Чувствуя, что левая нога онемела до самого бедра, пульсируя острой болью лишь в месте удара, задыхаясь в суконной петле воротника, Марк внезапно обрел силы. Хмель слетел, растерянность улетучилась, и прошедший, как он сам искренне считал, огонь, воду и медные трубы журналист понял, что сейчас вот начнет биться по-настоящему. Не видя ничего перед собой, но памятуя давнишние, со студенческих времен еще усвоенные уроки дружков-боксеров, он провел правой какое-то подобие хука и даже удивился, осознав по ослабевшему захвату, что получилось почти правильно. Технически грязно, но действенно. Костяшки пальцев правой руки, правда, онемели вслед за ногой, но это было даже приятно. Вернулось зрение, и он успел заметить, как голова парня резко дернулась назад, увидел его девственно чистую, незнакомую с бритвой шею под вздернутым от удара подбородком, и левой почти без размаха ударил его в грудь. Парень отлетел шага на три, но устоял на ногах.
   Марк наклонился, ощупывая рукой разрывавшуюся от боли голень и услышал сзади шорох. Лицо парня, расплывшееся в страшной своей радостью улыбке, и взгляд упершийся куда-то за спину Марка, мгновенно рассказали журналисту о том, что сейчас произойдет. В улыбке парня не было ни тени обиды, злобы, только наивным, детским восторгом сияла она, словно при виде желанного подарка, вытащенного из-под елки в новогоднюю ночь, и это было страшно. Куз, не успев проанализировать причину мгновенно охватившего его страха, быстро обернулся, все еще неловко скорчившись, и успел увидеть троих, бегущих к нему из глубокой черноты арки двора.
   Он не успел понять, взрослые это или дети, такие же, как первый из нападавших, — увидел только ногу, длинную и толстую, обтянутую блестящей тканью темно-синих спортивных штанов, и огромную белую с черными полосками кроссовку, летящую ему в лицо. Куз успел увернуться от первого удара, но это мало что дало. Несущийся на него детина, не останавливаясь, подпрыгнул и продолжил бег уже по спине согнувшегося в три погибели Кузи, два раза с силой вдавив пятки под ребра журналиста.
   Куз так и не успел распрямиться. Он неловко рухнул на землю, больно ударившись коленями об асфальт. Как обычно в таких случаях, боли не было. Кроме острой иглы, засевшей в голени после первого удара, Куз практически ничего не чувствовал. Так, толчки какие-то в ребра, мягкие и, кажется, совершенно безобидные. По затылку — раз, два, три. Достаточно, хорош, ребята, кончайте, убьете ведь. Сознание практически покинуло Куза, только краешек один остался, сегментик крошечный. Он и подсказывал, что локти нужно к бокам прижать покрепче, что голову спрятать. А потом и вовсе стало все равно.
   Сплошная грязно-зеленая муть стояла перед глазами, и в этой мути плавало лицо главного редактора Анатолия Гурецкого и громко требовало от Куза материал, обещанный еще вчера. О новом клубе. Губы редактора были плотно сжаты, лицо не шевелилось, но слова странным образом исходили из него, как из профессионального чревовещателя. Куз хотел что-то ответить, но не мог — почему-то беседа с Гурецким происходила на палубе какого-то парохода, пароход сильно качало, он скрипел, внизу, под палубой, перекатывались какие-то железные бочки, грохотали, стукались друг о друга. Куза швыряло от мачты, за которую он пытался зацепиться рукой, к стене, от стены — к перильцам.
   — А вот и материал! — редактор громко расхохотался, из-под его лица высунулась длинная, странно большая рука и начала шарить у Куза под пиджаком.
   — Нет, нет, — наконец-то смог выдавить из себя Марк, — нет там ничего.
   Но рука Гурецкого продолжала шарить по рубашке Куза, потом неожиданно ущипнула его за грудь. И еще раз. Надавила на почки, очень больно, заставив Куза вскрикнуть. Зацепила указательным пальцем ребро и потянула наверх. Куз заорал от боли, и рука отдернулась, втянулась в противный зеленый фон, вместе с ней исчезло и лицо Гурецкого.
