Она скрывалась под маской, выполненной с тщательностью принятого венецианского обычая. Ниже маленькой треугольной шапочки, расшитой золотом, свисала черная шелковая вуаль.
   Мелкая сеточка, окаймленная шнурком, покрывала ее голову и ниспадала на плечи, покрытые черным атласом плаща, который скрывал все линии фигуры.
   Она сдвинула белый шелк маски, и Марк-Антуан бросился к ней с криком, который скорее свидетельствовал о тревоге, чем о радости; на открытом ею лице было больше белизны, чем даже в его внезапной бледности. Ее темные глаза казались задумчивыми заводями, сквозь которые душа ее смотрела в скорби и даже страхе. Волнение ее груди говорило о ее ускоренном взволнованном дыхании. Она прижала к ней левую руку, сжимающую сложенный веер, золотая оправа которого была усыпана драгоценными камнями.
   — Я удивила вас, Марк. О, я совершила удивительный поступок! Но я не знала бы покоя, если бы не сделала этого. Хотя, возможно, и потом не будет полного мира в душе.
   Это было даже более удивительно, чем Марк-Антуан мог подозревать. Приобретенный, должно быть, еще во времена, когда у нее были тесные связи с Востоком, этот обычай позволял Венеции избегать монастырского уединения женщин, из которых лишь куртизанки могли свободно показываться в общественных местах. Ход прогресса постепенно смягчил это требование и впоследствии новые идеи с другой стороны Альп привнесли своего рода разрешение. Но патрицианок это разрешение все равно держало вдали от того преимущества, при котором репутация могла бы выдержать такой шаг, на который сейчас решилась Изотта.
   — Я должна поговорить с вами, — произнесла она тоном, свидетельствующим, что в мире ничто не может сравниться с этим по значению. — И я не могу ждать удобного случая, который может неопределенно долго откладываться.
   Встревожившийся за нее, он припал губами к ее руке в изящной перчатке и приложил все силы, чтобы сохранить ровный голос:
   — Я существую, чтобы служить вам.
   — Нужно ли нам быть официальными? — ее губы изогнулись в задумчивой улыбке. — Видит бог, ситуация не оправдывает этого. Нет ничего официального в том, что я делаю.
   — Иногда мы прибегаем к официальным словам, чтобы выразить смысл глубокий и чистосердечный.
   Он проводил ее к креслу и со свойственной ему изысканной предупредительностью усадил ее спиной к свету. Он подумал, что такое положение она сочтет более удобным. Сам он остался стоять в ожидании возле нее.
   — Я не знаю, с чего начать, — глаза ее были опущены на лежавшие на коленях руки, сжимающие веер. — Зачем вы приехали в Венецию?
   — Зачем? Но разве я не объяснил все это предыдущей ночью? Я здесь с государственной миссией.
   — И больше ничего? Ничего кроме этого? Будьте искренни со мной хотя бы из жалости. Не замыкайтесь под влиянием ваших выводов. Я хочу это знать.
   Он колебался. Если бы она взглянула на него в этот момент, то увидела бы, как он побледнел.
   — Принесет ли вам пользу такое знание? Она ухватилась за это.
   — Ах! В таком случае это нечто большее, чем просто знание. Расскажите мне. Окажите мне необходимую помощь.
   — Я не понимаю, чем это поможет, но вы узнаете правду, если требуете ее, Изотта. Государственная необходимость привела к решению о моей поездке с особой миссией в Венецию. Но истинной причиной моего приезда… Ваше сердце должно подсказать вам, что было причиной.
   — Я хочу услышать это от вас.
   — Это любовь, которую я испытываю к вам, Изотта. И все-таки бог знает, почему при нынешних обстоятельствах вы заставили меня рассказать то, чего я не намерен был говорить.
   Она, наконец, подняла на него глаза.
   — Я должна была услышать ради чувства собственного достоинства, чтобы я не презирала себя как тщеславного глупца, который придает словам большее значение, чем они на самом деле содержат. Я должна была услышать это, чтобы сказать вам о том, как я поняла эти слова — я говорю о словах, которые вы мне сказали в ночь перед вашим отъездом из Лондона в Тур. Я поняла так, что они были вашим обетом, и потому мое немое одобрение этих слов наложило обет и на меня. Бели вы останетесь в живых, сказали вы, то вы последуете за мной в Венецию. Вы помните?
   — Могу ли я забыть?
   — Я любила вас, Марк. Вы это знали, не так ли?
