Страница:
– Так или иначе, – бодрым голосом заговорил посол, будто и не слышал, о чем до сих пор шла речь, – есть все основания полагать, что в скором времени удастся заключить договор, по которому королева Мария обретет свободу мирным путем и воссоединится с сыном, а Франция сможет сохранить дружеские отношения как с Англией, так и с Шотландией.
– Договор! К черту договор! – Резко отодвинувшись вместе со стулом, Генри Говард с такой силой врезал кулаком по столу, что мы все – уже не в первый раз – подскочили на месте.
Свечи уже почти догорели, и тень Говарда не только дрожит и скачет на панели позади него, но и крадется к потолку, нависает над столом, точно чудище из детских сказок.
– Во имя Христа, время переговоров давно миновало. Или вы не понимаете этого, Мишель? – вскричал Говард и обеими руками уперся в стол, приблизил лицо к лицу посла, в то время как секретарь Курсель, беспомощно взмахивая руками, умолял его приглушить этот опасный для заговорщиков рев. – Вы так удобно устроились при английском дворе, что уже и не чуете, куда нынче ветер дует в Париже?
– Король Франции все еще надеется заключить политический союз с королевой Елизаветой, и моя обязанность – постараться подготовить этот договор, ибо я представляю его интересы, – сдержанно ответил Кастельно.
Говард не собирался подражать его сдержанности:
– Французский народ отвергает соглашение с еретичкой, и королю Генриху это хорошо известно. Он уже чувствует, как у него за спиной поднимается мощь Католической лиги. Никаких больше договоров, брачных предложений, никаких усилий, чтобы угодить самозванке Елизавете и свести с ней дружбу! Нам остался один лишь путь! – И он еще разок от души треснул по столу, аж тарелки задребезжали.
– Насколько я помню, – все так же сдержанно, официально даже, возразил Кастельно, – недавно вы были первейшим моим союзником, когда мы вели переговоры о браке между вашей королевой и братом моего короля.
– Исключительно для видимости. Эти переговоры были обречены с самого начала. – Небрежным жестом руки Говард отметает их в сторону. – Герцог Анжуйский и не помышлял всерьез жениться на Елизавете. Господи Боже! Да она же на двадцать лет его старше. Разве кто-нибудь из вас, а? – Он оглядел мужчин за столом, приглашая их разделить его веселье, Дуглас ответил ему похотливым смешком. – Да и она скоро осознала, что подданные не одобряют эту затею, и отослала герцога. Теперь уж она не выйдет замуж, а если и надумает, то никак не за католического принца. Она уже поняла, к чему это ведет.
– И заведомо не родит наследника, в свои-то пятьдесят лет, – презрительным тоном подхватила Мари де Кастельно. – Франция может уповать на то, что Мария Стюарт взойдет на английский престол и ее сын вспомнит о своем долге перед матерью и католической правительницей и вернется под ее руку. Et voilа! – С ослепительной улыбкой молодая женщина продемонстрировала нам свои руки, будто выполнила какой-то сложный фокус, хотя ладони ее были пусты. – Этот остров будет вновь объединен под властью Рима.
– Et voilа? – Я не поверил своим ушам. – Все? Проблема решена? Вы будто о шахматных фигурках рассуждаете: эту передвинуть, ту снять с доски, на эту напасть – шах и мат. Неужели вы и в самом деле думаете, мадам, будто все так просто?
Мари крепко сжала губы, они даже побелели, но в глаза мне она смотрела с отвагой и вызовом. А Говард с удвоенной силой обрушился на меня.
– Вы еще смеете говорить! – выплюнул он, но Кастельно остановил его одним движением руки. Вид у посла безнадежно-усталый.
– Продолжайте, Бруно, – вежливо попросил он. – Вы еще ничего не сказали, а я хочу выслушать вас. Намерения короля Генриха вам известны не хуже, чем его ближайшим советникам.
Я почувствовал на себе взгляд Фаулера и, даже не оборачиваясь к своему контакту, догадался, о чем он хочет меня предупредить: соблюдать осторожность, не лишить себя откровенной враждебностью по отношению к заговорщикам привилегированного положения за этим столом. Но Кастельно поощрял меня говорить и скорее заподозрил бы что-то неладное, если бы я отказался от роли адвоката дьявола. Так мне подумалось.
– Я говорю лишь, что королевы – не куклы, которыми можно управлять по своей прихоти. – Едва я произнес эти слова, как мне представилась зажатая в мертвой руке Сесилии Эш кукла-образ Елизаветы с пронзенным иглой сердцем. Невольная дрожь пробрала меня, я чуть не сбился с мысли. – Торжество католичества и объединение острова под властью Рима не обойдется без великого кровопролития в Англии. Об этом никто и словом не обмолвился.
– Так и без слов ясно, чертов дурак! – рыкнул Говард.
– Не отведаешь хлеба, не смолов зерна, – вставила Мари де Кастельно со странной полуулыбкой. Она вновь посмотрел мне прямо в глаза, а я уставился на ровный ряд белых зубов; такая не усомнится пустить их в ход.
– Королева Шотландии не отступится перед кровопролитием, коли оно ей на пользу, – задушевно сообщил честной компании Дуглас и, поглощенный какими-то собственными воспоминаниями, налил себе очередной бокал вина и тут же его осушил. – Я мог бы рассказать вам историйку про Марию Стюарт…
– В самом деле? Ту самую, про пирог? – Кастельно преувеличенно, по-актерски, закатил глаза.
– Ага! – Взгляд Дугласа просветлел. – После смерти ее супруга устроили великий пир…
Кастельно упреждающе поднял руку:
– Может быть, в другой раз? Боюсь, мадам де Кастельно не оценит.
– О! Ага. Извините. – Бросив взгляд на Мари, Дуглас извиняющимся жестом поднес руку к голове, состроил гримасу, посмеиваясь над самим собой.
Краткая неловкая пауза. Все обернулись поглазеть на Дугласа, а я гадал, что же такое известно всем, кроме меня. Быстрый обмен взглядами между Мари и Генри Говардом, но и значение этих взглядов от меня скрыто. Щеки молодой женщины разрумянились от возбуждения, в подвижных тенях вдруг отчетливо проступили черты ее лица, горящие, полные решимости глаза, мягкие, с блеском, раздвинутые губы. Она подметила, что я гляжу на нее, и в очередной раз скромно потупила глазки – и тут же вскинула их, проверить, гляжу ли я еще, нет?
