Серёжка, хоть и родился в Севастополе и в Москве жил всего несколько лет, знал этот город, его историю, архитектуру, прошлое и даже будущее, так основательно, что гулять с ним было чрезвычайно интересно. Весь день мы болтались по столице, заходили в магазины, пили пиво, а Серёжка говорил и говорил, показывал нам разные дома, церкви и станции метро и сообщал нам о том, что здесь было раньше, кто живёт теперь и что на этом месте построят через два года. Это быле замечательно. Когда стало уже темнеть, Серёжка сказал:
   — Ну, пора домой. Вам нужно подготовиться к концерту.
   — В каком смысле, подготовиться? Мы готовы.
   — Нет, я вам покажу профессиональные упражнения для голоса — увидите, это очень поможет.
   Это было что-то новое для нас. Новое и приятное — если профессионал такого класса, как Серёжка, настолько серьёзно относится к нашей музыке, то значит она на самом деле кое-что из себя представляет.
   Вернувшись домой к Рыженко, мы по его команде принялись приседать и вставать, делать глубокие вдохи и задерживать дыхание, резко вдыхать и резко выдыхать, махать руками и крутить головами. Потом он дал нам по газете и заставил читать текст вслух то медленно, со всей возможной артикуляцией проговаривая каждую букву, то, по его команде резко переходить на скороговорку и читать с самой максимальной скоростью, на какую мы только были способны. При этом мы читали два разных текста с разной скоростью, и нужно было сосредоточиться и не отвлекаться на текст соседа. Да, с таким профессиональным подходом к делу мы в ленинградской рок-тусовке не сталкивались. Витька накинулся на эти упражнения, как безумный — он стремился к совершенству и немедленно взял весь сережкин арсенал себе на вооружение — потом, перед любым концертом, он выходил куда-нибудь на лестницу и вдыхал-выдыхал, приседал и махал руками, вызывая недоумение прокуренных бледных рокеров, которым казалось, что они и безо всяких упражнений поют не хуже Гилана.
   Гости, тем временем, уже собирались. Никого из них, кроме Артёма, с которым мы встретились уже как старые друзья, мы не знали. Люди разбредались по закоулкам большой московской коммунальной квартиры, уходили на кухню, кто-то уже звенел стаканами и бутылками, на нас никто не обращал внимания. Москвичи, пришедшие вроде бы на наш концерт, беседовали друг с другом, чувствовали себя как дома, и никто не высказывал ни нетерпения, ни желания кого-то там ещё слушать, кроме себя.
   — Ну что, Серёжа, как нам начинать-то? — спросил Витька у Рыженко.
   — Сейчас начнём. Вы не волнуйтесь, — успокоил нас Серёжка, — Это всё в основном музыканты, и они все считают себя очень крутыми — это простительно на первом этапе. Не обращайте внимания, это хорошие люди, и они будут вас слушать.
   Серёжка прошёл по квартире и оповестил всех, что ленинградские музыканты готовы и концерт начинается. Мы с Витькой как два болвана стояли на отведённом для нас месте, а публика ещё минут пятнадцать подбредала в комнату, рассаживалась, менялась местами друг с другом, рассказывала анекдоты и выпивала-закусывала. Наконец, нам это надоело. Процентов семьдесят зрителей уже сидело в комнате, Витька посмотрел на меня, четыре раза резко качнул головой и сильно ударил по струнам. Ми-минорный аккорд заставил публику притихнуть, и мы начали свой первый концерт:
 
Мне не нравится город Москва,
Мне нравится Ленинград.
Мы — рано созревшие фрукты,
А значит, нас раньше съедят.
Я люблю, когда есть чего пить,
Я люблю, когда есть чего есть.
Я налит своим собственным соком,
Не хочешь ли ты меня съесть?
Я смеюсь, если мне хорошо,
И я злюсь, когда плохо мне.
Я блюю, если я перепью,
Я всю жизнь живу, как во сне.
Я люблю, когда есть чего пить,
Я люблю, когда есть чего есть.
Я налит своим собственным соком,
Не хочешь ли ты меня съесть?…
 
   Эту песню Витька написал специально для новогоднего московского концерта.
   Мы подозревали, что она может не понравиться москвичам, но рассчитывали на их мазохистские наклонности во всём, что касалось искусства. Вспоминая прошлогодние концерты «АУ», мы проанализировали те моменты, во время которых москвичи особенно кайфовали, и поняли, что чуть-чуть грубости им просто необходимо. Это, в общем, объяснимо — все уже просто осатанели от слащавой официозной музыки и героического подпольного рока и искали, чем бы пощекотать нервы и самолюбие, — на это-то мы и решили немного надавить и не ошиблись.