   — Я надеялся на это. Как все мы надеемся на спасение.
   — Ах, но я хочу знать это. Знать это. Быть уверенной в этом. Мне было девятнадцать, но не тщеславие или несознательность заставили принять в качестве трофея обет любви от мужчины. И я хочу, чтобы вы знали, что я была неизменна в своей любви. Итак, я люблю вас, Марк, и сердце мое разбито.
   Он оказался на коленях перед ней.
   — Милая! Вы не должны говорить мне этого.
   Она провела рукой по его голове. Другой рукой в это время она, казалось, пыталась сломать свой веер.
   — Выслушай, дорогой. Оно разбилось, я думаю — более того, я знаю, — когда пришло известие, что ты погиб. Гильотинирован. Отец с матерью знали, да и Доменико тоже. И потому они, тоже любившие тебя, были очень нежны со мной и сочувствовали мне; и они помогли мне вернуться к миру и покою. К смиренному покою. Внешне спокойные, мы храним в себе воспоминания, оживающие ежедневно сотню раз в кровоточащем втайне сердце. Вы погибли. Вы забрали с собой всю непорочную радость и веселье, которую жизнь могла доставить мне. О, я осмеливаюсь быть столь откровенной с вами. Но это помогает мне… Вы погибли. Но моя жизнь продолжалась; и с помощью дорогих мне близких я собрала все мужество, какое могла.
   Она на мгновенье замолкла, а затем продолжила повествование ровным, почти безжизненным голосом.
   — Потом появился Леонардо Вендрамин. Он полюбил меня. В другое время его положение представляло бы собой барьер, который мы даже не пытались бы преодолеть. Но он знал, что своим свадебным подарком он мог предложить приобретенное им влияние на людей, подобных ему по бедственному положению; он знал, как к этому отнесется человек столь пламенного патриотизма, каким является мой отец. Он знал также, как преподнести это, чтобы увлечь моего отца. Вы понимаете. Они объяснили мне, что я могу оказать услугу гибнущему государству, содействуя привлечению на сторону всех наших старинных священных институтов человека достаточно влиятельного, чтобы определить исход в борьбе между партиями. Сначала я противилась им, испытывая понятное отвращение. Я принадлежала вам. Я поддерживала себя мыслью, что жизнь не прошла, что существование на земле — лишь немногим большее, чем школа, послушничество ради последующей жизни; и потому, когда это послушничество окончится, я нашла бы вас и сказала: «Дорогой мой, хотя вы не смогли прийти ко мне на земле, я сохраняла себя вашей невестой, пока не пришла к вам сейчас». Понимаете ли вы, дорогой, какую силу придавала мне эта мечта в моем отказе? Не оставляя ему времени на ответ, она продолжала:
   — Но даже тогда они не оставили меня. Это было подобно смерти, это было губительно для меня. Стойкость моя не выдерживала и, наконец, сломилась под их настойчивыми мольбами, перед аргументом — ох, очень мягко внушаемом, но неумолимом -что я отдам себя достойному и священному делу в этой жизни, которая в противном случае грозит оказаться бессмысленной. Это благовидно, не так ли? И потому, дорогой, я уступила. Не с легким сердцем, поверь мне. С более обильными тайными слезами, пожалуй, чем я проливала даже при известии о вашей гибели. Теперь моя душа и надежда моей души на вас была убита.
   Она умолкла и позволила ему тоже молчать. С одной стороны, он не мог подобрать слов, чтобы выразить душившие его эмоции, с другой стороны, он чувствовал, что она еще не дошла да конца, что она пришла ради чего-то большего. Она не заставила себя долго ждать.
   — Прошлой ночью после вашего ухода я обратилась к отцу. Я спросила, должна ли эта беда произойти. Он был очень нежен со мной, потому что он любит меня, Марк. Но Венецию он любит больше. Я не могу обижаться на это. Когда я узнала, что он любит Венецию больше, чем себя, стало понятно, что Венецию он будет любить больше, чем свою дочь. Он заставил меня понять, что теперь отказ был бы еще более худшим бедствием, чем если бы я не соглашалась вообще. Бели я откажусь сейчас, это может побудить Леонардо из мести повести свои силы в лагерь противников.
   — Представляете себе, как я мучаюсь и как я беспомощна? Возможно, если бы я была действительно смелой, Марк, небрежной в отношении обязательств, чести и всего прочего, я бы сказала вам: «Дорогой, берите меня и владейте мной, и пусть случится то, что случится.» Но у меня нет смелости разбить сердце отца, быть вероломной в данном мною обете, который его так заботит. Совесть никогда не даст мне потом покоя и позор отравит нам жизни — вашу и мою, Марк. Вы понимаете?
