Страница:
Подошел к широкому окну. За стеклом пылала звездами ночь. Но то был летний погожий узор, щедрая россыпь небесной карамели, от которой слаще спится в предвкушении доброго завтра. Звезды выглядели всего лишь украшением Земли — Земли титанов, на которой Колю обещали место. Он не боялся их Земли, он жаждал войти — но зачем, за что один?
Подбежал к стене, сказал торопливо: «Дверь!» Стена раскрылась. Ясутоки сидел и смотрел Колю в лицо, будто ждал его появления.
— Послушай, Ясутоки-сан… Я сейчас уйду, но… Мы привезли тонны образцов, километры записей… Мы не зря летали? Вам это нужно?
Ясутоки беспомощно улыбнулся.
— Я не знаю. Я врач, Коль, прости.
Коль стиснул зубы. Ясутоки посмотрел ему в глаза и сказал:
— Спокойной ночи.
И навалилась сонливость. Коль едва успел добрести до постели.
…Проснулся от яркого света и, еще не понимая, что это, еще не вполне вспомнив себя, почувствовал какую-то детскую ожидающую радость. Словно после очередного года в городе он опять приехал на каникулы к бабушке, в Ямполицу. Комната выходила на восток, и любой из солнечных безбрежных дней между смолистым лесом и чистой рекой начинался с золотого света, бьющего сквозь тоненький, секущийся от ветхости ситец на окошке. Теперь нетерпеливая надежда на верное наслаждение каждой минутой жизни вновь сверкала над еще закрытыми глазами.
Он открыл глаза. Утреннее солнце лавиной валилось в комнату, захлестывало стены. Коль отбросил одеяло. Все в нем пело, и тут он увидел мундир.
Мундир строго висел на спинке нелепо парящего стула, новенький, с майорскими погонами и Героем на груди. Мундир был самый настоящий, и Коль будто встретил земляка после долгих лет изгнания. Он погладил жесткие, колкие погоны, тронул орден, потом пуговицы. Ощущение крепкой шероховатой ткани было таким же родным, как вчера — ощущение травы и земли. Тело вспоминало его с ходу. Это мой, подумал Коль. Мой мундир, чей же еще? Конечно, мой… Можно надеть? Наверное… А то с чего бы его принесли?
Он благоговейно натянул форменную рубашку, брюки. Бережно взял китель, легонько тряхнул — звякнула звезда. Надел. Застегнулся, выпятил грудь. Жаль, не было зеркала, но Коль все равно знал очнувшимся молодцеватым чутьем: все сидит, как влитое. Плотное, чуть стесняющее движения. Такое тогдашнее. Ботинки ждали с распростертыми шнурками. Он надел носки — даже цвет был уставным; обулся. Сдвинул каблуки. В курортной тишине ударил сухой, собранный щелчок. Фуражка тоже была совершенно настоящей. Прохладный обруч жестко охватил отвыкшую от покровов голову. Хотелось смеяться.
Рассеянно глядя в окно — небо, сверкающее, как парус; зеленый простор далеко внизу; в дымке у горизонта еще один колоссальный дворец — Коль машинально шарил по карманам. карманы были пусты, и в этом ощущалась какая-то неправильность, Коль не сразу сообразил, какая — просто руки тревожно искали. Дико: в форме — и без документов, без удостоверения хотя бы. Сообразив, Коль все-таки засмеялся, любуясь разметнувшейся степью, утихомирил чересчур уж заностальгировавшие пальцы и сказал: «Дверь!» Стена раскололась. Бравурно загорланив какой-то марш, Коль вышел и замер.
Ясутоки сидел, будто прирос к тому месту, где Коль оставил его вчера. Рядом, резко контрастируя с ним, сидел генерал. Когда Ясутоки встал, генерал обернулся к двери.
Тело само собой приняло стойку, и рука метнулась к козырьку. Генерал дружелюбно кивнул. У него было жесткое лицо с застарелым шрамом, широко посаженные глаза и седые виски. У него были необъятные орденские планки и мундир, как у Коля, с иголочки. Фуражка лежала на столе, отражаясь в его зеркальной глади.
— Доброе утро, — сказал Ясутоки. — Как спалось на новом месте, Коль?
Коль смотрел на генерала.
— Э-э… вольно, майор Кречмар, — проговорил генерал. — Отвечай на вопрос врача.
— Мне спалось прекрасно, — выдавил Коль, пуская руку.
— Это Гийом Леточе, — Ясутоки смотрел пристально. — Он начальник планетологического отдела, а сейчас — представитель планетологов в группе адаптации.
— Садись, будь добр, — сказал генерал.
— Есть, — потерянно отозвался Коль, деревянно подошел к свободному креслу и сел на краешек. — Простите… я никак не ожидал, — он кашлянул. — Вчера я не видел…
— Неофициальная встреча, — скупо пояснил генерал. — Мы подумали, тебе утомительно будет козырять сразу после посадки. И, кстати, тебе уже объяснили, как теперь воспринимается обращение «вы». Объяснили? — он вскинул острый генеральский взор на Ясутоки.
У Ясутоки от этого взора не пересохло в горле. Он запросто ответил:
— Да, Гийом, конечно.
Фамильярное «Гийом» больно ударило по ушам, и в то же время Коль почувствовал себя чуточку вольнее.
— Ну, так, — генерал вновь повернулся к Колю. — Мы не в армии, мы космонавты. Форма — дань уважения.
— Ясно.
— Вот и хорошо. Держись свободнее. Можешь, например, положить ногу на ногу. — Коль положил ногу на ногу. С легкой снисходительной улыбкой генерал склонил голову чуть набок. — Но можешь и не класть. — Нога Коля дернулась, но он, стиснув зубы, оставил ее, как была. — Кстати, ты уже при полном параде, а по утрам и теперь умываются. Правда, несколько иначе, чем в твое время. Пойдем, покажу… — Коль похолодел. Генерал осекся. — Пусть Ясутоки. Все-таки я сегодня в мундире.
Коль едва не расплылся в благодарной улыбке. Он представить себе не мог, чтобы генерал-лейтенант ВВС, пусть даже нынешний, пусть даже в форме западно-европейской, но все равно, черт возьми, парадной, стал бы его учить пользоваться туалетом. И, видимо, тот понял. Как они все чувствуют, в который раз подумал Коль.
— Ясутоки-сан, — с укоризной сказал он, когда они вышли из комнаты. — Что ж вы из меня идиота делаете?
— Почему? — Ясутоки, волнообразным взмахом двух пальцев небрежно открывая еще одну стену, изумленно воззрился на него. Так изумленно, что Колю показалось: глава группы адаптации фальшивит — прекрасно понял, как обескуражен Коль, но делает вид, будто все в порядке вещей.
— Почему, почему… Глупо, вот почему. Идет майор из койки в сортир, а на проходе такая шишка.
Ясутоки улыбнулся как-то очень по-японски — одновременно и приторно, и насмешливо.
— Шишка, — сказал он, нежно погладив себя по жестким смоляным патлам, — вот здесь вскакивает, если ушибешься.