   Как известно, большинство москвичей является убеждёнными патриотами своего города, так же как и ленинградцы — патриоты Ленинграда. Ленинградцы имеют обыкновение ругать Москву, называть её «большой деревней», хают московское метро так, что иногда становится стыдно за земляков, — ведь только идиот не сможет разобраться в линиях московского метро — там же на каждом шагу всё написано, где какая линия, станция, где вход и где выход… Хочется думать, что всё-таки земляки кривят душой и могут на самом деле сориентироваться, как доехать, например, от «Комсомольской» до «Рижской». Москвичи же, наоборот, предпочитают столицу Северной Венеции, и первые строчки Витькиной песни «Мне не нравится город Москва, мне нравится Ленинград» задели слушателей и, по крайней мере, зацепили… На это-то и была сделана ставка. Дальше пошла уже отработанная программа: «Бездельники», первый и второй, «Битник», «Солнечные дни» и дальше, дальше, дальше… Реакция москвичей была несколько неожиданной: проверенные уже в Ленинграде красивые, мелодичные вещи, такие, как «Бездельник № 2», не пользовались особенным успехом, зато песни с элементами музыкального или текстового «зверства» — разных там диссонансов, ругательств, и вообще, «забоя» вызывали восторг. Я вспомнил «Капитана корабля-бля-бля» — эта довольно дешёвая, плоская шутка в Ленинграде не очень-то прокатила, а здесь год назад интеллектуальная элита балдела от неё. Мы быстро оценили ситуацию и начали орать изо всех сил, чередуя чисто музыкальные прелести, которыми мы, в общем, гордились, с пост-панковскими забоями. Концерт прошёл в целом успешно, все были довольны, а мы — больше всех. Мы сыграли чисто, мощно и убедились, что все наши осенние труды не пропали даром — ансамбль звучал.
   Примерно половина гостей отправилась восвояси, а часть осталась выпивать-закусывать, расспрашивать нас о житьё-бытьё и просить повторить для них понравившиеся песни. Мы с удовольствием повторяли и поняли, что и чисто музыкальные вещи тоже доходят до публики, правда, лишь до небольшой её части. Это касалось и текста песен, но, в принципе, это нормально — нельзя за один день привить вкус к слову и звуку народу, воспитанному на диких, с колыбели запавших в мозг стихах, исполняемых А. Пугачёвой и другими корифеями, несущими культуру в массы.
   Всё было очень мило, я чувствовал, что Москва становится нашей вотчиной — так впоследствии и вышло. Москва для русских музыкантов, как Америка для европейцев, — её вроде бы не любят, но мировая слава никогда ни к кому не приходит без американского успеха. Практически все наши группы проверялись в Москве — первый большой успех Майка, первые, действительно большие концерты «Аквариума», теперь мы… Но до Майка и «Аквариума» было ещё очень далеко, мы прекрасно это понимали и не обольщались, но дело потихоньку двигалось, а там — кто знает…
   Один из гостей, назвавшийся нам Алексеем, пригласит нас завтра утром прийти к нему в гости и посмотреть его домашний музей. Что это за музей, он не сказал, но мы решили воспользоваться приглашением, тем более, что утром Серёжка с Валей начали готовиться к вечернему торжеству, а мы только путались у них под ногами и создавали лишнюю толчею и суету, и мы отправились в гости к новому знакомому.
   Приехав в Столешников переулок, где проживал Алексей, мы выпили по кружке пива в знаменитой московской «Яме» и, найдя по бумажке с адресом нужный дом и подъезд, вошли в очередную коммунальную квартиру. Наш новый знакомый был человеком лет уже тридцати с лишним, низеньким, здоровеньким, розовощёким, брюнетом с быстрыми тёмными глазами, аккуратной причёской и в спортивного вида костюме. Он оказался довольно известным московским поэтом по фамилии Дидуров. Все, читающие эти строки, я думаю, знакомы с его произведениями, хотя бы со стихами к песням из старого кинофильма «Розыгрыш». Помните это — «Когда уйдём со школьного двора, тра-ля-ля-ля…» и так далее. Дидуров был настоящим поэтом — он не пил и не курил, был холост, каждый день в шесть утра ездил в плавательный бассейн и каждые два часа пил экстракт шиповника — идеальный образ жизни творческой личности. Услышав вчера Витькину «Восьмиклассницу», он был потрясён — Дидуров не ожидал такого совпадения, ведь музей, который он собирался нам показать, назывался «Музеем Голой Восьмиклассницы».