* * *
   Марк увидел перед собой лампочку, забранную проволочным сетчатым колпачком. Лампочка торчала из белой стены. Она была раздражающе яркой, резала глаза, и Марк решил, что самое лучшее сейчас — отвернуться. Попытавшись это сделать, он понял, что лежит, а лампочка располагается не на стене, а на потолке. Лежал же Марк на узкой кровати, вернее, на топчане, обтянутом красно-коричневым дерматином.
   Каждое движение сопровождалось резкой, но в принципе терпимой болью. Марк приподнялся, опираясь на руку, сел на топчане, спустив ноги на пол, и огляделся. Ноги, кстати, почти не болели, только левая голень зудела и ныла, как огромный застуженный гнилой зуб.
   Довольно большая квадратная комната без окон, с блестящими серыми стенами и белым потолком с единственной лампочкой в центре была сплошь уставлена такими же топчанами. Большинство из них пустовали, на трех или четырех лежали люди. Марк попытался разглядеть повнимательнее ближайшего к нему через топчан лежащего мужика и, разглядев, едва не охнул.
   Лица у его соседа как будто не было вовсе. Вместо него торчала над белой, страшно грязной рубашкой какая-то жуткая синяя опухоль, прорезанная неровными щелями там, где полагалось быть глазам, рту и носу. Можно было подумать, что здесь одно из отделений морга, настолько несчастный мужик походил на труп, но Марк заметил с облегчением, что грудь под разорванным воротом рубашки периодически поднимается и опадает.
   «Вытрезвитель, что ли?» — подумал Марк, отвернувшись от страшного соседа. В вытрезвителях Марку бывать приходилось, но ничего похожего на эту комнату он прежде не видел. Обычно лежали и сидели на кроватях мужики, вполне уже трезвые, тихо-мирно переговаривались, делились радостями и горестями, стреляли у сержантов папироски и смиренно коротали время до того момента, пока милицейское начальство сочтет их достойными выйти на улицу и не опозорить там своим видом «честь и достоинство».
   Попытки вспомнить, как же он здесь оказался, ни к чему не привели. Последним отчетливым воспоминанием было посещение обменного пункта, все последующее проваливалось в какой-то зеленый туман. Да, он был в обменном пункте. Марк пошарил руками по телу, отметив, что он при полном параде — в пиджаке, в брюках и сапогах. На этом, правда, «парад» и заканчивался. Карманы пиджака были совершенно пусты. То, что не было денег, это само собой. Но не было ни паспорта, ни ключей, ни бумажника, ни кучи визиток, которые время от времени накапливались в нагрудном кармане. Любимой «Ракеты» на запястье тоже не было. Почесав голову, Марк обнаружил, что она забинтована.
   Это обстоятельство успокоило Марка. Теперь все ясно. И, главное, ясно, что самое страшное уже позади. Он встал, покряхтывая от боли в ребрах и странной тяжести в области печени, проковылял мимо синелицего пострадавшего и постучал в такую же серую, как и стены, запертую дверь. Прошаркали чьи-то шаги, ручка дернулась, повернулась, и в открывшемся проеме появилась очень миленькая розовощекая и улыбчивая старушка в белом халате и чепчике.
   — А, очнулся? Как сам-то?
   Старушка смотрела на Марка с очевидным состраданием.
   — Спасибо, ничего. Это больница?
   — Больница, больница. Ох, мужички, как же вы себя так не бережете? Идти-то можешь? — Она оглядела Куза с ног до головы. — Голова не кружится?
   — Что там, Светлана Степановна?
   Грубый мужской голос помешал Марку ответить симпатичной нянечке. Дверь открылась шире, и за спиной Светланы Степановны вырос высоченный мужик в милицейской форме с капитанскими погонами.
   — Что случилось? — капитан смотрел на Марка безо всякого выражения. — Очухались? — спросил он наконец. — Эх, интеллигенция... Ну, пошли.