– Семинарии во Франции трудятся неустанно, милорды, направляют сюда миссионеров под прикрытием, и католическая поддержка в стране все еще сильна, сеть налажена, – произнес Фаулер, и ему опять удалось завладеть вниманием всех собравшихся. – Будем молиться о том, чтобы эти усилия увенчались успехом и вернули души под эгиду святой Римско-католической церкви…
– Да-да, Фаулер, все мы ценим твою набожность, и все тоже молимся об этом, – нетерпеливо перебил Говард. – Вот только любого иезуита, какой попадет им в руки, они потрошат в Тайберне, точно свинью в мясной лавке, и для тех, кто подумывает об обращении, это служит предостерегающим примером. Пора уже понять, что эту страну не вернут к католичеству ни проповеди с молитвами, ни политические игры, только сила.
– Значит – простите, что я медленно соображаю, – вы планируете вторжение? – Я смотрел не на Говарда, а на Кастельно. Я искал не ответа, но подтверждения, и горестный, беспомощный взгляд посла был красноречивее всяких слов.
– Мишель, разумно ли допускать его сюда, в наш круг? – Говард щелкнул пальцами, потянулся ко мне, будто удушить хотел. – Всем известно, что Святой престол осудил этого человека за ересь. И ты думаешь, он будет на стороне нашего предприятия? Постоит за Рим, а не за такую же, как он, еретичку, Елизавету?
– Доктор Бруно – личный друг моего короля, – негромко возразил Кастельно. – И я готов поручиться за его верность Франции. Идеи его порой кажутся несколько… – Посол запнулся в поисках дипломатического термина. – …Несколько неортодоксальными, однако он не еретик, но католик, он регулярно посещает мессу вместе с моим семейством в домовой церкви посольства и соблюдает все условия, поставленные ему как отлученному. А со временем мы, глядишь, добьемся снятия отлучения, да, Бруно?
Я постарался придать своей физиономии выражение благой надежды и закивал.
Говард поморщился, но умолк, и я почувствовал, как во мне поднимается горячая волна благодарности к Мишелю де Кастельно; тем горестнее мое предательство, согласие шпионить за ним. Как бы дело ни обернулось, даю я себе зарок, Уолсингем непременно узнает, что посол ратовал за мир. Кастельно, как и его суверен, Генрих Французский, человек умеренный, из тех католиков, кто допускает в вере различные подходы и точки зрения. Он честный и последовательный человек и вовсе не хочет войны, однако может случиться так, что ему не оставят выбора. Зато его жена, судя по всему, ждет не дождется. Вот она опять говорит:
– Послушайте! – Сложила руки на груди, оглядывая блестящими глазами всех собравшихся, каждому засматривая в лицо. – Милорды, друзья! – Рассчитанным жестом опустила ресницы. – Мы собрались за этим столом, разные люди, каждый со своей историей, но цель у нас одна, ведь так? Мы все признаем Марию Стюарт законной наследницей английской короны и надеемся, что она восстановит на острове католическую веру, коей привержены все мы, ведь правда?
Раздался рокот, выражающий всеобщее согласие, хотя кто-то восклицал тише, а кто-то громче. На миг я перехватил взгляд Фаулера и тут же отвел глаза.
– К тому же воцарение Марии Стюарт в Англии как нельзя лучше послужит интересам обоих наших народов, – жизнерадостно продолжала Мари, вытягивая перед собой тонкие пальцы и прикидываясь, будто любуется множеством разноцветных колец. – И это объединяет нас не меньше, чем общая вера. Нужно помнить, что мы – естественные союзники, даже если в чем-то мы и расходимся. Если забудем о единой цели, утратим и надежду на успех. – И тут она, подняв взор, одарила меня, лично меня, ослепительной улыбкой и лишь затем повернулась к другим.
Я с новым интересом всмотрелся в жену посла. Во что бы она там ни верила и какой бы набожной ни слыла, политик она помощнее супруга и за ее улыбками и девичьим румянцем скрывается стальная воля. Эта не станет, подобно Кастельно, заботиться об интересах обеих сторон и искать компромисс. Я украдкой бросил взгляд на посла: тот потирал переносицу большим и указательным пальцами и вид у него был изнуренный. Похоже, баланс сил в посольстве сместится теперь, когда Мари де Кастельно вернулась из Франции.
– Принести свечи? – негромко предложил Курсель.
Мы и не заметили, как слабое пламя стало угасать, и сидели уже в почти непроницаемой темноте.
– Не надо. – Отодвинув стул, Кастельно тяжело поднялся. – Пора укладываться. Моя жена только что приехала из Парижа, ей нужно отдохнуть. Завтра вечером мой капеллан будет служить перед ужином мессу здесь, в столовой. Доброй ночи, господа. Проводите мсье Дугласа в гостевую комнату, Клод. – Кивком головы он указал на тот конец стола, где Дуглас уснул, уронив победную головушку на руки. Курсель слегка поморщился от отвращения.
Хозяин любезно придерживал дверь столовой, прощаясь с нами, когда мы гуськом проходили мимо него в коридор. Мне пришлось резко остановиться: шедший впереди меня Генри Говард облапил Кастельно на французский манер (но с характерным для англичан отсутствием сердечного тепла).
– Насчет естественных союзников: вы же понимаете, что нужно договориться и с Испанией, чтобы придать делу ход, – прошептал он в самое ухо послу, но я услышал. – И лучше начать заранее.
– Как скажете, – вздохнул Кастельно.
– Трокмортон доставляет письма от Марии также и в испанское посольство. Что? Вы этого не знали?
Кастельно явно был задет этим известием, он будто об измене супруги только что узнал. Но он все еще крепко сжимал в своей руке руку Говарда.
– Она вовлекла в это Мендозу. Но он так…
– Прямодушен?
– Я бы сказал – груб. Тем более для посла.
– Мендоза – человек действия, – подчеркнул Говард, а затем, слегка поклонившись, ушел.
Против кого был направлен сей намек, и так ясно.
Оказавшись в коридоре, где нас уже не услышит посол, Говард обернулся и ткнул мне в лицо палец с тяжелым золотым перстнем:
– Может быть, тебе и удалось провести французского короля заодно с его посланником, но мне твоя рожа не нравится, не нравится, и все тут!
– Могу только попросить прощения за мою рожу, милорд. Такой уж наделил меня Господь.
Он сузил глаза и отстранился, чтобы осмотреть меня с головы до пят, точно барышник, который опасается, как бы ему не всучили порченую лошадь:
– Мне известно, что говорят о тебе в Париже.
– И что же говорят, милорд?
– Не шути со мной, Бруно. Говорят, что ты погряз в запретном колдовстве.
– А, это!
– И общаешься с дьяволом.
– Это уж точно. Кстати, он о вашей милости осведомлялся. Говорил, что припас для вас тепленькое местечко.