   Дело в том, что в процессе работы над «Розыгрышем» — фильмом о школьниках и для школьников, Дидуров был постоянно окружён со всех сторон школьницами различного возраста, от пятого до десятого класса, и они его так достали, что теперь все разговоры и действия поэта вертелись вокруг восьмиклассниц — квинтэссенции всех этих девушек. В его воспалённом воображении все восьмиклассницы виделись ему голыми, и он создал дома целый музей, посвящённый любимому предмету.
   «Её дневник», «Её носовой платок», «Её промокашка из тетради для контрольных работ», «След её губной помады», «Её ноготь с большого пальца правой руки» — такого рода экспонаты преобладали в музее Дидурова, в целом очень забавном. Мы провели у Алексея несколько приятных часов, попели ему песни, которые он записал себе на магнитофон — ему тоже было нужно побольше зверства, и мы поорали всласть для него и его восьмиклассниц. Ближе к вечеру мы отправились к Рыженко, а Дидуров, сказавши, что ему нужно переодеться и принять ванну перед новогодним банкетом у Серёжки, остался дома. Мы только не поняли с его слов, сначала он будет принимать ванну, а потом переоденется, или же сначала переоденется, а потом будет купаться. Размышляя над этим занятным вопросом, мы приехали на место торжества.
   Дидуров пришёл к Серёжке в шикарном, кричащем, клетчатом костюме с букетом цветов и двумя бутылками шампанского в руках.
   — Шампанское, бля! — сказал поэт. — Сам купил!
   После этого заявления он быстро прочёл небольшую поэму, а затем, пригласил гостей и хозяев к столу. Функции тамады и души общества он взял на себя легко и ненавязчиво, и никто не был против — наоборот, Дидуров здесь всем понравился, и нам — тоже. Оглядев собравшихся, он сказал, что здесь явно не хватает толпы голых восьмиклассниц для полного удовольствия и пообещал привести их попозже. После этого он осмотрел стол и спросил — известно ли нам, что наступающий 1982 год, это год собаки. Кому-то это было известно, кому-то нет, и Дидуров продолжал:
   — А знаете, как нужно встречать этот год, чтобы он был для вас счастливым?
   — Как? — переспросили гости.
   — Как только начнут бить куранты на Спасской башне Кремля, нужно взять в зубы кости, встать на четвереньки и лаять, выть, бегать и рычать, как собачки. Но для этого, господа, нам нужны кости. И, раз такое дело, то я считаю, что нечего ждать до двенадцати, мы должны успеть съесть мясо всех зверей и птиц, находящееся на столе, и достойно, с костями встретить новый год. Согласны?
   — Согласны!
   — Я предлагаю пока выпить за наших замечательных ленинградских гостей, — сказал Серёжка.
   — Сергей! Я же сказал — съесть всё мясо, а не выпить всю водку, — строго заметил Дидуров.
   — Хорошо, Лёша. Тогда второй тост будет за тебя, — парировал Рыженко на замечание поэта.
   Потом были тосты за Валентину, за остальных гостей, и к полуночи мы наконец-то стали пить за главных, как сказал Дидуров, героев сегодняшней ночи — за Стельку и вторую собачку, имени которой я сейчас уже не помню. В этот момент советское правительство поздравило по телевизору весь советский народ с Новым годом, и мы, как и весь советский народ, с воем повалились под стол, держа в руках рюмки, а в зубах — кости. Побегав на четвереньках и всласть налаявшись и накусавшись, мы выпили ещё, и Дидуров заявил, что новый год без бани — это вовсе и не новый год, поскольку входить в новый виток жизни нужно чистым как морально, так и физически, и устремился в ванную комнату. После того, как поэт поплавал в ледяной воде, в ванную устремились две барышни, которые боготворили поэта и хотели во всём ему подражать. Отплескавшись и отвизжав своё, барышни выбежали к столу, едва успев прикрыть стыд, и стали соблазнять сиявшего телесной чистотой и духовным здоровьем Дидурова. Я решил не ударить в грязь лицом перед спортивными москвичами, и в свою очередь, быстро раздевшись, нырнул в ванну. Когда я из неё вылез, в комнате уже творилось что-то невообразимое, но весёлое. Да, праздники в Москве справляют на широкую ногу — это мы увидели и впоследствии неоднократно ещё убеждались. Едва я успел обсохнуть, как нас всех вынесло на улицу и на четырёх такси понесло в театр-студию на Юго-Западе, где веселье продолжалось с удесятерённой энергией — там танцевали, пели, пили, чего там только не делали…
   Я открыл глаза и обнаружил себя лежащим на диване в полутёмной комнате — из-за недостатка освещения размеры её были мне не ясны. Я был одет, но без пальто и ботинок, шапку я оставил ещё у Рыженко. Рядом лежал Витька — тоже без пальто и сапог, но в шапке. Он мирно спал, а из-за стены доносились чьи-то мужские и вроде бы знакомые голоса, но я никак не мог вспомнить, кому они принадлежат. Открылась дверь, и в комнату вошёл улыбающийся Никита-Мухомор — мы познакомились с ним год назад у Рошаля.