— Черт возьми. Так это что, вообще маскарад?
— Нет, Коль, — ответил Ясутоки очень серьезно. — Это уважение. Все профессии равны. Представь, как нелепо выглядел бы, скажем, доктор наук, встающий во фрунт и рявкающий «Так точно!» и «Никак нет!» при разговоре с академиком. Но традиции тоже есть у всех. У нас, врачей — белые или голубые халаты, скажем… Нет, вот так, на себя потяни… А космос все же — дисциплина в экипаже, организованность, опасность, в конце концов… Всеволода помнишь?
— Что я, псих, чтоб не помнить?
— Он глава координационного центра космических исследований. Маршал.
Коль даже поперхнулся. А я его вчера обнимал, пронеслось в голове. Рыдал на плече… Потом он представил Всеволода в маршальской форме. Высокий, поджарый, широкоплечий. Бородатый… Вспомнились кабаньи рыла маршалов той жизни.
— Марешаль де Франс… — пробормотал он. Ясутоки усмехнулся. — А почему, — Коль поколебался, как назвать генерала, да так и назвал: — генерал сегодня в форме?
— Зови его по имени, как и всех, — опять все учуяв, поправил Ясутоки. Осторожно взял Коля за локоть. — Сегодня все будут в форме. Похороны.
Коль резко обернулся. Разом погасла музыка в душе, будто задули свечу.
— Когда? — глухо спросил он.
— В полдень.
…Всеволод, отсверкивая огромными звездами на погонах, вел скорди над самой толпой. Ей не было конца, десятки тысяч людей пришли сюда.
Стена была видна издалека. За нею уперся в июльское небо черный конус катера, на котором перевезли с крейсера тела погибших. Тех, кому повезло погибнуть раньше, чем Пятнистый лишайник превратил остальных в плесневелые холмики слизи.
Скорди осел метров на пять. Чуть развернулся. Коснувшись алого покрытия площади, замер боком к Стене.
Солнце свирепо жгло, в его пламени синий лабрадор Стены казался черным.
Всеволод вышел из скорди и остановился, ожидая. Коль поднялся, они вместе подошли к Стене и вместе вошли в ее тень. У Стены лежали три капсулы. На каждой было имя.
Коль нашел ее капсулу.
Пластик был непрозрачным, синим, как вечернее небо, и Коль мог лишь вспоминать.
Это была идея Магды, но с нею сразу согласились все. Похоронить на Земле — вот все, что они могли сделать для тех, с кем случилось непоправимое. Долгие годы казалось, что таких не окажется много. Были спортзалы на звездолете, видеозал, библиотека, обсерватории, лаборатории и амбулатории — но не было ни кладбища, ни морга. Ничего. Одну из секций холодильника, предназначенного для хранения образцов инозвездной жизни, скрипя зубами от вынужденного кощунства, отдали жизням земным, но ушедшим.
Лишь через две недели после катастрофы Коль решился зайти. Там саркофаги были прозрачными, морозные узоры тонко иссекали стекло. Он только взглянул. Не Лена. Бурая сожженная кожа, раздавленная грудь… Не Лена, нет. Он отвернулся, и в эту минуту вошел Кучерников. Они поглядели друг на друга. Они глядели, а ее больше не было — и все же они не стали равны, потому что пока она была, она была с Кучерниковым, не с Кречмаром. Коль сказал: «Ты этого хотел». Кучерников не слышал, он уже смотрел туда. Неужели он видел там ее? Неужели и теперь он оказался счастливее? Мягко, едва слышно чмокали инжекторы в тишине, и тогда Коль закричал: «Ты специально послал ее в Источник! Чтоб она не вернулась! Ты боялся, она от тебя уйдет! Ты ведь знал, знал, что там такое может!!.» А Кучерников опустился на колени перед саркофагом, обнял холодное сверкающее стекло и уткнулся лицом, будто они были с Леной наедине.
Коль оглянулся. Он поймал себя на том, что чуть не встал на колени. Как Кучерников? Кучерников, превратившийся в холмик слизи… Нет, нельзя, вокруг столько глаз. Не годится так раскисать.
Всеволод поднял левую руку — жарко полыхнула звезда на плече.
— Именем одиннадцати планет! — сказал он чуть хрипло, и голос, окрашенный в стальные тона, с механической мощностью завибрировал над площадью. — Именем двадцати миллиардов человек, живущих на них — благодарю вас, земляне! — он помолчал, потом повернулся к Колю, все так же упирая в пылающую голубизну длинные сомкнутые пальцы. — Благодарю тебя.
Коль стиснул кулаки. Надо было что-то ответить… Он не успел ни вспомнить, ни подумать, но как-то сама собой свалилась формула, объединившая то, что хранила память и то, что он видел вокруг теперь.
— Служу человечеству! — выкрикнул он, дернув головой.
Всеволод снова обернулся к капсулам — руки по швам. Длительно и гулко, словно в громадном пустом зале, ударил незримый гонг, и вдруг маршал, скорбно склонив голову с чуть шевелящимися от ветра волосами, опустился на колени. В ошеломлении Коль секунду смотрел на него, а потом бешено крутнулся назад. На коленях стояли все, до горизонта.
У Коля задрожали губы. Он, летевший вместе, видевший смерти своими глазами, постеснялся… а эти — чужие!.. Он — хотел, и не сделал, а эти, может, не хотевшие даже, просто исполнившие установленный ритуал… а может, и хотевшие — сделали!! И он уже не успел, гонг ударил еще раз, и капсулы вспыхнули невыносимо ярким пурпурным огнем. Солнце померкло, как при затмении, накатила ночь, звезды проступили, и к ним от капсул беззвучно встали широкие столбы неподвижного света.
Они продержались недолго. Цвет их стал вишневым, багровым и смерк. Перед Стеной было пусто.
Солнце вновь взорвалось огнем, ночь убрали, как крышку. И все поднялись.
Коль беспомощно обернулся.
— Как же… Это все?
— Нет, — ответил Всеволод и протянул ему небольшой цилиндр.
— Что это?
— Резец. Так принято, это должен ты. Напиши их имена.
— Имена?
Всеволод качнул головой в сторону Стены.
Только теперь Коль заметил, что часть ее покрыта написанными словно бы от руки именами. Это походило на стены рейхстага после победы, он видел на фото и в хронике — разные почерки, иные имена написаны чуть наискось, вырезаны одно за другим, много… Под лабрадором блестело золото.
— Как? — зло спросил Коль. Он не мог простить им этой короткой вспышки, не оставившей следов. И он не мог простить себе…
— Пиши… просто пиши… — лоб маршала был покрыт искрящимся на солнце потом.
Коль взял резец, как карандаш, и размашисто написал в воздухе: «Первая Звездная…»
И сейчас же правее уже написанных имен ударил огонь — и по Стене, в увеличенном масштабе копируя руку Коля, полетел, шипя, сгусток пламени. Вверх рвались облачка испаренного камня, просверкивало желтое. Коль остановился. Слова сияли из лабрадоровой тьмы, будто с той стороны бил прожектор.