Говард сделал шаг вперед, вплотную ко мне. Он выше ростом, но я не подался назад и ощутил на лице его жаркое дыхание.
– Шути, Бруно, шути. Ты ведь, при всех своих ученых званиях, всего лишь шут, что здесь, что при французском дворе, а шуту дозволено говорить все, что в голову придет. Но наступит время, и король Генрих утратит власть защитить тебя, кто тогда будет смеяться последним?
– Разве суверен может ни с того ни с сего утратить власть, милорд?
Я услышал низкий, угрожающий смех. Он знает.
– Погоди: увидишь, что будет, Бруно. Ты погоди. А я покуда присмотрю за тобой.
За спиной послышались шаги. Говард отшатнулся, в последний раз бросил на меня угрожающий взгляд и поспешил прочь, выкликая слугу, который должен быть подать ему плащ. Я обернулся и увидел перед собой Уильяма Фаулера и с ним Курселя.
– Доброй ночи, доктор Бруно, – вежливо распрощался Фаулер, его молодое гладкое лицо лишено в мерцании свечи всяческого выражения. – Приятно было познакомиться.
Удовольствие было взаимным, заверил я его, с таким же нейтральным выражением лица. Он протянул мне руку, и, пожимая ее, я нащупал листок бумаги, пальцем направил его внутрь своей ладони и пожелал шотландцу счастливого пути. Сам же побрел к лестнице на второй этаж, мечтая про себя уйти вместе с Фаулером из дома французского посла, поговорить откровенно, вместе доискаться до смысла всего того, что мы услышали в эту ночь.
Глава 4
– Договор! К черту договор! – Резко отодвинувшись вместе со стулом, Генри Говард с такой силой врезал кулаком по столу, что мы все – уже не в первый раз – подскочили на месте.
Свечи уже почти догорели, и тень Говарда не только дрожит и скачет на панели позади него, но и крадется к потолку, нависает над столом, точно чудище из детских сказок.
– Во имя Христа, время переговоров давно миновало. Или вы не понимаете этого, Мишель? – вскричал Говард и обеими руками уперся в стол, приблизил лицо к лицу посла, в то время как секретарь Курсель, беспомощно взмахивая руками, умолял его приглушить этот опасный для заговорщиков рев. – Вы так удобно устроились при английском дворе, что уже и не чуете, куда нынче ветер дует в Париже?
– Король Франции все еще надеется заключить политический союз с королевой Елизаветой, и моя обязанность – постараться подготовить этот договор, ибо я представляю его интересы, – сдержанно ответил Кастельно.
Говард не собирался подражать его сдержанности:
– Французский народ отвергает соглашение с еретичкой, и королю Генриху это хорошо известно. Он уже чувствует, как у него за спиной поднимается мощь Католической лиги. Никаких больше договоров, брачных предложений, никаких усилий, чтобы угодить самозванке Елизавете и свести с ней дружбу! Нам остался один лишь путь! – И он еще разок от души треснул по столу, аж тарелки задребезжали.
– Насколько я помню, – все так же сдержанно, официально даже, возразил Кастельно, – недавно вы были первейшим моим союзником, когда мы вели переговоры о браке между вашей королевой и братом моего короля.
– Исключительно для видимости. Эти переговоры были обречены с самого начала. – Небрежным жестом руки Говард отметает их в сторону. – Герцог Анжуйский и не помышлял всерьез жениться на Елизавете. Господи Боже! Да она же на двадцать лет его старше. Разве кто-нибудь из вас, а? – Он оглядел мужчин за столом, приглашая их разделить его веселье, Дуглас ответил ему похотливым смешком. – Да и она скоро осознала, что подданные не одобряют эту затею, и отослала герцога. Теперь уж она не выйдет замуж, а если и надумает, то никак не за католического принца. Она уже поняла, к чему это ведет.
– И заведомо не родит наследника, в свои-то пятьдесят лет, – презрительным тоном подхватила Мари де Кастельно. – Франция может уповать на то, что Мария Стюарт взойдет на английский престол и ее сын вспомнит о своем долге перед матерью и католической правительницей и вернется под ее руку. Et voilа! – С ослепительной улыбкой молодая женщина продемонстрировала нам свои руки, будто выполнила какой-то сложный фокус, хотя ладони ее были пусты. – Этот остров будет вновь объединен под властью Рима.
– Et voilа? – Я не поверил своим ушам. – Все? Проблема решена? Вы будто о шахматных фигурках рассуждаете: эту передвинуть, ту снять с доски, на эту напасть – шах и мат. Неужели вы и в самом деле думаете, мадам, будто все так просто?
Мари крепко сжала губы, они даже побелели, но в глаза мне она смотрела с отвагой и вызовом. А Говард с удвоенной силой обрушился на меня.
– Вы еще смеете говорить! – выплюнул он, но Кастельно остановил его одним движением руки. Вид у посла безнадежно-усталый.
– Продолжайте, Бруно, – вежливо попросил он. – Вы еще ничего не сказали, а я хочу выслушать вас. Намерения короля Генриха вам известны не хуже, чем его ближайшим советникам.
Я почувствовал на себе взгляд Фаулера и, даже не оборачиваясь к своему контакту, догадался, о чем он хочет меня предупредить: соблюдать осторожность, не лишить себя откровенной враждебностью по отношению к заговорщикам привилегированного положения за этим столом. Но Кастельно поощрял меня говорить и скорее заподозрил бы что-то неладное, если бы я отказался от роли адвоката дьявола. Так мне подумалось.
– Я говорю лишь, что королевы – не куклы, которыми можно управлять по своей прихоти. – Едва я произнес эти слова, как мне представилась зажатая в мертвой руке Сесилии Эш кукла-образ Елизаветы с пронзенным иглой сердцем. Невольная дрожь пробрала меня, я чуть не сбился с мысли. – Торжество католичества и объединение острова под властью Рима не обойдется без великого кровопролития в Англии. Об этом никто и словом не обмолвился.
– Так и без слов ясно, чертов дурак! – рыкнул Говард.
– Не отведаешь хлеба, не смолов зерна, – вставила Мари де Кастельно со странной полуулыбкой. Она вновь посмотрел мне прямо в глаза, а я уставился на ровный ряд белых зубов; такая не усомнится пустить их в ход.
– Королева Шотландии не отступится перед кровопролитием, коли оно ей на пользу, – задушевно сообщил честной компании Дуглас и, поглощенный какими-то собственными воспоминаниями, налил себе очередной бокал вина и тут же его осушил. – Я мог бы рассказать вам историйку про Марию Стюарт…
– В самом деле? Ту самую, про пирог? – Кастельно преувеличенно, по-актерски, закатил глаза.