   — Привет, — сказал Никита. — Проснулись?
   — Да Витька спит ещё, — ответил я.
   — Не спит, — сказал Витька.
   — Привет, Никита, с Новым годом. А давно мы легли?
   — Полчаса назад.
   — А сколько сейчас времени?
   — Девять утра.
   — А-а-а… — Я вспомнил, что мы с Никитой встретились в театре на Юго-Западе, поехали вместе к «Мухоморам», и, приехав, отправили Пиню в магазин за сухим — оно продавалось 1-го января 1982 года в Москве с восьми утра. Вспомнил я, что Рыженко уехал из театра домой, устав от новогодних поздравлений, и сказал, что ждёт нас после «Мухоморов» на продолжение банкета. А проснулся я от того, что пришёл Пиня и принёс вина. Пиня очень устал, и поэтому сидел на кухне молча, а восторгались его героическим поступком несколько «Мухоморов» — и знакомых нам, и ещё не представленных.
   Полчаса сна нам с Витькой вполне хватило для того, чтобы отдохнуть и даже, кажется, выспаться — мы встали в хорошей форме, бодро вышли на кухню и уселись там на пол — народу было, кроме нас, человек пять и табуреток на всех не хватало, и не выходили мы из этой кухни весь день — сидели с «Мухоморами», пили вино и кофе, пели песни, «Мухоморы» читали нам стихи и рассказывали, как за ними охотятся служащие ведомства т. Андропова. «Мухоморы» были отличными ребятами, вернее, уже не ребятами — это были взрослые, серьёзные люди, художники и поэты, писатели и фотографы — и нам с ними было так же интересно и весело, как и год назад. Расстались мы уже под вечер и часа полтора добирались до квартиры Рыженко — новогодней ночью мы перенеслись на другой конец Москвы.
   Ещё поднимаясь по знакомой уже лестнице, мы услышали весёлый шум и поняли, что обещанное нам «продолжение банкета» — это не праздные слова. Войдя в квартиру, мы не могли не порадоваться — стол был накрыт ещё богаче, чем вчера, гостей было ещё больше, но состав их был другой — это была вторая партия. Я подозревал, что и вчерашняя, первая партия была сегодня у кого-нибудь в гостях — компании в праздничные дни здесь мигрировали с одного места на другое, по нескольку суток исчезая из дома.
   — А-а-а, панки пришли, — закричал Серёжка, перекрывая общий шум.
   Гости с любопытством уставились на такую диковину, а нам уже было всё равно — панки, так панки. Настолько нас увлекло московское беспредельное веселье, что мы полностью расслабились и отдались течению праздника — пусть всё идёт, как идёт.
   Один из гостей, огромного роста толстый человек со страшной чёрной бородой, вдруг вскочил и побежал к дверям. Пролетев мимо нас как гигантский снаряд Жюля Верна и, слава Богу, никого не зашибив, он сорвал с вешалки дорогую шубу и загрохотал по лестнице вниз. «А нас здесь всё-таки ещё побаиваются» — подумали мы, взглянув друг на друга.