И Коль написал всех, что стартовали с ним, и размахнулся было: «Коль Кречмар, третий пилот» — но вовремя вспомнил, что жив. Тогда, не глядя, он сунул резец Всеволоду и пошел прочь, рассекая толпу, и там, где он шел, вытягивались по стойке «смирно» люди в новеньких мундирах.
Он стоял, бессмысленно глядя на Лену, и вспоминал, как выхаживал ее, когда она повредила ногу — а кабарга разрешала, но едва подвижность вернулась, ушла. Он вспоминал, как подкармливал ее в сорокаградусные морозы — все живое пряталось, если имело силы, волчье голосило чуть ли не у стен скита, а она снисходительно съедала, что он приносил, позволяла иногда — когда ей самой это было нужно — отыскать себя в бело-зеленых дебрях, но — только. К скиту не шла, не подходила к руке, насмешливо кося с пяти шагов большим, теплым и вроде бы добрым глазом. Однажды он приболел, не выходил дня четыре. Раз под вечер услыхал, вроде скребется кто за дверью. Набросил доху, вышел. Никого. Пригляделся к синему снегу — следы, следы кабаржиные… Обмер. Затворил дверь, приник к щелке, тая дыхание. И вот она. Неслышно подошла, вытянулась вся — и боится, и ждет. Осторожно открыл дверь — шагнула чуть ближе. У него ума хватило не шарахаться и не орать восторженно — просто отступил в глубину, сказал спокойно: «Заходи, Ленок. Я, вишь, хвораю… не так, чтобы слишком, но боюсь выходить — раскисну крепше, а их звать неохота, сама понимаешь…» Сел на старенький свой диван, подобрал ноги, укрыл дохой. «Заходи, — сказал, — сквозит». Она переступила с ноги на ногу — он любовался каждым движением, каждым переливом мускула. «Экая ты, девка, ладная…» Вошла, процокала робко и настороженно, остановилась — впервые так близко, лишь руку протяни. Не шевелился, смотрел. Чуть успокоилась. Спросил: «Чего дрейфишь?» Дрогнула, опять вздернув уши, и вдруг подалась вперед. Он только всхлипнул, обнимая ее за шею; она голову подняла, заглянула в глаза.
Он смотрел на истерзанный труп на алом снегу и понять не мог, за какие такие его грехи всех, кто дорог ему, кромсает лютая смерть. Ничего не слышал, ничего, все проворонил, друга последнего проворонил, ах ты, господи! Гады, прохрипел он. Поднималась поземка. Хрен с ней, с поземкой… Гады!! Я вам покажу биоценоз… вы у меня увидите биоценоз! Как клопов!
Темнело. В спину била, подгоняя, в одночасье вздыбившаяся пурга. Широкие лыжи вязли в рыхлом снегу, тонули. Следы терялись, проглядывали где-нибудь в лощинках и пропадали вновь. Он не отступал. Ненамного впереди — не ели, зарезали только, я спугнул… Какое-то мрачное, кроваво отблескивающее наслаждение доставляла ему мысль, что боится его серая нечисть. Он шел ровно, как автомат, забыв, что он человек. Он больше не был человеком. Он был слугою ножа. Карабин бы… Не было карабина, только очехленный штык болтался на боку, мрачный и восхитительный талисман детства, найденный в обвалившейся, заросшей траншее под Ямполицей, побывавший на звездах…
Он настиг стаю через три часа. Их было пятеро — тощие, обессилевшие от зимней бескормицы, тоже злые. Они решили принять бой. Грозное, непостижимое существо, всегда запретное, сейчас казалось единственным доступным мясом на десятки заснеженных, вымороженных миль.
С первым все вышло гладко. Волк прыгнул, но, налетев на штык, только по-загубленному всхрапнул. Уже бессильным бурдюком рухнул Колю на грудь — в лицо, перекрывая хлесткие потоки снега, плеснуло горячим. Коль замотал головой, отворачиваясь, упал в снег под тяжестью волчьего тела. Сбросил, вскочил. Остальные отбежали в пургу, но Коль знал, что они рядом.
— Ну, где вы там?! — заорал он, дико озираясь. Видимость — три шага. Ему не было страшно, лишь раздражала медлительность этих трусов, этих убийц. Споткнулся обо что-то, глянул — то был его первый. Он лежал, скрючась, мелко подрагивая лапой, оскалясь мертво и был совсем не отвратителен, не подл — убит. Из горла толчками била черная кровь.
Угар прошел. Коль вдруг почувствовал, что ноги его не держат и осел рядом с трупом.
— Лену ты мне не вернешь… Изуродовали вы ее, истерзали…
Снег рушился в лицо.
Он сказал: «Ну да, его каюта ведь ближе…» — а потом ее уже не было, были морозные узоры на стекле и обугленные губы, которые наяву ему так и не удалось поцеловать…
— Нет, — прохрипел он. — Не вернешь…
Из тьмы прилетали и улетали во тьму длинные дымные струи, гудели сосны.
Дембель-синдром — или, по-интеллигентному, синдром острой сексуальной недостаточности — страшная, смешная и унизительная штука. Можно быть классным пилотом, можно участвовать в интереснейших разговорах, все маршалы мира могут твердить тебе, какой ты герой и как благодарно тебе многомиллиардное человечество, можно вусмерть упиться на поминках погибшего в метре от тебя друга — но и под газом, и с похмелья, и по трезвянке ты косишь только на женщин, и все они кажутся тебе роскошными красавицами, и всех позарез нужно употребить немедленно и по возможности без разговоров. И они, собаки, это чувствуют, конечно — и не то, чтобы шарахаются, но отстраняюще напрягаются, и даже лишнего взгляда кинуть не моги, видно же, что это не просто взгляд, что от такого взгляда и забеременеть можно, пожалуй.
А тут еще действительно все очень красивы — и свеженькие аспирантки да практикантки, поналетевшие в Коорцентр для благоговейного участия в ежедневных многочасовых обсуждениях результатов экспедиции, и роскошные, ну явно же не чуждые женских радостей докторессы, сыплющие ученейшими терминами, запросто спорящие с мышцастыми докторами и генералами. Подчистили они себе гены за два века, ну, и жизнь другая — ни экологических хвороб, ни очередей, ни прохиндейско-карьерной нервотрепк и…
А тут еще климат жаркий, лето в разгаре, и моды будто для Лазурного берега — то вызывающие шортики-футболочки. то радужно сверкающая хламидка, под которой, голову на отсечение, ничего нет, кроме гладкой загорелой кожи, то эдакий вольготный хитон до пят, при любом движении рисующий все линии тела… да что при движении — от малейшего сквозняка!
