Но и здесь народ попал впросак — опять обмишурился. Мы-то ведь вовсе и не собирались над народом насмехаться[2], поскольку и сами были как бы народ, просто веселились для себя и смеялись над собой, и все дела. Но так хитро всё закручено, что, смеясь над собой, мы смеялись над народом, который обиделся и исключил нас из числа народа, что вызвало уже смех по отношению к народу, который не считал нас за народ, хотя народом мы продолжали быть. Вот так.
   — Радоваться надо!
   — К станку бы вас всех! — отвечали нам, не подозревая, с кем имеют дело. Как раз во времена своего самого отчаянного битничества я, проходя институтскую практику, стоял два года, правда, не у станка, но у слесарных тисков на заводе имени Ленина. Юфа работал кузнецом на заводе турбинных лопаток, Вольдемар — в горячем цехе Невского завода, Свин держал экзамен в театральный, сменив перед этим ряд профессий, связанных с тяжёлым физическим трудом, так что пресловутым станком нас было трудно удивить, а зачастую мы могли разобраться в нём лучше, чем те, кто рекомендовал нам работу такого характера.
   В отличие от советчиков, кадровые рабочие, которых мы называли «соловьями», охотно и быстро признавали нас за своих, правда, слегка «двинутых» ребят и охотно пили с нами пиво.
   — Радоваться надо!
   Называли мы себя битниками, хотя не были битниками в традиционном значении этого слова. Это было что-то среднее между классическим типом битника и ранним панком. Чистым панком являлся, пожалуй, только музыкальный коллектив Свина. Постепенно формировалась своя атрибутика, свои обряды и обычаи. Все действия, как бытовые, так и ритуальные, отличались замечательной простотой и динамикой. При встрече битники сжимали пальцы таким образом, что кисть руки превращалась в подобие крючка и зацеплялись этими крючками друг за друга. При этом они (мы) издавали горловой звук ыаррггххррр… — вот и все приветствие — коротко и ясно. Для особенно торжественных случаев была разработана «поза битника» — ноги чуть согнуты в коленях, корпус наклонён вперёд, чуть прогнувшись в спине, прямые руки отведены назад и вверх, пальцы рук (желательно и ног) сжаты в кулаки, глаза сверкают — поза демонстрирует мощь и решительность.
   У нас были свои названия станций метро, улиц, хотя многие улицы носят и так прекрасные названия — проспект Славы, например. Я до сих пор думаю, кем же он был, этот таинственный Слава, если в его честь назвали целый проспект и даже фамилии не указали — значит и так все должны понимать, о ком идёт речь… А наша любимая станция метро «Московская» (она же — «Столичная», «Особая», «Посольская»…). «Панк победы», «Площадь ужасов», «Гостинный вор», «Лошадь Ира», «Поли-артрическая»… Улица Костелло… Улица Солдата Грызуна… Это места нашего раннего битничества. А мост через Обводный канал, под которым несколько лет подряд шумная весёлая компания справляла Новый год — 30 мая. «И вот — Новый год, тридцатое мая — стоит окровавленный Кремль…» Почему — 30 мая? На мой взгляд, исчерпывающий ответ на этот вопрос дал однажды наш друг Монозуб — человек вообще-то не бедный, но битник в душе, он как-то раз разгуливал в жуткий ленинградский 30-градусный мороз без головного убора.
   — Панкер (можно называть его и так!) — сказал я ему. — Ведь холодно же!
   — Холодно. Зато здорово! — ответил Монозуб (он же — Панкер). Понятно теперь, почему Новый год — 30 мая? Здорово! И всё!
   При знакомстве мы не спрашивали кому сколько лет, кто где работает, интерес, в основном, заключался в том, какую музыку человек слушает. Музыка была самым большим критерием оценки знакомства, и ради неё мы поддерживали отношения с изрядным количеством идиотов, если у этих идиотов были интересные коллекции пластинок. Вместо вопроса «где работаешь?», мы спрашивали:
   — Играешь?
   Играли или хотели играть все. Вольдемар мучил гитару дома, в полном одиночестве. Свин имел свой коллектив и остаётся бессменным лидером его и по сю пору, хотя состав группы менялся много раз. Я играл с Дюшей Михайловым (Киловаттом) и Олегом Валинским (Острым) в хард-роковой группе «Пилигрим», остальная компания тоже либо так, либо иначе, имела отношение к музыке. Кто собирал пластинки, кто паял усилители чудовищного вида и качества или сколачивал из ДСП замечательные, по характеру своего звучания, колонки. Круг знакомств быстро рос, и естественно, что мы со временем узнали многих из тех, кто уже тогда были «китами» ленинградского, как они сами говорили, «рока». А, может быть, и без кавычек — рок? В любом случае то, что они всё играли тогда, существенно отличалось от того, что называется рок-музыкой на Западе — и по качеству звучания, и по подходу, и по целям, и по задачам, и по внешнему виду, и по музыке и по характеру проведения концертов (о концертах тех времён см. В. Рекшан, «Кайф полный»). Главными китами тогда были «Россияне». Нам в принципе нравилось то, что они делали, хотя всё это и казалось несколько занудным, но видео тогда ещё не было и настоящей энергии на сцене мы ещё не видели, так что вполне удовлетворялись «Россиянами» и иже с ними. Что ещё нас всех объединяло, так это устойчивая неприязнь к группе «Машина времени». Спустя несколько лет эта неприязнь сменилась лично у меня крепкой, уже взрослой любовью к этой музыке и к этим людям, но тогда, я думаю, мы воспринимали их только как социальное явление, как людей, пошедших на компромисс с бюрократией и так далее. Что делать, максимализм — а это, на самом деле, не так уж плохо, может быть, неумно, зато честно.
   Квартира Свина была нашим клубом, репетиционным помещением, студией звукозаписи, фонотекой — в общем, базой. Здесь мы отдыхали, обменивались новостями, пили, играли, пели, даже танцевали (по-настоящему, по-битнически). У Свина была кое-какая аппаратура как бытовая, так и полупрофессиональная, и было на чем послушать пластинки и во что воткнуть гитары. Словом, это был наш рок-клуб.
   Выходные дни мы проводили или в упомянутом уже клубе филофонистов, или на толкучке у магазина «Юный техник» — мы просто болели пластинками. Звучит парадоксально, но юные русские панки и битники обожали «Йес», «Генезис», знали наизусть все альбомы Маклафлина, «Крим», «Кинг Кримзон»… О, блаженная пора открытий в роке! Чем меня сейчас удивишь? Разве что каким-нибудь бутлэгом «Фэмели» (а ну-ка, молодые рокеры, что это за команда?). Само собой и «новая волна», которая тогда была действительно новой, не проходила мимо нас.
   Нот не знал почти никто, инструменты были просто, как говорил Ницше, за гранью добра и зла — сейчас гитар с таким звуком просто не бывает. Ходят слухи, что когда Брайан Ино посетил Советский Союз, он приобрёл гитару «Урал» и увёз её к себе в Англию — поражать друзей-авангардистов. Но играли мы отчаянно и самозабвенно. Ради хард-роковой группы «Пилигрим» Олег ушёл из ЛИИЖТа, ради неё же я ушёл из ВТУЗа, где учился вместе с Юфой. Свин покинул театральный тоже, в конечном счёте, из-за музыки.
   Планы были грандиозные и, как показывает время, не у всех они оказались утопией. Мы, например, откровенно смеялись над Дюшей, который пытался поднять мощность звучания «Пилигрима» до одного киловатта.
   — Зачем нам это? Что нам, оглохнуть тут всем?
   — А если мы на стадионе будем играть? — абсолютно серьёзно спрашивал Дюша.
   — Мы — на стадионе? Такие уроды — на советском стадионе? Да ты заболел, родной!
   Однако Дюша не заболел и через несколько лет вовсю играл на стадионах с группой «Объект насмешек». Кто мог знать, что так повернётся? Нас, натуральных зверей, да чтобы выпустили на большую сцену? Это бред собачий! Песни битников были для того времени слишком откровенны и прямолинейны — взять хотя бы свиновские ранние хиты, «Утренничек», к примеру:
 