   Он повернулся и исчез за дверью. Светлана Степановна вздохнула и поманила Марка рукой:
   — Пойдемте, господин хороший. Эх-эх... — она покачала головой. — Кто ж вас так отделал-то?
   — Не помню, — ответил Марк, — не знаю.
   «Все-таки в капиталистических отношениях есть своя прелесть, пусть даже они и с совдеповской закваской», — думал Марк, получая через маленькое окошечко в стене из рук медсестры несколько визитных карточек, пустой бумажник, отдельно — брелок и записную книжку. Выдан был ему также несвежий носовой платок, горка мятых автобусных талонов, жетон на метро и сложенный вчетверо лист бумаги с набросками какой-то статьи, которую он начал вчера в редакции. Ни денег, ни паспорта не было.
   — Распишитесь, — сказала медсестра. — Чувствуете себя нормально? Может быть, вас отвезти? Правда, у нас это платное.
   — Нет, спасибо, — ответил Куз, расписываясь на нескольких бумагах. На одной из них он увидел слово «штраф». — А за что штраф? — спросил он, даже не заметив сумму, которую он теперь должен государству.
   — Ну, как же, — улыбаясь, ответил капитан, стоящий рядом. — За появление в нетрезвом...
   — Понятно, спасибо, — Куз знал, что спорить здесь бесполезно. А то, что капиталистические отношения проникли и сюда, так все равно, даже несмотря на штраф, это приятно. Не побили, не обматерили. Доставить даже вот могут. Может быть, у них тут и пиво холодненькое есть?..
   — Что же это вы, Марк Аронович, неаккуратно так ведете себя? — сказал капитан, провожая его до дверей. — Кстати, пива не хотите?
   «Ну, дает, мент, — подумал Марк. — На ходу подметки режет...»
   — Нет, спасибо, — ответил он. — Мне сегодня уже достаточно.
   — Ну, будьте здоровы. Кстати, привет Гурецкому передавайте. И штраф мы вам на работу посылать не будем, оплатите в сберкассе сами, да?
   — Конечно, конечно.
   Марк вышел на улицу, прошел мимо одинокой милицейской машины, желто-синей своей расцветкой приятно оживлявшей серый, унылый пейзаж питерских новостроек в предрассветных сумерках.
   «А откуда он меня знает? — вдруг подумал Марк. — Паспорта-то ведь не было при мне. Или я уже такая звезда журналистики, что менты меня в лицо признают?»
   Сжимая в кулаке жетон, он, покачиваясь, побрел в сторону метро. Город Марк Куз знал хорошо, сориентировался быстро и, взяв нужное направление, подумал о том, что пива бы сейчас действительно выпить неплохо. Однако вчерашние бандиты оставили его и без легкого гонорара, и без возможности опохмелиться. Надо было добраться до дома, а там... видно будет.

Глава 3

   — Настя! Настя!
   Да что такое в самом деле?! Почему мама ее будит? В школу, слава Богу, сегодня еще не нужно, осталась еще пара дней полной свободы, почему бы ей не поспать лишний час?
   — Настя, просыпайся!
   — Ну что? — протянула она капризно, по-детски, приподняла голову и так же по-детски стала тереть глаза кулачками. — Мама, в чем дело?
   От мамы пахло духами и хорошим вкусным вином. Запах этот Насте нравился. Не то что пивная вонь, которую распространяли вокруг себя ее дружки-одноклассники. Судя по всему, мама только что вернулась из гостей.
   — Настя, папа не приходил?
   — Не зна-аю. Дай поспать, а?
   — Пора вставать, Настя, второй час.
   — Ну и что? — Настя попыталась выскользнуть из маминых рук, крепко державших ее за плечи. — Какая разница?
   — Разница такая, что нужно входить в рабочий режим. Послезавтра в школу. Как ты думаешь просыпаться-то? Привыкла к ночной жизни.
   — На себя посмотри. Кто из нас привык?