– Ага! – Взгляд Дугласа просветлел. – После смерти ее супруга устроили великий пир…
Кастельно упреждающе поднял руку:
– Может быть, в другой раз? Боюсь, мадам де Кастельно не оценит.
– О! Ага. Извините. – Бросив взгляд на Мари, Дуглас извиняющимся жестом поднес руку к голове, состроил гримасу, посмеиваясь над самим собой.
Краткая неловкая пауза. Все обернулись поглазеть на Дугласа, а я гадал, что же такое известно всем, кроме меня. Быстрый обмен взглядами между Мари и Генри Говардом, но и значение этих взглядов от меня скрыто. Щеки молодой женщины разрумянились от возбуждения, в подвижных тенях вдруг отчетливо проступили черты ее лица, горящие, полные решимости глаза, мягкие, с блеском, раздвинутые губы. Она подметила, что я гляжу на нее, и в очередной раз скромно потупила глазки – и тут же вскинула их, проверить, гляжу ли я еще, нет?
– Семинарии во Франции трудятся неустанно, милорды, направляют сюда миссионеров под прикрытием, и католическая поддержка в стране все еще сильна, сеть налажена, – произнес Фаулер, и ему опять удалось завладеть вниманием всех собравшихся. – Будем молиться о том, чтобы эти усилия увенчались успехом и вернули души под эгиду святой Римско-католической церкви…
– Да-да, Фаулер, все мы ценим твою набожность, и все тоже молимся об этом, – нетерпеливо перебил Говард. – Вот только любого иезуита, какой попадет им в руки, они потрошат в Тайберне, точно свинью в мясной лавке, и для тех, кто подумывает об обращении, это служит предостерегающим примером. Пора уже понять, что эту страну не вернут к католичеству ни проповеди с молитвами, ни политические игры, только сила.
– Значит – простите, что я медленно соображаю, – вы планируете вторжение? – Я смотрел не на Говарда, а на Кастельно. Я искал не ответа, но подтверждения, и горестный, беспомощный взгляд посла был красноречивее всяких слов.
– Мишель, разумно ли допускать его сюда, в наш круг? – Говард щелкнул пальцами, потянулся ко мне, будто удушить хотел. – Всем известно, что Святой престол осудил этого человека за ересь. И ты думаешь, он будет на стороне нашего предприятия? Постоит за Рим, а не за такую же, как он, еретичку, Елизавету?
– Доктор Бруно – личный друг моего короля, – негромко возразил Кастельно. – И я готов поручиться за его верность Франции. Идеи его порой кажутся несколько… – Посол запнулся в поисках дипломатического термина. – …Несколько неортодоксальными, однако он не еретик, но католик, он регулярно посещает мессу вместе с моим семейством в домовой церкви посольства и соблюдает все условия, поставленные ему как отлученному. А со временем мы, глядишь, добьемся снятия отлучения, да, Бруно?
Я постарался придать своей физиономии выражение благой надежды и закивал.
Говард поморщился, но умолк, и я почувствовал, как во мне поднимается горячая волна благодарности к Мишелю де Кастельно; тем горестнее мое предательство, согласие шпионить за ним. Как бы дело ни обернулось, даю я себе зарок, Уолсингем непременно узнает, что посол ратовал за мир. Кастельно, как и его суверен, Генрих Французский, человек умеренный, из тех католиков, кто допускает в вере различные подходы и точки зрения. Он честный и последовательный человек и вовсе не хочет войны, однако может случиться так, что ему не оставят выбора. Зато его жена, судя по всему, ждет не дождется. Вот она опять говорит:
– Послушайте! – Сложила руки на груди, оглядывая блестящими глазами всех собравшихся, каждому засматривая в лицо. – Милорды, друзья! – Рассчитанным жестом опустила ресницы. – Мы собрались за этим столом, разные люди, каждый со своей историей, но цель у нас одна, ведь так? Мы все признаем Марию Стюарт законной наследницей английской короны и надеемся, что она восстановит на острове католическую веру, коей привержены все мы, ведь правда?
Раздался рокот, выражающий всеобщее согласие, хотя кто-то восклицал тише, а кто-то громче. На миг я перехватил взгляд Фаулера и тут же отвел глаза.
– К тому же воцарение Марии Стюарт в Англии как нельзя лучше послужит интересам обоих наших народов, – жизнерадостно продолжала Мари, вытягивая перед собой тонкие пальцы и прикидываясь, будто любуется множеством разноцветных колец. – И это объединяет нас не меньше, чем общая вера. Нужно помнить, что мы – естественные союзники, даже если в чем-то мы и расходимся. Если забудем о единой цели, утратим и надежду на успех. – И тут она, подняв взор, одарила меня, лично меня, ослепительной улыбкой и лишь затем повернулась к другим.
Я с новым интересом всмотрелся в жену посла. Во что бы она там ни верила и какой бы набожной ни слыла, политик она помощнее супруга и за ее улыбками и девичьим румянцем скрывается стальная воля. Эта не станет, подобно Кастельно, заботиться об интересах обеих сторон и искать компромисс. Я украдкой бросил взгляд на посла: тот потирал переносицу большим и указательным пальцами и вид у него был изнуренный. Похоже, баланс сил в посольстве сместится теперь, когда Мари де Кастельно вернулась из Франции.
– Принести свечи? – негромко предложил Курсель.
Мы и не заметили, как слабое пламя стало угасать, и сидели уже в почти непроницаемой темноте.
– Не надо. – Отодвинув стул, Кастельно тяжело поднялся. – Пора укладываться. Моя жена только что приехала из Парижа, ей нужно отдохнуть. Завтра вечером мой капеллан будет служить перед ужином мессу здесь, в столовой. Доброй ночи, господа. Проводите мсье Дугласа в гостевую комнату, Клод. – Кивком головы он указал на тот конец стола, где Дуглас уснул, уронив победную головушку на руки. Курсель слегка поморщился от отвращения.
Хозяин любезно придерживал дверь столовой, прощаясь с нами, когда мы гуськом проходили мимо него в коридор. Мне пришлось резко остановиться: шедший впереди меня Генри Говард облапил Кастельно на французский манер (но с характерным для англичан отсутствием сердечного тепла).
– Насчет естественных союзников: вы же понимаете, что нужно договориться и с Испанией, чтобы придать делу ход, – прошептал он в самое ухо послу, но я услышал. – И лучше начать заранее.
– Как скажете, – вздохнул Кастельно.
– Трокмортон доставляет письма от Марии также и в испанское посольство. Что? Вы этого не знали?
Кастельно явно был задет этим известием, он будто об измене супруги только что узнал. Но он все еще крепко сжимал в своей руке руку Говарда.