Утренничек, утренничек —
Детская забава.
Я до конца не досидел —
Началась облава…
 
   А знаменитая «Чёрная икра»:
 
Пошёл я раз на помоечку,
А там я нашёл баночку…
 
   — Радоваться надо!
   Свин познакомился с ребятами из группы «Палата № 6», и они стали активно принимать участие в общем веселье. Песни «Палаты» были замечательно мелодичны, что сильно выделяло их из общего, довольно серого в музыкальном отношении, питерского рока. Лидер группы Макс (Максим Пашков) пел профессиональным тенором и здорово играл на гитаре, а ансамбль отличался просто замечательной сыгранностью и аранжировками. А что такое аранжировка, молодые битники тогда вообще понятия не имели, и всё это было чрезвычайно интересно и ново. «Палата» играла довольно специальную музыку — панк не панк, хард не хард, что-то битловское, что-то от «Блэк Саббат» — в общем, интриговала.
   В один из обычных, прекрасных вечеров у Свина, когда все, выпив, принялись удивлять друг друга своими музыкальными произведениями, я и басист «Палаты» сидели на кухне и наблюдали за тем, чтобы три бутылки сухого, лежащие в духовке, не нагрелись до кипения и не лопнули раньше времени — наиболее любимая нами температура напитка составляла градусов 40—60 по Цельсию. Поскольку лично мы ещё не были знакомы, я решил восполнить этот пробел:
   — А тебя как зовут? — спросил я. — Меня — Рыба.
   — Меня — Цой.
 