   Она уже поняла, что придется вставать. Сон ушел, мама все-таки растрясла ее, но хотелось еще немножко посопротивляться. Покапризничать. Почему она должна вскакивать неизвестно зачем? Если бы мама не разбудила ее, она вполне могла еще час-полтора поваляться. Когда еще выпадет такое удовольствие? Начнется школа, тогда — все, прощай, отдых! И не в том дело, что придется каждый день рано вставать. А в том, что ложиться она будет все равно часа в три. Пойдут разные дискотеки, концерты, тусовки, не сидеть же ей дома! Отсыпаться придется по выходным, как в прошлом году, раз в неделю сутки нормального сна, а потом снова шесть дней безумия.
   — Знаешь, ты себя со мной не равняй! Я имею право!
   — Да-а, конечно.
   — Конечно! — мама наконец отпустила Настины плечи, и она, воспользовавшись случаем, мгновенно рухнула на спину, натягивая на себя одеяло. Просто так, из вредности. — Ты опять?
   — Да встаю, встаю. Господи, какое-то гестапо на дому.
   — Гестапо... — мама рассмеялась. — Сама ты — гестапо. Замучила меня, до сумасшедшего дома скоро доведешь, ну, что это такое?
   — Что?
   — Да твой образ жизни. Что дальше-то с тобой будет?
   — В каком смысле? — Настя отбросила одеяло и начала медленно выбираться из постели, хмуря лоб, всем своим видом выказывая матери недовольство несправедливо обиженного человека.
   — В том смысле, что у тебя впереди институт, потом работа. Или сразу работа, с твоим подходом к жизни я очень сомневаюсь, что ты куда-то там поступишь.
   — Ну, конечно. Ты-то лучше знаешь, поступлю я или нет.
   — Представь себе, да.
   — Ну-ну.
   — Не нукай, не нукай. У меня, слава Богу, как тебе это не смешно, имеется жизненный опыт, который стоит дороже, чем все советы твоих дружков-приятелей из ночных клубов. Жизнь, девочка моя, идет днем. Может быть, для тебя это новость, но так оно и есть. А ты свою жизнь, извини за выражение, просираешь пока что. Просыпаешь.
   — Ладно, ма, кончай. Что ты в самом деле с утра пораньше...
   — С утра! Два часа дня — для нее это «с утра»! Ты послушай себя-то, послушай!
   Мать что-то завелась не на шутку. Настя натянула наконец джинсы, спросонья долго не могла попасть ногой в штанину, майку с огромным трилистником на груди — изображением кустика конопли, не вызывающим, впрочем, никакой негативной реакции ни у непросвещенных обывателей, ни у милиции, такой же темной, как и большинство населения.
   Чистя зубы, она услышала, как из кухни мать крикнула свое всегдашнее «Иди поешь!». И не надоест ей изо дня в день одно и то же?.. Захочет Настя — поест, не захочет — не станет, как ее не уговаривай. Уж с этим-то в ее годы она наверняка может самостоятельно разобраться.
   Она вышла из ванной, не заходя на кухню скользнула в гостиную и, секунду подумав, стала нажимать на клавиши маленького простенького телефонного аппарата, младшего брата того чудовища, что стояло в кабинете отца — с факсом, автоответчиком, какими-то таймерами и прочими прибамбасами, которыми, надо сказать, никто в их семействе почти никогда не пользовался. По делам отцу звонили на трубку мобильного, факсы принимал компьютер, который отец никогда не выключал, и вообще он старался оградить дом от деловых звонков, развивая бешеную активность на фирме, а в собственной квартире старался поддерживать покой, как говорится, тишь, гладь да Божью благодать.
   — Так! Ты опять на телефоне? Не успела проснуться, сразу звонить!
   — Мама!!! — Настя прикрыла ладонью трубку. — Да оставь ты меня в покое, в конце-то концов!!!
   Мать резко повернулась, быстрым шагом вернулась на кухню и стала греметь там посудой, швыряя в раковину кастрюли и тарелки.