А тут еще двадцать третий век на дворе, и совершенно загадочен предварительный ритуал, темны словесные «па» брачного танца. Группа адаптации, тридцать семь высокоученых лбов, медосмотры по полтора-два часа, датчики-хренатчики… как в сортир ходить, объяснили в первое же утро, а как женщин клеить — нет, сам догадывайся, звездный скиталец, герой с дырой. Вернее, то-то и оно, что совершенно без дыры. Когда Ясутоки начинал удовлетворенно рассказывать о быстрой нормализации каких-либо лейкоцитов, или об успешно идущей лимфоидной конвергенции, или о близком прекращении периодической сердечной аритмии, или об иммуногенезе, Колю иногда хотелось засветить ему меж глаз чем попало, хоть стулом, хоть бутылкой, хоть японским же компьютером. И японец, видимо, чувствовал что-то, сворачивал разговор, но чуть заметно мрачнел, становился вежлив до приторности и уходил; а потом оказывалось, уходил не просто так, а чтобы собрать очередной сбор треклятой своей группы и обсуждать — черт его знает, что именно, но ясно, что Коля.
Несколько раз за эти дни, когда ситуация уж очень начинала благоприятствовать легкой беседе, Коль пробовал. Он очень хорошо помнил, как, например, во время послеаральского загула ему и остальным двум ребятам его экипажа стоило буквально лишь пальчиками щелкнуть — и любой приглянувшийся плод падал с ветки. Он помнил, как после умбриэльской экспедиции американцы увеселяли советскую часть экипажа — это было опять-таки по-человечески. Одна совершенно пантерная мулатка в Лас-Вегасе аж выучила, бедняжка, по-русски целую фразу, и около трех ночи, поднося Колю стопарь для восстановления сил, старательно ее произнесла: «Русский астронаутский пайлот куалифисированный отшен». Прозвучало настолько приятно, что он даже не обиделся на «русского». Правда, протрезвев наутро, со смехом сообразил, что фразка двусмысленная — квалификация в какой сфере, собственно, имелась в виду? — но ночью, гордый добротно сделанным сложнейшим полетом, он понял, разумеется, так, как следовало… Однако здесь подобные фокусы не хиляли. В разговор входилось легко, женщины были умны и отзывчивы, и ощущалась в них некая выжидательность, но стоило Колю от естественных первых, пусть и чуть натянутых, фраз начать куртуазно вешать лапшу на уши — не разговаривать же с первой встречной всерьез, да и что тут скажешь? — некая выжидательность замещалась некоей страдательностью, и наползала непонятная, но непроницаемая стенка. Главный идиотизм был в том, что собеседницы мужественно пытались поддержать беседу, взять Колев тон, но уже сам Коль начинал ощущать, что делает что-то не то.
Всеволод заходил побеседовать, выкроил время — главковерх всея космическая мощь… И ведь, в общем-то, с первого дня Всеволод очень нравился Колю, может, даже больше остальных, с кем свела его за эту неделю его новая судьба. И говорили по делу — не о науке бесконечной, и не о здоровье, а о звездолете, о том, что там хотят сделать музей, и нужны Колевы консультации. Не согласился бы он слетать на «Восток звездный», или это ему будет психологически тяжело? И еще вопрос серьезный — разделились мнения, где музей делать. Одни считают, что надо корабль на мощных гравиторах опустить с орбиты на Землю, скорее всего, на бывший Байконур, потому что первый звездный крейсер был назван, по решению отправлявшей экспедицию ООН, в честь первого корабля с человеком, и где-то правильно назван, ведь, как не относись к Никите и его команде за то, что они человека, будто подопытную крысу-рекордистку, шуганули на виток, для тех, кто «Восток» делал и на нем летел, это действительно был подвиг; другие считают, что надо оставить звездолет, как есть, на стационарной орбите, пусть это даже повредит посещаемости; зато те, кто придет, полнее поймут чувство отъединенности и пустоты вокруг, и превращать механизм, назначенный его создателями только для космоса, в игрушку среди карагачей и олеандров, есть надругательство над памятью давно умерших дерзких и талантливых людей. А мнение Коля? Но Колю было не до того. Он отвечал невпопад, обещал, что еще подумает, а сам смотрел на сильное лицо, на плечищи маршала, на обтянувшую атлетическую грудь полупрозрачную безрукавку, и сравнивал себя с ним, и вообще с мужчинами этого мира, и думал: господи, да куда мне теперь с аритмией, анемией, черт знает, чем еще… да даже и без них… Телки меня просто не почувствуют, пыхти не пыхти. И почему-то от начала разговора в голову навязчиво толкалось и ломилось воспоминание, мучительно стыдное уже и в конце той жизни, и подавно в этой: как он, сам-то по деду чех, с именем немецким в честь немецкого канцлера, при котором незадолго до рождения будущего звездного пилота соединились наконец Германии, сидит в курсантской казарме с пятью такими же двадцатилетними остолопами и снисходительно цедит, якобы с изяществом держа дымливую «Флуерашину» у рта: «Русских просто уже нет. Они сами истребили себя, а остаток генетически выродился в семидесятых. Сейчас русские — это не нация, а сословие, каста. Кто за сохранение остатков империи — тот и русский…» Хорошо, что Всеволод этого не знает, думал Коль. О подобных эпизодах, как назло один за другим запузырившихся в памяти, он даже под пыткой никогда не рассказал бы этому Добрыне, да и кому угодно, хоть Ибису, хоть чибису… Не получилось разговора. Полвечера Всеволод пытался вовлечь Коля в свои дела, потом ушел — время свободное вышло.
Назавтра Коль опять делал доклад для полного зала планетологов — на сей раз о хищных гейзерах второй планеты Эпсилон Эридана. Гейзеры были штукой вполне загадочной, одной из многих загадочных штук, встреченных в полете, и, хотя ассистенты и видео крутили на экран, и давали всю цифирь на кресельные компьютеры, самого Коля, когда он отговорил, еще часа три мучили вопросами. Затем, после обеда, доклад трансформировался в дискуссию, и Коль сидел, неловко было уйти, решат еще, что он тупой звездный извозчик, довез материалы — нате, а мне все до лампочки. Какие-то высказывания, кажется, были дельными, но в целом Коль негусто понимал. Ясутоки, пребывавший рядом, время от времени мягко спрашивал, на устал ли Коль, не угодно ли ему покинуть зал и отдохнуть, или, например, поплескаться в бассейне — и Коль, с каждым разом все раздраженнее огрызался: хочу, дескать, узнать, что сообразит высокая наука двадцать третьего века. «Ты что же, Ясутоки-сан, думаешь, мне эти гейзеры до лампочки? Это вам, может быть — а я над ними летывал, вот так, в пяти метрах!» Ясутоки спрятал глаза, но не смог утаить тяжелого вздоха. Когда с кафедры пошло: «Эндодистантность плазмы при синхротронном лучеиспускании ложа, естественно, обусловливает гиперпульсации псевдоподий» — сидевший за Ясутоки Гийом наклонился к Колю и тихо сказал: «Думаю, ничего интересного уже не будет. Пошла вода в ступе». Бред это, а не вода, подумал Коль, но, сам не понимая, отчего, встал на принцип: «А мне интересно!» Гийом пожал плечами. Докладчик был в ударе, Коль понимал одно слово из десяти. Через пять минут у него аж в груди заныло. Гийом опять наклонился к нему: «Я в буфет. Хочешь в компанию?» И Коль сдался.