– Она вовлекла в это Мендозу. Но он так…
– Прямодушен?
– Я бы сказал – груб. Тем более для посла.
– Мендоза – человек действия, – подчеркнул Говард, а затем, слегка поклонившись, ушел.
Против кого был направлен сей намек, и так ясно.
Оказавшись в коридоре, где нас уже не услышит посол, Говард обернулся и ткнул мне в лицо палец с тяжелым золотым перстнем:
– Может быть, тебе и удалось провести французского короля заодно с его посланником, но мне твоя рожа не нравится, не нравится, и все тут!
– Могу только попросить прощения за мою рожу, милорд. Такой уж наделил меня Господь.
Он сузил глаза и отстранился, чтобы осмотреть меня с головы до пят, точно барышник, который опасается, как бы ему не всучили порченую лошадь:
– Мне известно, что говорят о тебе в Париже.
– И что же говорят, милорд?
– Не шути со мной, Бруно. Говорят, что ты погряз в запретном колдовстве.
– А, это!
– И общаешься с дьяволом.
– Это уж точно. Кстати, он о вашей милости осведомлялся. Говорил, что припас для вас тепленькое местечко.
Говард сделал шаг вперед, вплотную ко мне. Он выше ростом, но я не подался назад и ощутил на лице его жаркое дыхание.
– Шути, Бруно, шути. Ты ведь, при всех своих ученых званиях, всего лишь шут, что здесь, что при французском дворе, а шуту дозволено говорить все, что в голову придет. Но наступит время, и король Генрих утратит власть защитить тебя, кто тогда будет смеяться последним?
– Разве суверен может ни с того ни с сего утратить власть, милорд?
Я услышал низкий, угрожающий смех. Он знает.
– Погоди: увидишь, что будет, Бруно. Ты погоди. А я покуда присмотрю за тобой.
За спиной послышались шаги. Говард отшатнулся, в последний раз бросил на меня угрожающий взгляд и поспешил прочь, выкликая слугу, который должен быть подать ему плащ. Я обернулся и увидел перед собой Уильяма Фаулера и с ним Курселя.
– Доброй ночи, доктор Бруно, – вежливо распрощался Фаулер, его молодое гладкое лицо лишено в мерцании свечи всяческого выражения. – Приятно было познакомиться.
Удовольствие было взаимным, заверил я его, с таким же нейтральным выражением лица. Он протянул мне руку, и, пожимая ее, я нащупал листок бумаги, пальцем направил его внутрь своей ладони и пожелал шотландцу счастливого пути. Сам же побрел к лестнице на второй этаж, мечтая про себя уйти вместе с Фаулером из дома французского посла, поговорить откровенно, вместе доискаться до смысла всего того, что мы услышали в эту ночь.
Глава 4
Солсбери-корт, Лондон, 27 сентября, лето Господне 1583
Вроде только что сомкнул глаза, как в дверь моей комнаты тихо, настойчиво постучали. Рассвет еще только закрадывался в щели ставен. В такую рань жди плохих вестей. Я торопливо натянул нижние штаны и рубашку, чтобы отворить нетерпеливому посетителю, и заранее подготовился услышать о каком-то несчастье, но то был всего лишь Леон Дюма, писец. Он столь поспешно ворвался в комнату – боится, как бы его не заметили, – что чуть не сшиб меня с ног, да и сам стукнулся головой о нависающий потолок. Здесь, на втором этаже, высота потолков удобна для человека моего роста, но не для такой жерди.
Потирая лоб, Дюма грузно опустился на мою кровать. Высокий и тощий, всегда грустный молодой человек двадцати семи лет, волосы уже редеют, глаза навыкате, все время что-то с тревогой высматривают. Мне кажется, выражение этих глаз сделалось намного тревожнее с тех пор, как я уговорил писца не скрывать от меня посольскую корреспонденцию. Он таращился на меня большими выпученными глазами и тер ушибленный лоб, как будто я виноват и в том, что он ударился. В отличие от меня Дюма был уже полностью одет.
– Леон, ты нынче поднялся с петухами. Что-нибудь случилось?
Слава богу, он покачал головой:
– Нет, я только хотел вас предупредить: господин посол уже спустился в личный кабинет и занялся письмами. Полночи он просидел, читая послания от Марии Стюарт, которые доставил из Шеффилда господин Трокмортон, а теперь собирается писать на них ответ. Письма нужно будет доставить в дом Трокмортона у пристани Святого Павла сегодня до заката; выходит, завтра на рассвете Трокмортон снова отправится в Шеффилд.
– Прекрасно. Значит, нынче днем тебя пошлют к Трокмортону?
– Думаю, что так. Все утро Кастельно будет писать письма, шифровать их, и я буду ему помогать. Потом велит мне перебелить написанное, пока он с домочадцами пообедает, а после трапезы перечтет, запечатает письма и пошлет меня отнести их.
– Итак… – Я прикинул расписание. – Действовать придется быстро. Ты уже видел письма от королевы Марии?
Дюма покачал головой, нервно, дергано.
– Не видел. Пакет лежит у него на столе.
– Прочтешь, когда он отлучится. Если не будет времени переписать, хотя бы запомни общий смысл, чтобы повторить мне. Возможно, она послала ему новый шифр, они часто его меняют, боясь, как бы письма не перехватили. Шифр, если он там есть, нужно скопировать.
Мой сообщник сглотнул слюну и закивал. Не зная, куда девать руки, он уселся на них:
– А если я не успею снять копию с ответа и для него, и для вас прежде, чем он запечатает?
В раздумье я прошелся по комнате:
– Тогда придется по пути к господину Трокмортону заглянуть к нашему другу Томасу Фелипсу. Нечего пугаться, Леон, Фелипс – дока по части распечатывания писем, я даже думаю, не колдун ли он. Никто ничего не заметит.
Бедолага писец нервничал все сильнее, ерзал, так и не вытащив руки из-под тощих ляжек:
– А если нас застукают, Бруно?
– Выбросят на улицу, – в тон ему мрачно ответил я. – Присоединимся к труппе бродячих актеров. Сможем вдвоем играть осла, на котором Иисус в Вербное воскресенье въезжает в Иерусалим.
– Бруно!
– Знаю, знаю, о чем ты хочешь просить. Ладно, уступлю тебе, будешь передними ногами осла. – Почему надо все превращать в шутку?