   По-прежнему коленопреклоненный, держа ее руки в своих, он привлек ее к себе. Она опустила голову ему на плечо.
   — Скажите мне, что вы понимаете, — заклинала она.
   — Очень хорошо понимаю, дорогая, — ответил он печально. — Так хорошо понимаю, что едва ли вам нужно было причинять себе страдание этим приездом сюда, чтобы рассказать мне это.
   — В этом нет страдания. Страдание не увеличилось, а скорее облегчилось. Если вы не видите этого, значит, вы еще не поняли. Если я не могу отдать вам себя, дорогой, по крайней мере, я могу предложить все, что есть в моем разуме и душе, позволяя вам узнать, что вы для меня значите, кем вы стали для меня после нашего тайного обета. Мое утешение в том, что теперь вы знаете об этом, что между нами все выяснено, что не может быть ни колебаний, ни душевных метаний. Это как-то извиняет то, что я сделала, как-то оживляет мои надежды на то будущее, которое настанет, когда все это закончится. Ранее это знание было спрятано во мне, а теперь вы его разделяете со мной — знание о том, что, что бы они ни сделали со всем остальным, моя духовная часть всегда будет принадлежать вам — мое вечное Я, которое на время облачилось в эту плоть, как в одежду, и некоторое время обязано носить эту одежду.
   Она позволила вееру, который прежде сгибала и скручивала, упасть на подол и подалась вперед, взяв его лицо в свои руки.
   — Дорогой мой Марк, верите ли вы вместе со мной, что жизнь на земле — это еще не все для нас? Если я причинила вам боль, бог свидетель, что я причиняю боль и себе, следуя тем путем, для которого я предназначена. Найдете ли вы утешение в том же, в чем нашла его я?
   — Если я буду вынужден, Изотта, — ответил он. — Но еще не все сделано. Мы еще не пришли к концу пути.
   Ее глаза наполнились слезами, она покачала головой.
   — Не пытайте ни себя, ни меня такими надеждами.
   — Надежда — это не пытка, — ответил он ей. — Это болеутоляющее средство в нашей жизни.
   — А когда она рассыпется? Какие страдания будут потом? Агония?
   — Э-э, когда она еще рассыпется, и если она рассыпется. Но до этого я буду носить ее в своем сердце. Она необходима мне. Мне необходима храбрость. И вы дали ее мне, Изотта, с великодушием, какого нет ни у кого, кроме вас.
   — Храбрость я хотела бы дать вам и получить от вас для собственных нужд. Но не храбрость надежды, которая ведет к мучительнейшему разочарованию. Успокойтесь, дорогой мой. Умоляю вас.
   — Да, я успокоюсь, — тон его явно выровнялся. — Я успокоюсь в ожидании дальнейших событий. Это не мой путь — заказывать реквием, несмотря на то, что пациент еще жив.
   Он поднялся и привлек ее к себе так, что ее грудь прижалась к его груди, его руки овладели ее руками. С ее колен упали на пол веер и маска…
   Легкий стук в дверь — и прежде, чем Марк-Антуан успел ответить, она открылась.
   Находясь прямо перед дверью, Марк-Антуан, как стоял — с Изоттой в объятиях, — заметил хозяина, возникшего на мгновение в проеме двери, и выражение его лица, испуганного от осознания несвоевременности этого вторжения. За его плечом в тот момент промелькнуло другое лицо, белое и напыщенное. Потом дверь захлопнулась столь же резко, как и открылась, поспешно попятившимся хозяином. Но густой глубокий смех из-за двери усилил растерянность Изотты, которой виделось в этом мгновенное разоблачение.
   Они отстранились друг от друга и Марк-Антуан наклонился, чтобы поднять веер и маску. В панике Изотта едва не порвала белую маску и поспешно, непослушными пальцами привела ее в порядок.
   — Там кто-то есть, — прошептала она. — Ждет за дверью. Как мне уйти?
   — Кто бы это ни был, он не посмеет помешать вам, — заверил он ее и, направившись к двери, распахнул ее настежь.
   На пороге ждал хозяин, за ним — Вендрамин.
   — Здесь господин, которому не откажешь, сэр, — оправдывался Баттиста. — Он заявил, что он — ваш друг и что его ждут.