Глава 3

   Очень уж много событий за один день. Слава богу, все разошлись, и мы наконец-то могли отправиться к своей палатке. Как мы там поместились втроём, точно объяснить не могу, но тяги к комфорту у нас тогда ещё не было и мы заснули моментально — свежий воздух и бешеная усталость дали себя знать.
   Солнце взошло над посёлком Морское со страшным скрежетом, лязганьем и скрипением. Оно ярче и ярче просвечивало сквозь брезент палатки, и жуткий металлический грохот нарастал, наполняя собой всё видимое пространство.
   Мы смотрели друг на друга и не двигались. Молчали. Вылезать из палатки и смотреть, что же такое происходит на рассвете в этом уютном местечке, как-то не хотелось. Но вот шум стал удаляться в направлении моря, и Олег, как наиболее мужественный из нас, исчез за брезентовым пологом. Мы с Цоем ждали известий минут пять и дождались. Первые известия от Олега были абсолютно непечатные, но они вернули нам силу духа и тела, и мы вылезли на бережок ручья на помощь нашему товарищу.
   Олег стоял подбоченясь, молча и злобно глядя вслед удаляющемуся от нас колёсному трактору, который ехал прямо по ручью — утренний туалет, что ли совершал. Естественно, он проехал и по нашей заначенной бутылке водки, что спала в ручье и не успела проснуться, как дитя индустриализации размазало её по дну. К трактору мы быстро привыкли — он ездил на пляж каждое утро — то ли по делам, то ли отдыхать, а вечером возвращался обратно — уставший, загоревший. Он с хрипом проползал мимо палатки и исчезал в диких горах — где-то там у него было логово.
   — Та-а-а-ам, та-а-а-ам, в сентябре-е-е… — вдруг запел Цой, — там я остался-а-а…
   — Что, так сильно Леонтьева полюбил? — хмуро буркнул Олег. Он всё ещё страдал по потере бутылки, как будто она была последней в нашей жизни.
   — Та-а-ам я остался-а-а-а…
   — Ладно, давайте похаваем. Та-а-а-а-ам…
   — Вот, новый поворо-о-от, — подключился я к утренним вокальным упражнениям. Олег улыбнулся и вдруг заорал диким и ужасно громким голосом:
   — Пропасть, или взлё-ё-ёт!!! — И смягчившись, сказал снова. — Ну ладно, давайте похаваем.
   — Это заблуждение, — многозначительно произнёс Цой.
   — Что — заблуждение?
   — Что мы сейчас здесь должны хавать.
   — ?
   — Да, — поддержал я Цоя, — давайте на пляж чего-нибудь возьмём, там и похаваем…
   — Сначала мы возьмём баночку, — Цой посмотрел на меня, — трехлитровую.
   — Это дело, — согласился я. По лицу Олега было видно, что компромисс его удовлетворяет.
   — Но похавать, всё-таки, надо. — Он не сдавался.
   — Конечно, надо. Вот возьмём баночку, пойдём на пляж и похаваем.
   Олег и я принялись зашнуровывать полог палатки, а Цой молча смотрел на нашу работу, не двигаясь с места. Мы старались закрыть вход в жилище поаккуратней, чтобы не видно было вещей, гитар, консервных банок, медиаторов и прочей мелочи, что выпала из нас во время сна.
   — Думаете, ворам это будет не развязать? — поинтересовался Цой.
   — Ну, всё-таки…
   — Ладно, кончайте ерундой заниматься. Жарко уже.
   Да, становилось жарко. А когда мы наконец добрались до пляжа, стало просто невыносимо. Чтобы немного улучшить самочувствие, мы отхлебнули из баночки и бросились в долгожданное Чёрное море. Олег, хоть и обладал могучим телосложением и по весу тянул, примерно, на нас с Цоем вместе взятых, устал плавать минут через сорок. Он вылез из воды и сел на песок рядом со мной — я сломался на тридцати минутах купания. Мы блаженно жмурились, молчали и смотрели, как Цой плещется и кувыркается в тёмной воде.
   — На сколько ещё его хватит? — начали мы прикидывать и начали было даже спорить, но тут Цой вылез на берег. Как выяснилось, он прервал развлечение не от усталости, а от скуки.
   — Ну, чего вы тут расселись? Пошли вместе поплаваем…
   — Отдохни, — сказал я.
   — Да, позагорай.
   Это предложение Олега было довольно бессмысленным — на наших глазах произошла чудесная метаморфоза. Как только Цой вышел на сушу, он мгновенно покрылся тёмным ровным загаром такой плотности, какая у обычных людей появляется после пары недель пребывания под палящим солнцем. Мы же с Олегом так легко не отделались и часа через три поняли, что нужно срочно бежать куда-нибудь в тень.
   — Пошли, может, похаваем, — неуверенно предложил Олег.