   У Гальки было занято, у Вики тоже, болтают подружки... Солнце уже заглядывало в окна, выходящие на запад, скоро дома станет просто невыносимо, никакие шторы не спасают от яростного питерского летнего солнца. В это время дома сидеть — полная глупость. Тем более что последние свободные деньки. Ведь Настя всерьез, какие бы иронические гримасы ни корчили родители, всерьез в этом году собиралась заняться учебой. Институт — не шутка, а она выстроила себе конкретный жизненный план, которому собиралась неукоснительно следовать. И посмотрим в конце концов, кто окажется прав — она или предки, не верящие в ее усидчивость и способность все запоминать на уроках, а не корпеть дома за учебниками.
   Настроение у Насти, как всегда в первые полчаса после пробуждения, было премерзкое. И окончательно оно испортилось, когда оказалось, что ни одному из друзей и подружек невозможно дозвониться. Где их искать? В общем-то, понятно где. Но шевельнулось внутри что-то вроде обиды — не могли позвонить, разбудить, позвать с собой.
   — Ма, никто не звонил?
   — Звонили, звонили они, приятели твои, трубку бросают, когда слышат ответчик. Замучили меня своими звонками. Хоть бы представлялись. Ты скажи им, что ли, а то треплют нервы.
   — Да ладно тебе, — Настя достала из холодильника яйцо, бросила в маленькую кастрюльку и поставила на огонь.
   — Поешь по-человечески, что ты одними яйцами питаешься! — мать все не унималась.
   — Не хочу.
   Лучше держать оборону, не переходя в нападение. Себе дороже. Мать совсем разойдется, раскричится о своей погубленной жизни, о разочаровании, которое ей принесла Настя, о том, что у всех дети как дети, а у нее одной не дочь, а неизвестно что, и так далее по давно понятной схеме.
   — Где же папа наш, что же ни ответа ни привета, — неожиданно переключилась мама на другую тему, — хоть бы позвонил, что ли? Не похоже на него.
   — Да что ты, ма, приедет, никуда не денется. Не психуй.
   — Как же мне не психовать, обещал вечером вчера вернуться, а сейчас уже тоже почти вечер. Может, случилось что? Он на машине — мало ли что на дороге бывает. Может, авария, не дай Бог.
   — Перестань. Какая авария? Он же осторожный, как девушка. Никаких аварий. Заехал к кому-нибудь по делам или так, оттянуться.
   — Оттянуться! Еще не хватало!
   — Ну да, ты-то оттягиваешься по полной программе, а ему что, нельзя?
   — А ну-ка кончай эти разговоры! Я оттягиваюсь, видите ли! Я пашу всю неделю, как лошадь, в гости хожу только по выходным, а она мне тут претензии высказывает! Да я...
   — Ладно, мамуля, ну что ты завелась? Все нормально. Я пошла, — Настя встала из-за стола, уже стоя допивая остатки чая из большой черной кружки.
   — Куда это?
   — Как — куда? Гулять. У меня еще каникулы.
   — Каникулы... А готовиться тебе не надо, последний класс, почитала бы что-нибудь! И так-то в голове немного было, а за лето, наверное, вообще все выветрилось.
   Настя обняла мать, за лето ставшую заметно ниже дочери, поцеловала ее в упругую щеку, в лоб, на котором еще не было и признаков морщинок, в красивые большие глаза — по очереди, в один и в другой. Красивая у нее мама все-таки, самая, пожалуй, красивая из всех знакомых ей женщин.
   — Когда вернешься-то?
   — Не знаю, — Настя уже надевала свои замшевые ботиночки. — Вечером.
   — В девять чтобы была дома. Не позже.
   — Ма, дай денег немножко.
   — Денег... Опять ей денег. Сколько тебе?
   — Ну, не знаю. Дай там... Двадцать...
   — А не жирно тебе — двадцать? Возьми вот пятерку и скажи спасибо.
   — Ма, это мне на дорогу только — пятерку. Дай еще-то.
   Мать вздохнула и вытащила из кармана джинсов, которые, к неудовольствию мужа, предпочитала любой другой одежде, десятку.