Леон улыбнулся невольно, а я вспомнил заключительную реплику Говарда: «Ты ведь, при всех своих ученых званиях, всего лишь шут». Неужели так говорили обо мне в Париже? У королевы Елизаветы есть при дворе итальянский шут по прозвищу Монархо, а я еще один? Оскорбление жалило тем больнее, что в нем была доля истины: не имея ни титула, ни владений, ни денег, я должен был угождать богатым людям, чтобы как-то прожить, и высокой ценой я убедился в том, что богачи предпочитают развлечения поучениям. Но разве это нельзя совместить? Сочетать пользу с легкостью пытался я в той книге, которую писал в ту пору, надеялся изложить новые идеи о Вселенной в таком стиле, чтобы книга читалась и за пределами университета обычными мужчинами и даже женщинами на народных языках.
Я сел рядом с Дюма на кровать и обнял его за плечи, стараясь подбодрить:
– Courage, monbrave[4]. Вспомни хотя бы о монетах, что звенят у тебя в кошельке. В любой момент ты сможешь переправиться на тот берег, в Саут-уорк, и найти себе девочку в одном из тамошних борделей. Это вернет улыбку на твое лицо. Кроме того… – Со вздохом я глянул в окно: бледные лучи просачивались через щели в рамах и косо падали на голые доски пола. – Я пока еще не знаю, во что мы тут впутались, Леон, но, если мы справимся с этим делом, по-видимому, очень многим людям спасем жизнь. В том числе, – продолжал я шепотом, следя за тем, как все более выкатываются, чуть не выскакивают из глазниц очи молодого писца, – в том числе самой английской королеве.
Около одиннадцати часов я вышел наконец из дому в золотое осеннее утро; переменчивое английское солнышко решило расплатиться за сырое и холодное лето. В саду при Солсбери-корте деревья пылали всеми цветами, чуть ли не горели на фоне голубого неба, подсвеченные чуть пыльным солнечным лучом: тут тебе и алый, и охра, и жженый янтарь, и нежная, все еще уцелевшая от лета зелень, и все переливается, точно крашеные шелка, в коих Сидни и его приятели являются ко двору. Я-то нынче, как и в любой другой день, облачен в черное – одинокая и мрачная фигура среди этого пиршества красок.
Тринадцать лет носил я рясу доминиканца, потом, зарабатывая себе на жизнь преподаванием в различных университетах Европы, ходил в черной мантии, приличествующей докторам и академикам. Теперь я вроде бы избавился от всякой униформы, но по-прежнему ношу черное, чтоб не забивать себе голову лишними хлопотами. Мода никогда меня особо не интересовала, лишь подивлюсь иногда, как это юные щеголи ухитряются перемещаться в своих костюмах с раздутыми штанинами и рукавами, да еще с прорезями, через которые просвечивает не менее дорогая, контрастного цвета подкладка. И как они не задушатся в своих многоярусных брыжах из туго накрахмаленного кружева. Единственная роскошь, которую я себе позволяю на жалованье Уолсингема, – покупать одежду из ткани лучшего качества, носить под черным кожаным камзолом рубашки из тонкого льна, скроенные так, чтобы плотно прилегали к телу, – зачем зря материю тратить. Сидни дразнится, мол, когда бы он меня ни встретил, я одет все в тот же костюм, но на самом деле это не один и тот же, а много одинаковых костюмов. Опрятность – мой конек, я меняю белье куда чаще, чем большинство знакомых мне англичан. Возможно, так сказались на мне долгие месяцы, когда я, сбежав из монастыря в Неаполе, скитался, прячась от инквизиции. Я ночевал в придорожных гостиницах в компании крыс и вшей, отмахивал десятки миль в день, чтобы подальше убраться от Рима, и не имел ни малейшей возможности сменить или хотя бы постирать одежду. Даже воспоминания о том периоде моей жизни хватает для того, чтобы вся кожа у меня начала зудеть и я поспешил переменить рубашку.
Под разноцветными витражами из ярких осенних листьев я шел вдоль сада, утро прогревалось, книгу, которую я держал в руках, я пока еще так и не открыл. За стеной сада слышались крики лодочников на реке, вода тихо плескалась о грязную набережную. В записке, вложенной мне в руку на прощание, Фаулер просил встретиться с ним нынче в три часа дня в таверне «Русалка» в Чип-сайде; до тех пор заняться нечем, покуда Леон Дюма не перепишет тайные письма посла и не соберется нести их юному мастеру Трокмортону. При удачном раскладе времени мы успеем по дороге занести эти письма к человеку Уолсингема, Томасу Фелипсу (на Лиденхолл-стрит, это по пути), тот вскроет их, скопирует и запечатает вновь, и тогда Дюма понесет оригиналы на пристань Святого Павла, а я доставлю копии Фаулеру в таверну.
Утро я провел у себя в комнате, возясь с рукописью. С тех пор как я весной вернулся из Оксфорда, это стало главным моим занятием: труд, который, как я надеялся, перевернет замшелые представления европейских академий с ног на голову. Подобно тому как теория Коперника, поместившего в центр известной нам Вселенной вместо Земли Солнце, всколыхнула весь христианский мир, принудив каждого космолога и астронома пересмотреть то, что они считали безусловными фактами, так и мой трактат представляет собой новое, просвещенное объяснение религии, кое, смею надеяться, раскроет глаза всем мужчинам и женщинам, способным воспринять представление о единстве веры. Моя философия есть не что иное, как революционное понимание отношений между человеком и тем, что мы называем Богом, она выходит за пределы нынешних разногласий между католиками и протестантами, каковые причинили столько ненужных страданий.
Я питаю надежду, что Елизавета Английская окажется способна воспринять мои идеи, если только я добьюсь разрешения представить их ей. Во имя этого труда я провожу все свободное время в библиотеке доктора Ди, погрузившись в сохранившиеся рукописи Гермеса Трисмегиста и неоплатоников, а также в иные запретные тома с древними знаниями и дорогой ценой доставшейся мудростью. Иные из этих книг существуют в единственном экземпляре – в библиотеке доктора Ди.
Но с того вечера, когда праздновалась свадьба Сидни и была убита Сесилия Эш, я вновь был увлечен из чистого мира идей в нынешний мир насилия, в то состояние мира, коему я надеюсь однажды положить конец. Ум мой в тот день бродил беспокойно, и, хотя я прихватил с собой книгу, я только и мог, что раскидывать ногами палые листья, ибо мне все представлялась Сесилия Эш, распростертая на кровати в замке Ричмонд: несвойственная ее полу одежда разорвана, лицо опухло и посинело, астрологический знак кровью запечатлен на груди. К расследованию этой смерти, насколько я понимал, меня больше не привлекут, и все же образ этого мертвого тела преследовал меня, и прошлой ночью мне снилось убийство, грезилось, будто я бегу сквозь туман по заброшенному кладбищу, преследуя смутную фигуру с распятием в руке, и вдруг призрак оборачивается, и под капюшоном я различаю знакомые черты доктора Ди.