   — Да ну, знаешь, только пришли и сразу уходить, — возразил Цой, — рано ещё!
   — Брось ты, пойдём, костерок разведём, посмотрим, как там палаточка наша…
   — А что ей сделается? Пошли купаться!
   — Слушай, мне кажется, я сгорел, — сказал я, — пойдём в тень.
   — Иди. А мы с Олегом ещё искупаемся.
   — Я с Рыбой пойду. Полежим в тенёчке, похаваем чего-нибудь…
   — Пошли, поиграем заодно, — мне не хотелось разрушать компанию.
   — Ладно, вы ждите, а я подойду попозже. Начинайте там пока…
   — Чего начинайте?
   — Ну, там… что хотите, то и начинайте, — Цой улыбнулся, — я подойду.
   — Ну, пошли, — я встал и понял, что мы уже опоздали. Спину, плечи, бёдра и всё остальное жгло при каждом движении, правда, ещё терпимо, но я понимал, что к вечеру это «терпимо» может плохо кончиться. «Надо будет ещё баночку взять, — подумал я, — чтобы не очень жгло».
   Вернувшись к нашему лагерю, мы обнаружили палатку в целости и сохранности — воров здесь, видимо, не было, и стали зачем-то разводить костёр. Солнце палило по максимуму, и зачем нам нужен был этот костёр — варить, а тем более жарить нам было нечего — я не понимаю, но сила традиции непобедима. Раз палатка есть, то и костёр должен быть. Страшно матерясь, мы вступили в бой с чудовищными кустами, что окружали нас со всех сторон, в надежде использовать их в качестве дров. В конце концов нам удалось навыдергивать и навывинчивать из земли немного чего-то среднего между осокой и железным деревом, но эти ботанические выродки так изранили наши сгоревшие тела, что даже ругаться не осталось сил. Мы сидели на колючей траве, которая умудрялась дать себя почувствовать через любые штаны, показывали друг другу свежие раны и увёртывались от вонючего дыма, которым агонизировали южные растения. По берегу ручья, сверкая счастливой улыбкой, к нам приближался красивый, загорелый, хорошо отдохнувший Цой.
   Он подошёл, постоял молча, посмотрел на нашу печаль, которая к этому времени стала просто осязаемой, улыбнулся ещё шире. Потом он сказал: «Да-а-а…», залез в палатку и вернулся оттуда с гитарой.
   — Песни будем петь! — он был, как всегда, лаконичен.
   Но песен мы не услышали — Цой стал просто брать аккорды, стараясь добиться наиболее причудливых сочетаний. У него уже было написано несколько своих песен — одни — получше, другие — похуже, третьи — совсем никуда. Песен было немного, но в последние месяцы сочинительство их стало для Цоя основным занятием — это превратилось в его любимую игру, и он играл в неё каждую свободную минуту, как только она выдавалась в нашем активном безделье.
   Правила игры задал Борис Гребенщиков. В этом году мы услышали его только что вышедший «Синий альбом» и просто обалдели. Это было совершенно не похоже ни на что, имеющееся в русской музыке того времени, начиная от грязных подвалов и заканчивая Колонным залом Дома Союзов. В грязных подвалах волосатые ребята пели о любви в чрезвычайно высокопарных и заумных выражениях, а в больших залах аккуратно подстриженные мужчины и женщины пели о любви на таком языке, который пригоден лишь для душевнобольных, да и то не всех, а только очень тяжёлых. Гребенщиков пел о любви так, как мы говорили у пивного ларька, как мы говорили в гостях, как мы говорили дома, только получалось у него гораздо более сжато и ясно, да и словарный запас был побогаче.
   Мы и представить себе не могли, что о таких вещах, как Бог, Любовь, Свобода, Жизнь, можно говорить, а, тем более, петь, даже не используя этих самых слов. Это было удивительно! Подсознательно мы чувствовали, что стихи большинства русских групп пошлы и банальны, но так пели все и всех вроде бы это устраивало. На сэйшенах собирались толпы подростков и не только, и хором подпевали солистам какие-нибудь чудовищные строки — «Там, за розовой горой не царит обман…» или ещё хуже. Причём тотальная безграмотность сочеталась у рокеров с постоянной агрессивностью — я имею в виду тексты песен, даже самые, на первый взгляд, безобидные. Это постоянно было в подтексте, и если кто-то пел, что «мы откроем окно», то слушатели чувствовали, что для того, чтобы это окно открыть, надо сначала кого-то с дороги убрать, что кто-то это окно открыть мешает. Сама по себе эта мысль неплохая, особенно для людей Страны Советов, но всё хорошо в меру. Очень уж часто проходило в песнях желание что-то открыть, чего-то впустить или выпустить, куда-то пойти, и всё это должно обязательно связываться с преодолением чьего-то сопротивления, противостояния. Я повторяю, это, в общем, неплохо, но уж больно надоело.