   — Возьми. А пятерку давай назад.
   — Спасибо, мамуля, любимая моя красавица! — Настя снова громко чмокнула ее в щеку. — Пока!
   Когда она подошла к лифту, дверцы разъехались и из кабины вышел Николай Егорович. Столкнувшись нос к носу с Настей, он вздрогнул, но, узнав соседку, мгновенно растянул лицо в широкую веселую гримасу, искреннюю, как показалось Насте. Он вообще был весельчаком, этот Николай Егорович, но иногда становился чересчур назойливым, орал на весь двор: «Настюха, как делишки, где мальчишки?» — и все в таком духе, тяжеловесный юмор пятидесятилетнего безработного работяги. Хотя жил он не бедно, судя по одежде и упитанному Дику, халтурил где-то, но постоянной работы давно не имел.
   — Привет, Настюха! Ты меня испугала даже, красавица. Спешишь куда?
   — Здравствуйте, здравствуйте. Да так, дела всякие, — она проскользнула в кабину мимо застывшего на выходе соседа.
   — Ну, дела — это святое! В школу скоро?
   — Скоро, — натянуто улыбнулась Настя. Она ненавидела эти пустые вопросы: «Скоро в школу?» Сегодня двадцать девятое августа — пусть отгадает, скоро ей в школу или нет. Тоже мне бином Ньютона, как у Булгакова сказано.
   — Ну-ну, — весело констатировал сосед. — Давай-давай.
   «Даю-даю, — подумала Настя уже под скрипение спускавшегося вниз лифта. — Если каждому давать...»
   Она прошла мимо ночного магазина, выглядевшего при дневном свете какой-то убогой забегаловкой, дешевой лавкой, в которую и заглянуть-то приличный человек побрезгует, лучше пройдет дворами до универсама. «Надо же, — в который раз удивилась она. — Как ночь все меняет...» Усмехнувшись этой не очень-то свежей мысли, она вдруг подумала, что ни разу не видела днем удалого продавца, этого самого Виталика, который вчера ее, можно сказать, почти что соблазнил одним своим взглядом. Может быть, освещенный солнцем Виталик будет выглядеть не так привлекательно? Может быть, он — этакая «тать в нощи»? Настя не знала, что такое «тать», но слово ей нравилось. Что-то такое жутко приятное должна означать эта «тать», да еще в «нощи». У-ух здорово!
   Она вышла из метро на канале Грибоедова уже в начале четвертого. Здесь, на «климате», как всегда была толчея, сутолока, броуновское движение людей, совершенно разных внешне, несопоставимых по уровню достатка, в непохожих одеждах, с разными уровнями жизни, воспитания, с разными работами, проблемами, целями, желаниями, но объединенных вечным водоворотом «климата», как называло это место уже не одно поколение ленинградцев-петербуржцев. Теплый воздух, вырывающийся из-за стеклянных дверей на входе в метро с Невского и канала Грибоедова, действительно создавал своеобразный микроклимат в крохотном закутке, огороженном толстыми колоннами от тротуаров и многоэтажной громадой дома от любой непогоды. Здесь и назначались свидания, деловые встречи, здесь сновали вошедшие уже в быт больших городов бабушки с двумя-тремя блоками сигарет в авоськах, торгующие без всяких лицензий и справок, рядом жевали пирожки постовые милиционеры, время от времени, словно ни с того ни с сего, прогоняющие старушек с их привычных торговых мест, но больше всего было здесь молодежи, самой разной — от «продвинутой», в блестящей разноцветной коже, сверкающей синтетике, в «пластике», с волосами всех цветов и оттенков, до самых банальных гопников в застиранных спортивных штанах и неопределенной формы и фирмы курточках.
