на двух комнатах, в коридоре разбросаны вещи. Тяжело на такое смотреть.

– Не пугайся, – сказала Лена. – Завтра мы должны переехать в Дом правительства на Серафимовича. Там нам выделили комнату, – она усмехнулась, – перевалочный пункт с набережной Москвы-реки на берега Енисея. Видишь, собираемся.

– Вижу, вижу, – понурилась Нина.

На столе Ашхен Степановна укладывала в ящик посуду, на полу домработница сворачивала ковер.

– Как вы все это разместите в одной комнате? – спросила Нина.

– Все предусмотрено, – опять усмехнулась Лена. – В комнату мы перевезем только самое необходимое, остальное сдадим на Серафимовича коменданту. Там есть специальное помещение для таких вот случаев. Как ты понимаешь, помещение большое, таких случаев теперь очень много. Рано утром папу увели, а в три часа явились и предупредили о переезде, дали возможность собраться, вполне гуманно. Я уже туда съездила, посмотрела, вполне приличная комната, 14 метров, на первом этаже. В других комнатах тоже по семье, попались даже знакомые из нашего дома. И ключ получила.

Она все говорила и говорила, продолжая что-то бросать в чемодан, а Нина топталась рядом, со страхом вглядывалась в ее лицо. Усмешка не сходила с губ, а глаза при этом оставались неподвижными. И эта странная сосредоточенность вместе с неуместной веселостью и необычной для Лены говорливостью производили жуткое впечатление.

В соседней комнате заплакал ребенок. Лена пошла к нему, вслед за ней проследовала и Нина.

– Ну что, маленький мой, – Лена подняла мальчика с кроватки, – ну описался немножко, подумаешь, какая беда. – Одной рукой она держала мальчика, другой ловко и умело меняла простынку, клеенку. Мальчик тер кулачком глаза, щурился от света.

– Сейчас будет в порядке наш Ванечка.

Она повернула мальчика так, чтобы Нина могла видеть его лицо.

– А, Нина, ты только погляди, какой славный чекистик растет, белокуренький, весь в папеньку, красивый чекистик, будет плохих дядей арестовывать и плохих тетенек тоже будет арестовывать, чекистик ты мой дорогой.

Нина опустила глаза, казалось, что Лена тронулась умом, не ведает, что говорит, и становилось страшно, что ляпнет она вдруг что-нибудь такое, что поставит Нину в неловкое положение и навсегда прервет их отношения.

– В чем дело с Иваном Григорьевичем?

– С Иваном Григорьевичем… С Иваном Григорьевичем… А это у нас, – она уложила мальчика, укрыла одеяльцем, – Иван Иванович, так и записан по дедушке: имя – Иван, и по дедушке же отчество – Иванович.

– Я знаю это, Леночка, – мягко остановила ее Нина.

– Правильно, а я и забыла. Ивана Григорьевича арестовали, увели. Почему? А потому же, почему всех арестовывают и уводят. У нас уже половину дома увели, – она чуть покачивала кроватку, дожидаясь, чтобы мальчик опять уснул. – Разве ты не видишь, что творится? В Наркомтяжпроме остался один товарищ Орджоникидзе, остальные все сидят, скоро будут судить. Судить будут, расстреливать будут, – она посмотрела Нине в глаза, опять усмешка раздвинула губы, – как это поется: «…и сидеть будем, и стрелять будем, время пришло, помирать будем».

– Лена, – позвала Ашхен Степановна, – у тебя детские вещи сложены?

– Нет еще…

– Поторапливайся.

– Неужели не могли вам дать хотя бы пару дней на сборы?

Как необдуманно она задала этот вопрос, долго потом корила себя за него.

– Наивная душа, – сказала Лена, – неужели не понимаешь, кому-то не терпится въехать в нашу квартиру. Серебрякова арестовали, еще суда не было, а Андрей Януарьевич уже перебрался на его дачу. Каково, а? Лицо нашего правосудия?

– Какой еще Андрей Януарьевич? – похолодела Нина, догадываясь, какую фамилию сейчас назовет Лена.

– Вышинский, – отрубила та.

Нина залилась краской.

– Зачем ты собираешь всякие сплетни?! Я не узнаю тебя!

Лена взглянула на нее:

– Сплетни, конечно, сплетни, одни сплетни кругом, а в остальном все в порядке.

Но расставаться на такой ноте не хотелось.

– Где Владлен? – спросила Нина.

– У своих друзей. Договаривается с ними, завтра они нам помогут переехать.

Нина чуть не расплакалась – одиннадцатилетние дети – вот и вся помощь. И потому ее слова звучали искренно, когда она стала говорить про свое расписание: перегружена работой, не отпустят из школы, а так бы обязательно помогла.

– Я все понимаю, – сказала Лена, – спасибо, что пришла.

– Спасибо, – повторила вслед за дочерью и Ашхен Степановна.


Все это оставило тяжелый осадок. С Леной отношения кончены, это ясно, хотя она по-прежнему любит ее. Но ходить в дом на Серафимовича, в квартиру, где живут семьи арестованных, нельзя. Нина всегда боготворила Ивана Григорьевича: человек из народа, истинный коммунист, большевик, старый член партии. Но разве те, кого разоблачают сейчас на процессах как преступников и злодеев, разве они не старые члены партии, разве не считал их народ истинными коммунистами, большевиками? Считал. И она считала. А теперь волосы встают дыбом от ужаса, когда читаешь их признания. Представить себе Ивана Григорьевича, отдающего команду подмешать толченое стекло в пищу детям или бросить яд в колодцы, все-таки невозможно. Но, с другой стороны, он почти десять лет прожил за границей, мог выполнять какие-то задания, о которых даже Ашхен Степановна не догадывалась. И если она прочитает в газетах его признания в измене родине и шпионаже, что тогда она скажет? Наверняка у нее спросят – почему именно у Будягина вы просили рекомендацию? Разумеется, она ответит, как было: Будягин сам предложил ей рекомендацию. Ей это льстило, заместитель Орджоникидзе, старый большевик оценил ее политическую зрелость. Допустим, скажут они – но почему, узнав об аресте, вы не сообщили нам? Попытались скрыть? Именно этот вопрос и надо предотвратить. Поэтому она первая и заявит в парторганизацию. Не поставят же в вину, что училась в одном классе с Леной Будягиной, бывала у них дома, познакомилась там с ее отцом. Кстати, Будягин даже в их школе выступал на вечере воспоминаний старых большевиков. Не забыть это упомянуть.