   Гребенщиков же был абсолютно неагрессивен, он не бился в стену и не ломился в закрытую дверь, ни с кем не воевал, а спокойно отходил в сторонку, открывал другую, не видимую для сторожей дверь и выходил в неё. При этом в его неагрессивности и простоте чувствовалось гораздо больше силы, чем в диких криках и грохоте первобытных рокеров. Они хотели свободы, отчаянно сражались за неё, а Б.Г. уже был свободен, он не воевал, он просто решил и стал свободным.
   Естественно, что на ленинградской рок-сцене «Аквариум» стоял несколько особняком. Хард-рокеры терпеть его не могли, называли «соплями», «эстрадой» (!) и так далее, говорили, что Б.Г. — педераст и мудак, ворует чужие стихи, чужую музыку и вообще, чуть ли не стукач. Никто, пожалуй, из их коллег-музыкантов ни за какой проступок — ни за кражу денег, ни за нечистоплотность в любовных делах, ни за какие мелкие гадости — не вызывал у хард-рокеров такой неприязни, как Гребенщиков, просто за факт своего существования, просто за то, что был здоровым человеком среди калек. Борис приглашал всех желающих отправиться на поиски мозгов, которые были довольно успешно вышиблены из молодёжных голов средней школой, но многим казалось, что оставшегося вполне достаточно и от добра добра не ищут. Калеками были и мы, но, вероятно, в меньшей степени, так как Гребенщиков нам сразу понравился.
   В принципе для нас это была первая встреча с поэзией. Не стоит здесь рассуждать о том, плохи ли, хороши ли стихи Бориса, бесспорно одно — это стихи. И было откровением для нас то, что стихи могут быть такими современными, простыми и хорошими. Ведь школа дала нам очень своеобразное понятие поэзии, не зря я говорил, что панк-рок родился в советской школе… А Гребенщиков ещё и пел! В каждой его песне присутствовала мелодия, партию голоса можно было записать на ноты и повторить «один к одному» — то есть он по-настоящему пел, хотя и не обладал тем, что у певцов называется «голосом». И хотя первое впечатление от музыки «Аквариума» было таково, что текст проговаривается речитативом, послушав первые несколько тактов, становилось ясно, что это не скороговорка, а чистая и ясная мелодия.
   Да, это было ново. В «матёрых» рок-коллективах примитивные мелодии зачастую импровизировались певцами на ходу, и их практически невозможно было закрепить раз и навсегда. Это не относится к группе «Машина времени», и заметьте — «матёрые» её до сих пор не жалуют, и к группам «первого поколения» вроде «Лесных братьев», «Кочевников» — те пели настоящую, хоть и чужую музыку.
   В общем, мы находились под сильным влиянием песен Бориса Гребенщикова, а также главного рок-н-рольщика России — Майка.
   С Майком меня сначала заочно, а потом и лично познакомил наш друг Монозуб (Панкер). Панкер был высокий, здоровенный парнище, который постоянно пребывал в состоянии восторга, и многие завидовали его перманентому оптимизму. Он активно радовался всему — купленной пластинке, проданной пластинке, встрече с другом, ссоре с другом, устройству на работу, ну, а уж при увольнении с работы радости его просто не было предела и она выливалась на всех окружающих его в данный момент друзей в виде вина, пива и прочих приятных и полезных вещей. Монозуб мечтал стать барабанщиком, приобрёл даже ударную установку, которая стояла у него дома, но почему-то никогда и никому не показывал своего искусства. Однако он начал делать себе неплохую репутацию в области звукозаписи — второй альбом Майка и две первых больших записи «Секрета» — дело его рук, головы и ушей.
   Он приехал ко мне без звонка — тогда мы не утруждали себя подобными формальностями, ворвался в квартиру, размахивая руками и тыча мне в лицо коробкой с магнитофонной лентой. На коробку была наклеена какая-то чёрно-белая фотография.
   — Рыба! Врубай магнитофон! Это полный кайф! Ты такого ещё не слышал! Это Майк! Ты слышал Майка? Майк — это полный п…ц! Это ритм-энд-блюз! Ты слышал у нас ритм-энд-блюз? Сейчас услышишь!
   Частично замолчать его заставила только завертевшаяся на магнитофоне лента.
 