До ужаса очевидно было сходство этого убийства с теми, что происходили на моих глазах весной в Оксфорде: вновь жертву лишили жизни не в гневе и исступлении, но хладнокровно, превратив злодеяние в некий символ или предостережение, но о чем? Если это сотворил красавец поклонник Сесилии, о котором она рассказывала Эбигейл, насколько же расчетливо и планомерно действовал злодей! Чуть ли не месяц соблазнять девицу сладостными речами и дорогими подарками, заранее помышляя при этом использовать ее хладный труп как чистую страницу, на коей он кровью напишет какое-то сообщение! Я думал и об этой девушке, Сесилии, которая так радовалась тайному своему роману, расцветала первой любовью в семнадцать лет и понятия не имела, что возлюбленный ищет ее погибели.
Сами собой мои мысли обратились к другой молодой женщине, чью жизнь разрушила любовь: я вспомнил Софию, дочь ректора из Оксфорда, которая ненадолго затронула мое сердце. В ту пору я не ведал, что свое сердце она уже отдала человеку, который предал ее и едва не убил. И на том мучительные воспоминания не исчерпались, вновь предо мной предстала Моргана, которую я любил двумя годами ранее, в Тулузе. Моргана отвечала мне взаимностью, но я не имел ни денег, ни положения в обществе и не мог вступить с нею в брак, потому однажды ночью тайком ускользнул и направился в Париж, даже не попрощавшись с ней. Тогда я думал, что поступаю правильно, возвращая ей свободу и возможность вступить в брак, угодный ее отцу и ей самой выгодный, но Моргана скончалась на заре своей юности. Неужели и она погибла, оттого что допустила роковую ошибку, позволила себе отдаться чувству?
Потирая лоб, Дюма грузно опустился на мою кровать. Высокий и тощий, всегда грустный молодой человек двадцати семи лет, волосы уже редеют, глаза навыкате, все время что-то с тревогой высматривают. Мне кажется, выражение этих глаз сделалось намного тревожнее с тех пор, как я уговорил писца не скрывать от меня посольскую корреспонденцию. Он таращился на меня большими выпученными глазами и тер ушибленный лоб, как будто я виноват и в том, что он ударился. В отличие от меня Дюма был уже полностью одет.
– Леон, ты нынче поднялся с петухами. Что-нибудь случилось?
Слава богу, он покачал головой:
– Нет, я только хотел вас предупредить: господин посол уже спустился в личный кабинет и занялся письмами. Полночи он просидел, читая послания от Марии Стюарт, которые доставил из Шеффилда господин Трокмортон, а теперь собирается писать на них ответ. Письма нужно будет доставить в дом Трокмортона у пристани Святого Павла сегодня до заката; выходит, завтра на рассвете Трокмортон снова отправится в Шеффилд.
– Прекрасно. Значит, нынче днем тебя пошлют к Трокмортону?
– Думаю, что так. Все утро Кастельно будет писать письма, шифровать их, и я буду ему помогать. Потом велит мне перебелить написанное, пока он с домочадцами пообедает, а после трапезы перечтет, запечатает письма и пошлет меня отнести их.
– Итак… – Я прикинул расписание. – Действовать придется быстро. Ты уже видел письма от королевы Марии?
Дюма покачал головой, нервно, дергано.
– Не видел. Пакет лежит у него на столе.
– Прочтешь, когда он отлучится. Если не будет времени переписать, хотя бы запомни общий смысл, чтобы повторить мне. Возможно, она послала ему новый шифр, они часто его меняют, боясь, как бы письма не перехватили. Шифр, если он там есть, нужно скопировать.
Мой сообщник сглотнул слюну и закивал. Не зная, куда девать руки, он уселся на них:
– А если я не успею снять копию с ответа и для него, и для вас прежде, чем он запечатает?
В раздумье я прошелся по комнате:
– Тогда придется по пути к господину Трокмортону заглянуть к нашему другу Томасу Фелипсу. Нечего пугаться, Леон, Фелипс – дока по части распечатывания писем, я даже думаю, не колдун ли он. Никто ничего не заметит.
Бедолага писец нервничал все сильнее, ерзал, так и не вытащив руки из-под тощих ляжек:
– А если нас застукают, Бруно?
– Выбросят на улицу, – в тон ему мрачно ответил я. – Присоединимся к труппе бродячих актеров. Сможем вдвоем играть осла, на котором Иисус в Вербное воскресенье въезжает в Иерусалим.
– Бруно!
– Знаю, знаю, о чем ты хочешь просить. Ладно, уступлю тебе, будешь передними ногами осла. – Почему надо все превращать в шутку?
Леон улыбнулся невольно, а я вспомнил заключительную реплику Говарда: «Ты ведь, при всех своих ученых званиях, всего лишь шут». Неужели так говорили обо мне в Париже? У королевы Елизаветы есть при дворе итальянский шут по прозвищу Монархо, а я еще один? Оскорбление жалило тем больнее, что в нем была доля истины: не имея ни титула, ни владений, ни денег, я должен был угождать богатым людям, чтобы как-то прожить, и высокой ценой я убедился в том, что богачи предпочитают развлечения поучениям. Но разве это нельзя совместить? Сочетать пользу с легкостью пытался я в той книге, которую писал в ту пору, надеялся изложить новые идеи о Вселенной в таком стиле, чтобы книга читалась и за пределами университета обычными мужчинами и даже женщинами на народных языках.
Я сел рядом с Дюма на кровать и обнял его за плечи, стараясь подбодрить:
– Courage, monbrave[4]. Вспомни хотя бы о монетах, что звенят у тебя в кошельке. В любой момент ты сможешь переправиться на тот берег, в Саут-уорк, и найти себе девочку в одном из тамошних борделей. Это вернет улыбку на твое лицо. Кроме того… – Со вздохом я глянул в окно: бледные лучи просачивались через щели в рамах и косо падали на голые доски пола. – Я пока еще не знаю, во что мы тут впутались, Леон, но, если мы справимся с этим делом, по-видимому, очень многим людям спасем жизнь. В том числе, – продолжал я шепотом, следя за тем, как все более выкатываются, чуть не выскакивают из глазниц очи молодого писца, – в том числе самой английской королеве.
Около одиннадцати часов я вышел наконец из дому в золотое осеннее утро; переменчивое английское солнышко решило расплатиться за сырое и холодное лето. В саду при Солсбери-корте деревья пылали всеми цветами, чуть ли не горели на фоне голубого неба, подсвеченные чуть пыльным солнечным лучом: тут тебе и алый, и охра, и жженый янтарь, и нежная, все еще уцелевшая от лета зелень, и все переливается, точно крашеные шелка, в коих Сидни и его приятели являются ко двору. Я-то нынче, как и в любой другой день, облачен в черное – одинокая и мрачная фигура среди этого пиршества красок.