   Вендрамин широко и неприятно улыбался с выражением безграничного понимания.
   — Ах! Но, черт возьми, глупец не сказал, что у вас дама Да простит меня бог за то, что я помешал, что встал между мужчиной и наслаждением.
   Марк-Антуан оставался невозмутимым, превосходно скрывая свое глубокое возмущение.
   — Это неважно. Мадам собирается уходить.
   Изотта, подчиняясь его взгляду, уже направлялась к двери. Но Вендрамин не отодвинулся, чтобы дать ей пройти. Он по-прежнему занимал проем двери, наблюдая за ее приближением лукавым взором.
   — Не дайте мне стать причиной расставания, умоляю вас, — произнес он с вкрадчивой галантностью. — Я не намерен препятствовать красоте, мадам. Не снимете ли вы маску вновь, чтобы позволить мне извинениями исправить свое вторжение.
   — Лучше исправление, которое вы можете сделать, сэр, — это позволить даме выйти.
   — О, это поистине приказ, — убедился он и отошел.
   Она пронеслась мимо него и исчезла, предоставив венецианцу лишь вдохнуть тонкий слабый аромат.
   Когда хозяин удалился вслед за ней, Вендрамин закрыл дверь, весело подошел к Марку-Антуану и похлопал его по плечу-
   — О, мой дорогой англичанин! Клянусь, вы не теряете времени даром. Какие-то жалкие двадцать четыре часа в Венеции — и вы уже проявили осведомленность в вещах, которая не всегда приобретается и за недели. Черт возьми, в вас больше французского, чем прекрасный язык.
   И Марк-Антуан, чтобы обеспечить объяснение и избежать возникновения малейших подозрений об истине, вынужден был поддержать очевидную пошлость мыслей этого повесы, подтверждая приписанное ему легкомыслие.
   — Это — единственное, что остается для мужчины из другой страны. Мы должны использовать то, что умеем делать.
   Вендрамин игриво ткнул его в бок.
   — Образец скромности, клянусь! А она выглядит изящно. Никогда не позволяйте ей так закутываться; мои глаза, мой друг, могут обнажить даже монахиню.
   Марк-Антуан решил, что пора изменить тему. Вы сказали хозяину, что вас ждут?
   — Вы ведь не станете прикидываться, что забыли меня? Вы, конечно, не раните моего сердца, утверждая, что забыли меня? Последнее, что я сказал вам прошедшей ночью, когда вы высаживались здесь, было предупреждение о том, что я заеду нынче утром, чтобы взять вас к Флориану. Но вы еще не одеты. Это неглиже… Ах да, конечно, эта дама-Марк-Антуан отвернулся, скрывая отвращение.
   — Мне надо одеть костюм и туфли. Я сейчас вернусь к вам. Он уступил настояниям о поездке без спора, чтобы получить минуту для себя — минуту, чтобы справиться с чувствами, пробужденными в нем приходом Изотты, и эмоциями, вызванными этим несвоевременным вторжением. И потому он покинул гостиную, чтобы уединиться в спальне.
   Мессер Вендрамин, улыбаясь и покачивая головой по поводу картин, вызванных в его воображении тем происшествием, которое он прервал, не спеша направился к балкону. Что-то скрипнуло у него под ногой. Он нагнулся и поднял предмет, размером и формой напоминающий половинку крупной горошины. Солнечный свет высек из этого предмета неясный отблеск, когда он оказался на ладони. Вендрамин оглянулся через плечо. Дверь в спальню была закрыта. Он продолжил свой путь к балкону. Там он остановился, разглядывая маленький камешек. Неприятная усмешка тронула его полные губы, когда он понял, что заполучил улику. Было бы забавно, если бы ему однажды выпал случай обнаружить неосторожного обладателя. Улыбка расширилась, едва он опустил кабошон19 сапфира в карман своего жилета.

Глава IX. ЕГО СВЕТЛОСТЬ

   Гондола Вендрамина несла их мимо величественного портала Санта-Мария делла Салуте, через бассейн Св. Марка. Снаружи это судно имело мрачного вида украшения, предписанные давними правилами, регулирующими расходы. Но изнутри вид фелцы — маленькой кабинки посередине лодки — обогащался искусной резьбой по дереву, маленькими раскрашенными щитами гербов и широкими мягкими сиденьями, покрытыми кожей с вышитыми на ней золотыми, красными и ультрамариновыми узорами. Почти пугающая роскошь, тем более для обедневшего патриция, показалась Марку-Антуану чрезмерной.