Подбежал к стене, сказал торопливо: «Дверь!» Стена раскрылась. Ясутоки сидел и смотрел Колю в лицо, будто ждал его появления.
— Послушай, Ясутоки-сан… Я сейчас уйду, но… Мы привезли тонны образцов, километры записей… Мы не зря летали? Вам это нужно?
Ясутоки беспомощно улыбнулся.
— Я не знаю. Я врач, Коль, прости.
Коль стиснул зубы. Ясутоки посмотрел ему в глаза и сказал:
— Спокойной ночи.
И навалилась сонливость. Коль едва успел добрести до постели.
…Проснулся от яркого света и, еще не понимая, что это, еще не вполне вспомнив себя, почувствовал какую-то детскую ожидающую радость. Словно после очередного года в городе он опять приехал на каникулы к бабушке, в Ямполицу. Комната выходила на восток, и любой из солнечных безбрежных дней между смолистым лесом и чистой рекой начинался с золотого света, бьющего сквозь тоненький, секущийся от ветхости ситец на окошке. Теперь нетерпеливая надежда на верное наслаждение каждой минутой жизни вновь сверкала над еще закрытыми глазами.
Он открыл глаза. Утреннее солнце лавиной валилось в комнату, захлестывало стены. Коль отбросил одеяло. Все в нем пело, и тут он увидел мундир.
Мундир строго висел на спинке нелепо парящего стула, новенький, с майорскими погонами и Героем на груди. Мундир был самый настоящий, и Коль будто встретил земляка после долгих лет изгнания. Он погладил жесткие, колкие погоны, тронул орден, потом пуговицы. Ощущение крепкой шероховатой ткани было таким же родным, как вчера — ощущение травы и земли. Тело вспоминало его с ходу. Это мой, подумал Коль. Мой мундир, чей же еще? Конечно, мой… Можно надеть? Наверное… А то с чего бы его принесли?
Он благоговейно натянул форменную рубашку, брюки. Бережно взял китель, легонько тряхнул — звякнула звезда. Надел. Застегнулся, выпятил грудь. Жаль, не было зеркала, но Коль все равно знал очнувшимся молодцеватым чутьем: все сидит, как влитое. Плотное, чуть стесняющее движения. Такое тогдашнее. Ботинки ждали с распростертыми шнурками. Он надел носки — даже цвет был уставным; обулся. Сдвинул каблуки. В курортной тишине ударил сухой, собранный щелчок. Фуражка тоже была совершенно настоящей. Прохладный обруч жестко охватил отвыкшую от покровов голову. Хотелось смеяться.
Рассеянно глядя в окно — небо, сверкающее, как парус; зеленый простор далеко внизу; в дымке у горизонта еще один колоссальный дворец — Коль машинально шарил по карманам. карманы были пусты, и в этом ощущалась какая-то неправильность, Коль не сразу сообразил, какая — просто руки тревожно искали. Дико: в форме — и без документов, без удостоверения хотя бы. Сообразив, Коль все-таки засмеялся, любуясь разметнувшейся степью, утихомирил чересчур уж заностальгировавшие пальцы и сказал: «Дверь!» Стена раскололась. Бравурно загорланив какой-то марш, Коль вышел и замер.
Ясутоки сидел, будто прирос к тому месту, где Коль оставил его вчера. Рядом, резко контрастируя с ним, сидел генерал. Когда Ясутоки встал, генерал обернулся к двери.
Тело само собой приняло стойку, и рука метнулась к козырьку. Генерал дружелюбно кивнул. У него было жесткое лицо с застарелым шрамом, широко посаженные глаза и седые виски. У него были необъятные орденские планки и мундир, как у Коля, с иголочки. Фуражка лежала на столе, отражаясь в его зеркальной глади.
— Доброе утро, — сказал Ясутоки. — Как спалось на новом месте, Коль?
Коль смотрел на генерала.
— Э-э… вольно, майор Кречмар, — проговорил генерал. — Отвечай на вопрос врача.
— Мне спалось прекрасно, — выдавил Коль, пуская руку.
— Это Гийом Леточе, — Ясутоки смотрел пристально. — Он начальник планетологического отдела, а сейчас — представитель планетологов в группе адаптации.
— Садись, будь добр, — сказал генерал.
— Есть, — потерянно отозвался Коль, деревянно подошел к свободному креслу и сел на краешек. — Простите… я никак не ожидал, — он кашлянул. — Вчера я не видел…
— Неофициальная встреча, — скупо пояснил генерал. — Мы подумали, тебе утомительно будет козырять сразу после посадки. И, кстати, тебе уже объяснили, как теперь воспринимается обращение «вы». Объяснили? — он вскинул острый генеральский взор на Ясутоки.
У Ясутоки от этого взора не пересохло в горле. Он запросто ответил:
— Да, Гийом, конечно.
Фамильярное «Гийом» больно ударило по ушам, и в то же время Коль почувствовал себя чуточку вольнее.
— Ну, так, — генерал вновь повернулся к Колю. — Мы не в армии, мы космонавты. Форма — дань уважения.
— Ясно.
— Вот и хорошо. Держись свободнее. Можешь, например, положить ногу на ногу. — Коль положил ногу на ногу. С легкой снисходительной улыбкой генерал склонил голову чуть набок. — Но можешь и не класть. — Нога Коля дернулась, но он, стиснув зубы, оставил ее, как была. — Кстати, ты уже при полном параде, а по утрам и теперь умываются. Правда, несколько иначе, чем в твое время. Пойдем, покажу… — Коль похолодел. Генерал осекся. — Пусть Ясутоки. Все-таки я сегодня в мундире.
Коль едва не расплылся в благодарной улыбке. Он представить себе не мог, чтобы генерал-лейтенант ВВС, пусть даже нынешний, пусть даже в форме западно-европейской, но все равно, черт возьми, парадной, стал бы его учить пользоваться туалетом. И, видимо, тот понял. Как они все чувствуют, в который раз подумал Коль.
— Ясутоки-сан, — с укоризной сказал он, когда они вышли из комнаты. — Что ж вы из меня идиота делаете?
— Почему? — Ясутоки, волнообразным взмахом двух пальцев небрежно открывая еще одну стену, изумленно воззрился на него. Так изумленно, что Колю показалось: глава группы адаптации фальшивит — прекрасно понял, как обескуражен Коль, но делает вид, будто все в порядке вещей.
— Почему, почему… Глупо, вот почему. Идет майор из койки в сортир, а на проходе такая шишка.
Ясутоки улыбнулся как-то очень по-японски — одновременно и приторно, и насмешливо.
— Шишка, — сказал он, нежно погладив себя по жестким смоляным патлам, — вот здесь вскакивает, если ушибешься.
— Черт возьми. Так это что, вообще маскарад?