   Выйдя из метро на «климат», Настя огляделась вокруг, но не увидела ни одного знакомого лица. Впрочем, нет, лицо-то знакомое было — пожилой дядька с длинными волосами, в каком-то диком военном кителе неизвестной армии, торчал на своем обычном месте — в углу квадратного загончика, почти на тротуаре, ведущем к Спасу на Крови. Борштейн его фамилия, вспомнила Настя. Художник какой-то, известный, говорят. Вечно здесь торчит, встречает своих дружков, такого же андеграундного вида местных гениев. Но Борштейн — это не ее компания. Правда, он косится на нее, тоже, конечно, знает в лицо, но хрен с ним, с Борштейном, у нее свои дела, у него — свои.
   Настя достала сигареты, закурила и пошла по Невскому в сторону площади Восстания. Путь был ясен, прост и привычен. Сначала в «Сайгон», может быть, там есть кто-то из народа, потом — в «Костыль», где-где, а в «Костыле» уж точно кто-то из команды болтается. Правда, там больше малолетки, гопота, но и нормальных людей бывает в достатке — во всяком случае, Настя всегда найдет себе компанию. Была, конечно, альтернатива — двинуть на Дворцовую, но с роллерами, хотя и много было среди них у Насти хороших знакомых, ей сейчас не хотелось крутиться. Хотелось чего-то такого... Непонятно чего. Еще со вчерашнего вечера. Чего-то взрослого, спокойного чего-то. Хрен знает чего, одним словом.
   Навстречу шла девчонка, очень знакомая. А, Машка Перчанок. С красными волосами, длинная, худая, без очков, со всеми своими минусами ничего не видит в двух шагах от себя, глаза как у сомнамбулы, в ушах — пробки плейера, так и прошагала мимо Насти в сторону Дворцовой, не заметила знакомую. Они, конечно, не такие уж и подруги, но поздороваться могла бы. А из-за Машкиной спины прямо на Настю вылетел небольшого росточка, плотный, с длинными волосами, курносым носиком, в джинсуру весь закован с ног до головы — сам великий господин Чиж, рок-звезда, кумир трудных подростков славного портового города Питера. Он вроде живет здесь где-то неподалеку. Тоже идет, никого не замечает, и его никто. Вот странно — после концерта где-нибудь в «Октябрьском» охранники выстраиваются у служебного входа, чтобы Чижа при его появлении не растерзали поклонницы, а тут — идет себе, и никому до него дела нет.
   Возле «Сайгона» стояли Мертвый и Кулак. Настя впервые видела их вдвоем, они были из разных кругов, практически не пересекающихся между собой. Мертвый, представитель Питерских Ковбоев, работал поочередно в разных джинсовых и музыкальных магазинах охранником, ночным сторожем, вышибалой в клубах, но подолгу нигде не задерживался. Основным его достоинством, которое и сделало его исключительным специалистом в выбранной им области, была неимоверная физическая сила и поистине устрашающие габариты. Но она же, сила, которая била иногда буквально через край, и приводила Мертвого к совершению поступков, несовместимых с работой, скажем, в приличном клубе или магазине.
   Напившись, а Мертвый игнорировал все указания очередных своих начальников касательно употребления алкоголя, он мог запросто швырнуть на столик, вырвав из-за стойки словно репку из земли нахамившего ему бармена, как было однажды, или учинить еще какой-нибудь скандал, которым не было числа в его длинной трудовой биографии. Ему перевалило за тридцать, но с первого взгляда больше двадцати пяти Мертвому не давал никто. И это несмотря на его более чем внушительные габариты. Все дело было в одежде, прическе, манере общаться. Неискушенному в ночной питерской жизни трудно было вообразить, что мужчина на четвертом десятке, житель культурной столицы, как до сих пор еще говорили, России, может ходить в ковбойских сапогах с позвякивающими при каждом шаге шпорами, шляпе «стетсоне», настоящей, огромной, с загнутыми вверх полями. А что говорить о жилетке с длиннющей бахромой, о бесчисленных ремешочках, ленточках, каких-то уздечках, платочках, которыми Мертвый был перевязан, перепоясан, опутан, только что не взнуздан. А многих предметов его гардероба, точнее, их названий не знали даже самые близкие друзья. Все эти штуки, металлические и кожаные, которые он постоянно носил, внушали окружающим боязливое недоумение.