   — Куда это Вася побежал? — удивился Рыженко. Все недоуменно пожали плечами, мы присели к столу, и праздник продолжился. Вася Макаревич (так звали странного убежавшего человека) вернулся через полчаса — с такой же скоростью, как и при побеге, влетел в квартиру с двумя огромными пакетами в руках. Вася притащил двух здоровенных гусей, две бутылки виски и две — джина. Оказывается, что этот человек был настолько заботлив, что узнав о прибытии гостей из Ленинграда и увидев наши голодные появившиеся в дверях лица, немедленно решил пас подкормить и подпоить, чем и занялся безо всяких промедлений. Всё-таки в Москве более деловые люди. Мы, как и всё Сережкины гости, были так тронуты заботой Васи, что налетели на него со всех сторон, схватили за руки и за ноги, я принялись качать. Сначала, мы качали Васю, потом Вася нас накачивал виски и джином, потом мы опять пели — веселье шло по кругу. Из этого перманентного московского кружения мы вырвались только через два дня — точнее, не вырвались, а с сожалением покинули наших новых весёлых друзей и, в особенности, жалко было нам расставаться с Рыженко, у которого мы получили первые профессиональные уроки сцендвижения, внимания, концентрации и многого ещё, что было нам совершенно необходимо. Ни один из наших ленинградских знакомых рокеров не имел такого музыкального опыта, как Серёжка — он заканчивал консерваторию по классу скрипки и несколько лет уже работал в замечательном ансамбле «Последний шанс», где играл на… впрочем, проще сказать, на чём он не играл — на арфе вот точно не играл, на литаврах не играл… Серёжка обещал устроить в будущем нам большой концерт в Москве, Артём обещал устроить большой концерт, «Мухоморы» обещали устроить большой концерт, Дидуров обещал… Вася Макаревич не обещал ничего, зато беспрерывно кормил птицей и поил джином, и мы вспоминали всё это и не могли прийти в себя от приятных дней, проведённых в Москве, все пятнадцать или шестнадцать часов, в течение которых мы тряслись в неотапливаемом грязном полупустом вагоне знаменитого «шестьсот-весёлого» поезда, везущего нас из Москвы в Ленинград.
 

Глава 8

   Медленно, по верно, сдавал свои позиции ленинградский помпезный рок семидесятых. Неотвратимо накатывала на город Ленина новая волна — и на толчке, и на концертах, и на улицах всё чаще и чаще попадались молодые люди с чубами на аккуратно подстриженных головах, в широких пиджаках, просторных плащах, в фонотеках рокеров появлялись новые пластинки «Дюран-Дюран», «Стренглерз», «Адам энд зе Энтс», последние надежды волосатых — «Лёд Зеппелин» и «Кинг Кримзон» тоже подложили им изрядную свинью — Роберт Плант принялся одну за другой выпускать пластинки с совершенно новым, современным звучанием, а Фрипп начал играть уже абсолютно безумную музыку, которая не соответствовала вялым вкусам юношей в принципиально рваных джинсах и с принципиально немытыми волосами. Уходили в прошлое грязные заплаты, бахрома, всякие «фенечки» — «пацифики», повязочки, наклеечки и нашивочки, вся мишура, весь мох и вся плесень, которыми обросли любители «тяжеляка», всё это не привлекало уже к себе молодые горячие головы. Да и сами эти головы из безумных и горячих постепенно становились, трезвыми и холодными. Плюясь и ругаясь убегали из моего дома захожие волосатые гости, проклиная «диско», которое слушали тогда мы с Витькой. Под «диско» последние могикане «Свит Фридом» подразумевали Игги Попа, Боуви и Яна Дюри. Нам уже давно неинтересно было общаться с этими бедными людьми, не прочитавшими за всю свою жизнь ни одной книги, кроме «Мастера и Маргариты». «Булгаков — это в кайф» — говорили они, мечтательно прикрыв глаза. «А совдеп — не в кайф»… «А что ещё в кайф?» — спрашивали мы. «„Пинк Флойд“ ранний в кайф. А поздний — не в кайф. И диско — не в кайф»… «Гребенщиков продался истеблишменту, — говорили они. — Не в кайф». Мы терпеливо слушали эти глубокомысленные рассуждения. «В костюме стал выступать, в пиджаке. Не в кайф». «А идите-ка вы в жопу с вашим кайфом» — говорили мы, заканчивая беседу. Уходили, уходили раздолбайские пассивные семидесятые, пришли уже холодные, математически выверенные, компьютерно-чистые и активные восьмидесятые. «Ревущие восьмидесятые», — как сказал Б.Г.
   Гена Зайцев не утонул в болоте агонизирующего хиппанства, выплыл и, на удивление всему Ленинграду, преобразился — даже цвет лица у него стал здоровее. Волосы, правда, он не состриг — но я уже говорил, что длина волос не имеет, в принципе, значения, мы уже стали чуть-чуть умнее и смотрели не только на волосы, но и на то, что под ними. У Гены стали появляться новые, ранее никогда не переступавшие порог этого дома люди — в кожаных куртках, строгих костюмах, с узенькими галстучками, с короткими стрижечками… Тьфу, ты, опять я о волосах! В тёмных очечках, я хотел сказать. Гена проявлял живой интерес ко всему новому, не забывая, однако, и старого, но я тоже люблю «Джетро Талл» семидесятых и это не мешает мне торчать от «Клэш» и «Оркестровых Манёвров», и в квартире Гены — рассаднике пацифизма, как говорил его участковый милиционер, зазвучали новые голоса.