— Нет, Коль, — ответил Ясутоки очень серьезно. — Это уважение. Все профессии равны. Представь, как нелепо выглядел бы, скажем, доктор наук, встающий во фрунт и рявкающий «Так точно!» и «Никак нет!» при разговоре с академиком. Но традиции тоже есть у всех. У нас, врачей — белые или голубые халаты, скажем… Нет, вот так, на себя потяни… А космос все же — дисциплина в экипаже, организованность, опасность, в конце концов… Всеволода помнишь?
— Что я, псих, чтоб не помнить?
— Он глава координационного центра космических исследований. Маршал.
Коль даже поперхнулся. А я его вчера обнимал, пронеслось в голове. Рыдал на плече… Потом он представил Всеволода в маршальской форме. Высокий, поджарый, широкоплечий. Бородатый… Вспомнились кабаньи рыла маршалов той жизни.
— Марешаль де Франс… — пробормотал он. Ясутоки усмехнулся. — А почему, — Коль поколебался, как назвать генерала, да так и назвал: — генерал сегодня в форме?
— Зови его по имени, как и всех, — опять все учуяв, поправил Ясутоки. Осторожно взял Коля за локоть. — Сегодня все будут в форме. Похороны.
Коль резко обернулся. Разом погасла музыка в душе, будто задули свечу.
— Когда? — глухо спросил он.
— В полдень.
…Всеволод, отсверкивая огромными звездами на погонах, вел скорди над самой толпой. Ей не было конца, десятки тысяч людей пришли сюда.
Стена была видна издалека. За нею уперся в июльское небо черный конус катера, на котором перевезли с крейсера тела погибших. Тех, кому повезло погибнуть раньше, чем Пятнистый лишайник превратил остальных в плесневелые холмики слизи.
Скорди осел метров на пять. Чуть развернулся. Коснувшись алого покрытия площади, замер боком к Стене.
Солнце свирепо жгло, в его пламени синий лабрадор Стены казался черным.
Всеволод вышел из скорди и остановился, ожидая. Коль поднялся, они вместе подошли к Стене и вместе вошли в ее тень. У Стены лежали три капсулы. На каждой было имя.
Коль нашел ее капсулу.
Пластик был непрозрачным, синим, как вечернее небо, и Коль мог лишь вспоминать.
Это была идея Магды, но с нею сразу согласились все. Похоронить на Земле — вот все, что они могли сделать для тех, с кем случилось непоправимое. Долгие годы казалось, что таких не окажется много. Были спортзалы на звездолете, видеозал, библиотека, обсерватории, лаборатории и амбулатории — но не было ни кладбища, ни морга. Ничего. Одну из секций холодильника, предназначенного для хранения образцов инозвездной жизни, скрипя зубами от вынужденного кощунства, отдали жизням земным, но ушедшим.
Лишь через две недели после катастрофы Коль решился зайти. Там саркофаги были прозрачными, морозные узоры тонко иссекали стекло. Он только взглянул. Не Лена. Бурая сожженная кожа, раздавленная грудь… Не Лена, нет. Он отвернулся, и в эту минуту вошел Кучерников. Они поглядели друг на друга. Они глядели, а ее больше не было — и все же они не стали равны, потому что пока она была, она была с Кучерниковым, не с Кречмаром. Коль сказал: «Ты этого хотел». Кучерников не слышал, он уже смотрел туда. Неужели он видел там ее? Неужели и теперь он оказался счастливее? Мягко, едва слышно чмокали инжекторы в тишине, и тогда Коль закричал: «Ты специально послал ее в Источник! Чтоб она не вернулась! Ты боялся, она от тебя уйдет! Ты ведь знал, знал, что там такое может!!.» А Кучерников опустился на колени перед саркофагом, обнял холодное сверкающее стекло и уткнулся лицом, будто они были с Леной наедине.
Коль оглянулся. Он поймал себя на том, что чуть не встал на колени. Как Кучерников? Кучерников, превратившийся в холмик слизи… Нет, нельзя, вокруг столько глаз. Не годится так раскисать.
Всеволод поднял левую руку — жарко полыхнула звезда на плече.
— Именем одиннадцати планет! — сказал он чуть хрипло, и голос, окрашенный в стальные тона, с механической мощностью завибрировал над площадью. — Именем двадцати миллиардов человек, живущих на них — благодарю вас, земляне! — он помолчал, потом повернулся к Колю, все так же упирая в пылающую голубизну длинные сомкнутые пальцы. — Благодарю тебя.
Коль стиснул кулаки. Надо было что-то ответить… Он не успел ни вспомнить, ни подумать, но как-то сама собой свалилась формула, объединившая то, что хранила память и то, что он видел вокруг теперь.
— Служу человечеству! — выкрикнул он, дернув головой.
Всеволод снова обернулся к капсулам — руки по швам. Длительно и гулко, словно в громадном пустом зале, ударил незримый гонг, и вдруг маршал, скорбно склонив голову с чуть шевелящимися от ветра волосами, опустился на колени. В ошеломлении Коль секунду смотрел на него, а потом бешено крутнулся назад. На коленях стояли все, до горизонта.
У Коля задрожали губы. Он, летевший вместе, видевший смерти своими глазами, постеснялся… а эти — чужие!.. Он — хотел, и не сделал, а эти, может, не хотевшие даже, просто исполнившие установленный ритуал… а может, и хотевшие — сделали!! И он уже не успел, гонг ударил еще раз, и капсулы вспыхнули невыносимо ярким пурпурным огнем. Солнце померкло, как при затмении, накатила ночь, звезды проступили, и к ним от капсул беззвучно встали широкие столбы неподвижного света.
Они продержались недолго. Цвет их стал вишневым, багровым и смерк. Перед Стеной было пусто.
Солнце вновь взорвалось огнем, ночь убрали, как крышку. И все поднялись.
Коль беспомощно обернулся.
— Как же… Это все?
— Нет, — ответил Всеволод и протянул ему небольшой цилиндр.
— Что это?
— Резец. Так принято, это должен ты. Напиши их имена.
— Имена?
Всеволод качнул головой в сторону Стены.
Только теперь Коль заметил, что часть ее покрыта написанными словно бы от руки именами. Это походило на стены рейхстага после победы, он видел на фото и в хронике — разные почерки, иные имена написаны чуть наискось, вырезаны одно за другим, много… Под лабрадором блестело золото.
— Как? — зло спросил Коль. Он не мог простить им этой короткой вспышки, не оставившей следов. И он не мог простить себе…
— Пиши… просто пиши… — лоб маршала был покрыт искрящимся на солнце потом.
Коль взял резец, как карандаш, и размашисто написал в воздухе: «Первая Звездная…»
И сейчас же правее уже написанных имен ударил огонь — и по Стене, в увеличенном масштабе копируя руку Коля, полетел, шипя, сгусток пламени. Вверх рвались облачка испаренного камня, просверкивало желтое. Коль остановился. Слова сияли из лабрадоровой тьмы, будто с той стороны бил прожектор.