Тринадцать лет носил я рясу доминиканца, потом, зарабатывая себе на жизнь преподаванием в различных университетах Европы, ходил в черной мантии, приличествующей докторам и академикам. Теперь я вроде бы избавился от всякой униформы, но по-прежнему ношу черное, чтоб не забивать себе голову лишними хлопотами. Мода никогда меня особо не интересовала, лишь подивлюсь иногда, как это юные щеголи ухитряются перемещаться в своих костюмах с раздутыми штанинами и рукавами, да еще с прорезями, через которые просвечивает не менее дорогая, контрастного цвета подкладка. И как они не задушатся в своих многоярусных брыжах из туго накрахмаленного кружева. Единственная роскошь, которую я себе позволяю на жалованье Уолсингема, – покупать одежду из ткани лучшего качества, носить под черным кожаным камзолом рубашки из тонкого льна, скроенные так, чтобы плотно прилегали к телу, – зачем зря материю тратить. Сидни дразнится, мол, когда бы он меня ни встретил, я одет все в тот же костюм, но на самом деле это не один и тот же, а много одинаковых костюмов. Опрятность – мой конек, я меняю белье куда чаще, чем большинство знакомых мне англичан. Возможно, так сказались на мне долгие месяцы, когда я, сбежав из монастыря в Неаполе, скитался, прячась от инквизиции. Я ночевал в придорожных гостиницах в компании крыс и вшей, отмахивал десятки миль в день, чтобы подальше убраться от Рима, и не имел ни малейшей возможности сменить или хотя бы постирать одежду. Даже воспоминания о том периоде моей жизни хватает для того, чтобы вся кожа у меня начала зудеть и я поспешил переменить рубашку.
Под разноцветными витражами из ярких осенних листьев я шел вдоль сада, утро прогревалось, книгу, которую я держал в руках, я пока еще так и не открыл. За стеной сада слышались крики лодочников на реке, вода тихо плескалась о грязную набережную. В записке, вложенной мне в руку на прощание, Фаулер просил встретиться с ним нынче в три часа дня в таверне «Русалка» в Чип-сайде; до тех пор заняться нечем, покуда Леон Дюма не перепишет тайные письма посла и не соберется нести их юному мастеру Трокмортону. При удачном раскладе времени мы успеем по дороге занести эти письма к человеку Уолсингема, Томасу Фелипсу (на Лиденхолл-стрит, это по пути), тот вскроет их, скопирует и запечатает вновь, и тогда Дюма понесет оригиналы на пристань Святого Павла, а я доставлю копии Фаулеру в таверну.
Утро я провел у себя в комнате, возясь с рукописью. С тех пор как я весной вернулся из Оксфорда, это стало главным моим занятием: труд, который, как я надеялся, перевернет замшелые представления европейских академий с ног на голову. Подобно тому как теория Коперника, поместившего в центр известной нам Вселенной вместо Земли Солнце, всколыхнула весь христианский мир, принудив каждого космолога и астронома пересмотреть то, что они считали безусловными фактами, так и мой трактат представляет собой новое, просвещенное объяснение религии, кое, смею надеяться, раскроет глаза всем мужчинам и женщинам, способным воспринять представление о единстве веры. Моя философия есть не что иное, как революционное понимание отношений между человеком и тем, что мы называем Богом, она выходит за пределы нынешних разногласий между католиками и протестантами, каковые причинили столько ненужных страданий.
Я питаю надежду, что Елизавета Английская окажется способна воспринять мои идеи, если только я добьюсь разрешения представить их ей. Во имя этого труда я провожу все свободное время в библиотеке доктора Ди, погрузившись в сохранившиеся рукописи Гермеса Трисмегиста и неоплатоников, а также в иные запретные тома с древними знаниями и дорогой ценой доставшейся мудростью. Иные из этих книг существуют в единственном экземпляре – в библиотеке доктора Ди.
Но с того вечера, когда праздновалась свадьба Сидни и была убита Сесилия Эш, я вновь был увлечен из чистого мира идей в нынешний мир насилия, в то состояние мира, коему я надеюсь однажды положить конец. Ум мой в тот день бродил беспокойно, и, хотя я прихватил с собой книгу, я только и мог, что раскидывать ногами палые листья, ибо мне все представлялась Сесилия Эш, распростертая на кровати в замке Ричмонд: несвойственная ее полу одежда разорвана, лицо опухло и посинело, астрологический знак кровью запечатлен на груди. К расследованию этой смерти, насколько я понимал, меня больше не привлекут, и все же образ этого мертвого тела преследовал меня, и прошлой ночью мне снилось убийство, грезилось, будто я бегу сквозь туман по заброшенному кладбищу, преследуя смутную фигуру с распятием в руке, и вдруг призрак оборачивается, и под капюшоном я различаю знакомые черты доктора Ди.
До ужаса очевидно было сходство этого убийства с теми, что происходили на моих глазах весной в Оксфорде: вновь жертву лишили жизни не в гневе и исступлении, но хладнокровно, превратив злодеяние в некий символ или предостережение, но о чем? Если это сотворил красавец поклонник Сесилии, о котором она рассказывала Эбигейл, насколько же расчетливо и планомерно действовал злодей! Чуть ли не месяц соблазнять девицу сладостными речами и дорогими подарками, заранее помышляя при этом использовать ее хладный труп как чистую страницу, на коей он кровью напишет какое-то сообщение! Я думал и об этой девушке, Сесилии, которая так радовалась тайному своему роману, расцветала первой любовью в семнадцать лет и понятия не имела, что возлюбленный ищет ее погибели.
Сами собой мои мысли обратились к другой молодой женщине, чью жизнь разрушила любовь: я вспомнил Софию, дочь ректора из Оксфорда, которая ненадолго затронула мое сердце. В ту пору я не ведал, что свое сердце она уже отдала человеку, который предал ее и едва не убил. И на том мучительные воспоминания не исчерпались, вновь предо мной предстала Моргана, которую я любил двумя годами ранее, в Тулузе. Моргана отвечала мне взаимностью, но я не имел ни денег, ни положения в обществе и не мог вступить с нею в брак, потому однажды ночью тайком ускользнул и направился в Париж, даже не попрощавшись с ней. Тогда я думал, что поступаю правильно, возвращая ей свободу и возможность вступить в брак, угодный ее отцу и ей самой выгодный, но Моргана скончалась на заре своей юности. Неужели и она погибла, оттого что допустила роковую ошибку, позволила себе отдаться чувству?