   Мы шли к Гене тёмным мартовским вечером, шлёпая по лужам Московского проспекта — очередная оттепель радовала нас и позволила одеться поприличней — на Витьке был длинный широкий плащ, малиновые узкие бархатные штаны и остроносые туфли, на мне — широкое жёлтое пальто с огромными плечами — мы использовали заброшенные гардеробы родителей и, чуть-чуть подновив их, привели эти вещи в соответствие нашим вкусам. Гена к этому времени в очередной раз поменял квартиру — теперь он жил около Технологического института — уже довольно близко от рок-клуба и ездить к нему было очень удобно практически из любой точки Ленинграда. Этой весной у нас с Витькой отпали последние сомнения — быть или не быть нашей группе, имеет ли смысл исполнять Витькины песни в таком виде, в каком мы их делали, — мы уже стали группой. После новогодних московских домашних концертов у нас состоялся маленький домашний концертик в Ленинграде — в какой-то из бесчисленных мансард Петроградской стороны, и публика опять была в восторге, публика взрослая, серьёзная, какие-то режиссёры, художники, богема, одним словом. Это было то, что нам нужно, — приятно было иметь дело с образованными людьми, да мы и понимали, что только они могут помочь нам расти — в конечном счёте и устройство концертов, и аппарат, и всё остальное могли пробить только личности, так или иначе имеющие вес в официальной культурной жизни страны — подполье уже явно стало несерьёзным и несостоятельным способом существования. Я не помню, кто устраивал этот концертик на Петроградской, но там у нас появился Первый Официальный Фан (поклонник), не принадлежащий к кругу наших друзей. Друзьям-то тоже всё нравилось, но друзья есть друзья, а тут незнакомый крепкий молодой человек с мутными глазами и красным носом так прямо и заявил нам:
   — Я ваш первый официальный фан. Запомните это. Когда станете знаменитыми, говорите всем, что ваш первый официальный фан, это я — Владик Шебашов.
   Мы идём в гости к Гене, говорим о всякой ерунде, и вдруг Витька спрашивает меня:
   — Лёша, а у тебя, вообще, какие планы на будущее?
   — В каком смысле?
   — Ну, через десять лет, через пять, каким ты себя видишь? В каком качестве?
   — Не знаю. Я как-то не думаю об этом. Тебя интересует, какую пенсию я хочу получать от государства что ли?
   — Вообще — чем заниматься?
   — Я думаю, что будем играть дальше. Этого дела на всю жизнь хватит. А ты как считаешь?
   — Да вот я тоже сейчас подумал, что я ничего другого перед собой не вижу.
   — Ну, ты ещё рисуешь — можешь художником стать, если захочешь.
   — Мне кажется, не захочу. В музыке я живу. Видишь, мы же не профессионалы, и всё это чистое дилетантство, но у нас будут свои слушатели. Ты как думаешь?
   — Уже есть. Владик Шебашов.
   Витька засмеялся:
   — Да, Владик Шебашов, Майк, Борис… Борис ведь тоже непрофессиональный музыкант, и Майк тоже…
   — Что значит — непрофессиональный? Как раз, по-моему, профессиональный. Одни играют так, другие — иначе, но играют ведь всё равно и живут этим. Не в смысле денег, а вообще — это основное дело. Они-то, как раз, профессионалы. И ты — тоже. Вернее, — мы.
   — Да, ладно, профессионалы — не профессионалы, какая, в общем, разница? Ты серьёзно говоришь, что это для тебя основное дело?
   — Да. А для тебя?
   — Ну, я же говорю, — у меня ничего другого нет. Только моя гитара. Вот, кстати, новую уже пора покупать.
   — Давай, Витька, успокоимся и будем играть себе. Что голову-то забивать?
   — Классно! Кстати, знаешь, мне что-то перестало нравиться наше название. Я решил, что нужно брать одно слово. Во-первых, нас двое, и «Гарин и Гиперболоиды» — это как-то странно: ты-то теперь один «Гиперболоид». И потом одно слово как-то битновее. Одно короткое точное слово. Согласен?