И Коль написал всех, что стартовали с ним, и размахнулся было: «Коль Кречмар, третий пилот» — но вовремя вспомнил, что жив. Тогда, не глядя, он сунул резец Всеволоду и пошел прочь, рассекая толпу, и там, где он шел, вытягивались по стойке «смирно» люди в новеньких мундирах.
Он стоял, бессмысленно глядя на Лену, и вспоминал, как выхаживал ее, когда она повредила ногу — а кабарга разрешала, но едва подвижность вернулась, ушла. Он вспоминал, как подкармливал ее в сорокаградусные морозы — все живое пряталось, если имело силы, волчье голосило чуть ли не у стен скита, а она снисходительно съедала, что он приносил, позволяла иногда — когда ей самой это было нужно — отыскать себя в бело-зеленых дебрях, но — только. К скиту не шла, не подходила к руке, насмешливо кося с пяти шагов большим, теплым и вроде бы добрым глазом. Однажды он приболел, не выходил дня четыре. Раз под вечер услыхал, вроде скребется кто за дверью. Набросил доху, вышел. Никого. Пригляделся к синему снегу — следы, следы кабаржиные… Обмер. Затворил дверь, приник к щелке, тая дыхание. И вот она. Неслышно подошла, вытянулась вся — и боится, и ждет. Осторожно открыл дверь — шагнула чуть ближе. У него ума хватило не шарахаться и не орать восторженно — просто отступил в глубину, сказал спокойно: «Заходи, Ленок. Я, вишь, хвораю… не так, чтобы слишком, но боюсь выходить — раскисну крепше, а их звать неохота, сама понимаешь…» Сел на старенький свой диван, подобрал ноги, укрыл дохой. «Заходи, — сказал, — сквозит». Она переступила с ноги на ногу — он любовался каждым движением, каждым переливом мускула. «Экая ты, девка, ладная…» Вошла, процокала робко и настороженно, остановилась — впервые так близко, лишь руку протяни. Не шевелился, смотрел. Чуть успокоилась. Спросил: «Чего дрейфишь?» Дрогнула, опять вздернув уши, и вдруг подалась вперед. Он только всхлипнул, обнимая ее за шею; она голову подняла, заглянула в глаза.
Он смотрел на истерзанный труп на алом снегу и понять не мог, за какие такие его грехи всех, кто дорог ему, кромсает лютая смерть. Ничего не слышал, ничего, все проворонил, друга последнего проворонил, ах ты, господи! Гады, прохрипел он. Поднималась поземка. Хрен с ней, с поземкой… Гады!! Я вам покажу биоценоз… вы у меня увидите биоценоз! Как клопов!
Темнело. В спину била, подгоняя, в одночасье вздыбившаяся пурга. Широкие лыжи вязли в рыхлом снегу, тонули. Следы терялись, проглядывали где-нибудь в лощинках и пропадали вновь. Он не отступал. Ненамного впереди — не ели, зарезали только, я спугнул… Какое-то мрачное, кроваво отблескивающее наслаждение доставляла ему мысль, что боится его серая нечисть. Он шел ровно, как автомат, забыв, что он человек. Он больше не был человеком. Он был слугою ножа. Карабин бы… Не было карабина, только очехленный штык болтался на боку, мрачный и восхитительный талисман детства, найденный в обвалившейся, заросшей траншее под Ямполицей, побывавший на звездах…
Он настиг стаю через три часа. Их было пятеро — тощие, обессилевшие от зимней бескормицы, тоже злые. Они решили принять бой. Грозное, непостижимое существо, всегда запретное, сейчас казалось единственным доступным мясом на десятки заснеженных, вымороженных миль.
С первым все вышло гладко. Волк прыгнул, но, налетев на штык, только по-загубленному всхрапнул. Уже бессильным бурдюком рухнул Колю на грудь — в лицо, перекрывая хлесткие потоки снега, плеснуло горячим. Коль замотал головой, отворачиваясь, упал в снег под тяжестью волчьего тела. Сбросил, вскочил. Остальные отбежали в пургу, но Коль знал, что они рядом.
— Ну, где вы там?! — заорал он, дико озираясь. Видимость — три шага. Ему не было страшно, лишь раздражала медлительность этих трусов, этих убийц. Споткнулся обо что-то, глянул — то был его первый. Он лежал, скрючась, мелко подрагивая лапой, оскалясь мертво и был совсем не отвратителен, не подл — убит. Из горла толчками била черная кровь.
Угар прошел. Коль вдруг почувствовал, что ноги его не держат и осел рядом с трупом.
— Лену ты мне не вернешь… Изуродовали вы ее, истерзали…
Снег рушился в лицо.
Он сказал: «Ну да, его каюта ведь ближе…» — а потом ее уже не было, были морозные узоры на стекле и обугленные губы, которые наяву ему так и не удалось поцеловать…
— Нет, — прохрипел он. — Не вернешь…
Из тьмы прилетали и улетали во тьму длинные дымные струи, гудели сосны.
Дембель-синдром — или, по-интеллигентному, синдром острой сексуальной недостаточности — страшная, смешная и унизительная штука. Можно быть классным пилотом, можно участвовать в интереснейших разговорах, все маршалы мира могут твердить тебе, какой ты герой и как благодарно тебе многомиллиардное человечество, можно вусмерть упиться на поминках погибшего в метре от тебя друга — но и под газом, и с похмелья, и по трезвянке ты косишь только на женщин, и все они кажутся тебе роскошными красавицами, и всех позарез нужно употребить немедленно и по возможности без разговоров. И они, собаки, это чувствуют, конечно — и не то, чтобы шарахаются, но отстраняюще напрягаются, и даже лишнего взгляда кинуть не моги, видно же, что это не просто взгляд, что от такого взгляда и забеременеть можно, пожалуй.
А тут еще действительно все очень красивы — и свеженькие аспирантки да практикантки, поналетевшие в Коорцентр для благоговейного участия в ежедневных многочасовых обсуждениях результатов экспедиции, и роскошные, ну явно же не чуждые женских радостей докторессы, сыплющие ученейшими терминами, запросто спорящие с мышцастыми докторами и генералами. Подчистили они себе гены за два века, ну, и жизнь другая — ни экологических хвороб, ни очередей, ни прохиндейско-карьерной нервотрепк и…
А тут еще климат жаркий, лето в разгаре, и моды будто для Лазурного берега — то вызывающие шортики-футболочки. то радужно сверкающая хламидка, под которой, голову на отсечение, ничего нет, кроме гладкой загорелой кожи, то эдакий вольготный хитон до пят, при любом движении рисующий все линии тела… да что при движении — от малейшего сквозняка!