Я проснулся днём, одетым, в кресле,
В своей каморке, средь знакомых стен…
 
 
Ты — дрянь.
Лишь это слово способно обидеть…
 
 
Здесь нас никто не любит.
И мы не любим их…
 
   Да, это был ритм-энд-блюз! Да, это был рок! Всего лишь акустическая гитара и гнусавый «дилановский» голос, но сочетание это, возможно, могло рвать телеграфные провода и проламывать потолки и стены, во всяком случае, остановить песню на середине было абсолютно невозможно. Как он добивался и добивается до сих пор этого, одному ему в России присущего драйва — решительно мне непонятно. Это, видимо, особый талант. Кто только у нас не пытался играть рок-н-ролл — от Пугачёвой и Леонтьева до самых оголтелых восьмиклассников на школьных вечеринках, а про рокеров и говорить нечего — через одного поют — «рок-н-ролл, рок-н-ролл», а толку никакого нет. Получается или дешёвый попс, или тяжеловесные неуклюжие навороты, а той лёгкости, мощи, сексуальности, разнузданности, беспредела и трезвости одновременно, того кайфа, того рок-н-ролла, кроме Майка, у нас не выдавал никто.
   «Остерегайтесь контрактов с музыкантами, которые не знают, как играть музыку Чака Берри» — сказал один американский продюсер.
   «Остерегайтесь играть с парнями, не уважающими группу „Зоопарк“», — могу продолжить и я, если только это кому-то интересно.
   К моменту наших крымских каникул с Майком мы были знакомы все трое и песни его были нами любимы и почитаемы. Он же привил нам любовь к замечательной группе «Ти Рекс» и Лу Риду, у него мы слушали классические роки шестидесятых, в общем, развивались.
   Конечно, всё это оказывало на нас определённое влияние. Нельзя сказать, что песни Цоя и мои, хотя у меня их и было очень мало, являлись подражанием «Аквариуму» или «Зоопарку» — вовсе нет. У нас хватило ума не заниматься копированием, и мы, в основном этим занимался Цой, использовали эти группы в качестве критерия оценки при написании песен. У них мы учились избегать штампов, свободнее пользоваться словом и вообще — думать перед тем, как что-то писать. У Цоя это получалось лучше, чем у нас с Олегом, — он не разбрасывался, а, что называется, «забил на всё» и сидел с гитарой в поисках новых идей.
   Вот так и сидел он у палатки, что-то наигрывая и мыча. Олег предложил сыграть вместе «Песню для М.Б.» — посвящение Марку Болану. Мы хотели разложить её на голоса, а Олег обладал небольшой хоровой практикой, и с его помощью это было легче сделать. Я взял вторую гитару, а Цой запел:
 
Я иду, куда глаза мои глядят,
И, если хочешь, пойдём со мной.
Я срубил под корень свой цветущий сад
И то же будет с тобой.
Не закрывай на грязь и на боль глаза