А тут еще двадцать третий век на дворе, и совершенно загадочен предварительный ритуал, темны словесные «па» брачного танца. Группа адаптации, тридцать семь высокоученых лбов, медосмотры по полтора-два часа, датчики-хренатчики… как в сортир ходить, объяснили в первое же утро, а как женщин клеить — нет, сам догадывайся, звездный скиталец, герой с дырой. Вернее, то-то и оно, что совершенно без дыры. Когда Ясутоки начинал удовлетворенно рассказывать о быстрой нормализации каких-либо лейкоцитов, или об успешно идущей лимфоидной конвергенции, или о близком прекращении периодической сердечной аритмии, или об иммуногенезе, Колю иногда хотелось засветить ему меж глаз чем попало, хоть стулом, хоть бутылкой, хоть японским же компьютером. И японец, видимо, чувствовал что-то, сворачивал разговор, но чуть заметно мрачнел, становился вежлив до приторности и уходил; а потом оказывалось, уходил не просто так, а чтобы собрать очередной сбор треклятой своей группы и обсуждать — черт его знает, что именно, но ясно, что Коля.
Несколько раз за эти дни, когда ситуация уж очень начинала благоприятствовать легкой беседе, Коль пробовал. Он очень хорошо помнил, как, например, во время послеаральского загула ему и остальным двум ребятам его экипажа стоило буквально лишь пальчиками щелкнуть — и любой приглянувшийся плод падал с ветки. Он помнил, как после умбриэльской экспедиции американцы увеселяли советскую часть экипажа — это было опять-таки по-человечески. Одна совершенно пантерная мулатка в Лас-Вегасе аж выучила, бедняжка, по-русски целую фразу, и около трех ночи, поднося Колю стопарь для восстановления сил, старательно ее произнесла: «Русский астронаутский пайлот куалифисированный отшен». Прозвучало настолько приятно, что он даже не обиделся на «русского». Правда, протрезвев наутро, со смехом сообразил, что фразка двусмысленная — квалификация в какой сфере, собственно, имелась в виду? — но ночью, гордый добротно сделанным сложнейшим полетом, он понял, разумеется, так, как следовало… Однако здесь подобные фокусы не хиляли. В разговор входилось легко, женщины были умны и отзывчивы, и ощущалась в них некая выжидательность, но стоило Колю от естественных первых, пусть и чуть натянутых, фраз начать куртуазно вешать лапшу на уши — не разговаривать же с первой встречной всерьез, да и что тут скажешь? — некая выжидательность замещалась некоей страдательностью, и наползала непонятная, но непроницаемая стенка. Главный идиотизм был в том, что собеседницы мужественно пытались поддержать беседу, взять Колев тон, но уже сам Коль начинал ощущать, что делает что-то не то.
Всеволод заходил побеседовать, выкроил время — главковерх всея космическая мощь… И ведь, в общем-то, с первого дня Всеволод очень нравился Колю, может, даже больше остальных, с кем свела его за эту неделю его новая судьба. И говорили по делу — не о науке бесконечной, и не о здоровье, а о звездолете, о том, что там хотят сделать музей, и нужны Колевы консультации. Не согласился бы он слетать на «Восток звездный», или это ему будет психологически тяжело? И еще вопрос серьезный — разделились мнения, где музей делать. Одни считают, что надо корабль на мощных гравиторах опустить с орбиты на Землю, скорее всего, на бывший Байконур, потому что первый звездный крейсер был назван, по решению отправлявшей экспедицию ООН, в честь первого корабля с человеком, и где-то правильно назван, ведь, как не относись к Никите и его команде за то, что они человека, будто подопытную крысу-рекордистку, шуганули на виток, для тех, кто «Восток» делал и на нем летел, это действительно был подвиг; другие считают, что надо оставить звездолет, как есть, на стационарной орбите, пусть это даже повредит посещаемости; зато те, кто придет, полнее поймут чувство отъединенности и пустоты вокруг, и превращать механизм, назначенный его создателями только для космоса, в игрушку среди карагачей и олеандров, есть надругательство над памятью давно умерших дерзких и талантливых людей. А мнение Коля? Но Колю было не до того. Он отвечал невпопад, обещал, что еще подумает, а сам смотрел на сильное лицо, на плечищи маршала, на обтянувшую атлетическую грудь полупрозрачную безрукавку, и сравнивал себя с ним, и вообще с мужчинами этого мира, и думал: господи, да куда мне теперь с аритмией, анемией, черт знает, чем еще… да даже и без них… Телки меня просто не почувствуют, пыхти не пыхти. И почему-то от начала разговора в голову навязчиво толкалось и ломилось воспоминание, мучительно стыдное уже и в конце той жизни, и подавно в этой: как он, сам-то по деду чех, с именем немецким в честь немецкого канцлера, при котором незадолго до рождения будущего звездного пилота соединились наконец Германии, сидит в курсантской казарме с пятью такими же двадцатилетними остолопами и снисходительно цедит, якобы с изяществом держа дымливую «Флуерашину» у рта: «Русских просто уже нет. Они сами истребили себя, а остаток генетически выродился в семидесятых. Сейчас русские — это не нация, а сословие, каста. Кто за сохранение остатков империи — тот и русский…» Хорошо, что Всеволод этого не знает, думал Коль. О подобных эпизодах, как назло один за другим запузырившихся в памяти, он даже под пыткой никогда не рассказал бы этому Добрыне, да и кому угодно, хоть Ибису, хоть чибису… Не получилось разговора. Полвечера Всеволод пытался вовлечь Коля в свои дела, потом ушел — время свободное вышло.
Назавтра Коль опять делал доклад для полного зала планетологов — на сей раз о хищных гейзерах второй планеты Эпсилон Эридана. Гейзеры были штукой вполне загадочной, одной из многих загадочных штук, встреченных в полете, и, хотя ассистенты и видео крутили на экран, и давали всю цифирь на кресельные компьютеры, самого Коля, когда он отговорил, еще часа три мучили вопросами. Затем, после обеда, доклад трансформировался в дискуссию, и Коль сидел, неловко было уйти, решат еще, что он тупой звездный извозчик, довез материалы — нате, а мне все до лампочки. Какие-то высказывания, кажется, были дельными, но в целом Коль негусто понимал. Ясутоки, пребывавший рядом, время от времени мягко спрашивал, на устал ли Коль, не угодно ли ему покинуть зал и отдохнуть, или, например, поплескаться в бассейне — и Коль, с каждым разом все раздраженнее огрызался: хочу, дескать, узнать, что сообразит высокая наука двадцать третьего века. «Ты что же, Ясутоки-сан, думаешь, мне эти гейзеры до лампочки? Это вам, может быть — а я над ними летывал, вот так, в пяти метрах!» Ясутоки спрятал глаза, но не смог утаить тяжелого вздоха. Когда с кафедры пошло: «Эндодистантность плазмы при синхротронном лучеиспускании ложа, естественно, обусловливает гиперпульсации псевдоподий» — сидевший за Ясутоки Гийом наклонился к Колю и тихо сказал: «Думаю, ничего интересного уже не будет. Пошла вода в ступе». Бред это, а не вода, подумал Коль, но, сам не понимая, отчего, встал на принцип: «А мне интересно!» Гийом пожал плечами. Докладчик был в ударе, Коль понимал одно слово из десяти. Через пять минут у него аж в груди заныло. Гийом опять наклонился к нему: «Я в буфет. Хочешь в компанию?» И Коль сдался.