   Сэр Леонардо представлял определенную загадку для него. Но в этом отношении, как он убедился в это утро, так делала вся Венеция. Повсюду жизнь казалась вдохновленной ярким солнечным светом, в котором она бурлила и утопала. В толпах, движущихся вдоль канала Чиавони, праздно шатающихся на Пьяцетта или фланирующих на главной площади, все было в веселом беззаботном оживлении. Настроение венецианцев — простого люда, бюргеров и патрициев — казалось таким же безоблачным, как голубой небосвод над головой, без какой-либо озабоченности или даже мысли об отдаленных раскатах бури, которая могла в любой момент погубить их.
   Прошло чуть более недели со вторника вознесения, когда Дож в огромной красной с золотом лодке о сорока веслах с грандиозными пышностями, какие Светлейшая устраивала в пору своего зенита, вошел в порт Лидо во время ежегодной церемонии, посвященной морю.
   Сегодня перед изумленным взором Марка-Антуана бурлящий человеческий поток катился вдоль Чиавони мимо угрюмой тюрьмы и неудачливых негодяев, которые заявляли о себе, гримасничая за внушительными решетками или просовывая руки за милостыней, чем вызывали сочувствие у некоторых и насмешки у большинства. Дальше на запад, за прекрасной готикой отделанного мрамором Дворца Дожей20, соединенного с тюрьмой мраморным же украшением — мостом Вздохов21, — этот поток терял свой порыв на просторе Пьяцетты, останавливаясь там или завихряясь вокруг колонн из западного гранита, одну из которых венчал Св. Теодор и дракон, другую — эмблема Св. Марка — лев с раскрытой книгой.
   Марк-Антуан оказался на тротуаре из трахита и мрамора, выложенного в виде ковра, перед Триумфальными Византийскими арками Св. Марка. У него захватило дух при виде просторной площади с арками, чудом изящества — колокольней, вонзившейся, подобно гигантской стреле, своим острием в голубизну.
   То было сердце великого города, и здесь биения пульса его пылкой жизни были сильнейшими.
   Возле массивных бронзовых пьедесталов трех огромных флагштоков знахарь в фантастической шляпе с плюмажем из радужного петушиного оперенья хрипло хвалил свои мази, благовония и косметику. Странствующий кукольный театр развлекал возле Сан-Желинионо толпу, и взрывы хохота пугали кружащих над головой голубей.
   Они подошли к столикам Флориана в тенистой части Пьяцца22.
   Здесь меж светских бездельников обоих полов крутились странствующие торговцы, предлагавшие картины, восточные ковры, безделушки из золота и серебра, стеклянные украшения с Мурано23 и прочее. От оскудения, которое в упадке еще быстрее расточает ресурсы государства, не было и следа на представленной здесь ослепительной наружности. Одежда мужчин и женщин, расположившихся за этими маленькими столиками, как нигде в Европе переходила границы расточительности, а веселая праздная атмосфера не допускала и намека на мрачную озабоченность.
   «Если, конечно, — подумал Марк-Антуан, — Светлейшая, по предсказаниям некоторых, и находится на смертном одре, то умирает она так же, как жила: среди наслаждений и смеха. Считается, что таков был удел и греческой республики».
   Он маленькими глотками пил кофе и равнодушно внимал болтовне любезного Леонардо, свое внимание посвящая фасонам, сплетаемым перед его взором в причудливый узор порханием светских бездельников. Фланирующие кавалеры и дамы в шелках и атласе, порой скрывающие под ними свое лицо; более скромно одетые торговцы; здесь — черные ризы церковника; там -фиолетовые каноника или грубые коричневые одеяния монаха, торопливо опускающего взгляд к своим сандалиям; изредка промелькнет алая тога сенатора, важно следующего в Прегади, или белый мундир и шляпа с кокардой щеголеватого офицера; стайки юбок в складку албанцев или черногорцев в куртках и кушаках красного и зеленого цвета — солдаты из далматских провинций Светлейшей.
   Время от времени Леонардо указывал кого-нибудь, известного в этих кругах. Но, пожалуй, лишь один в определенной степени вызвал удивление Марка-Антуана: крепкий, смуглый, маленького роста мужчина средних лет в черном парике и поношенном одеянии, с наблюдательными, требовательными глазами и налетом насмешки на плотно сжатых губах. Он не просто сидел один, но даже выделялся одиночеством, бросающимся в глаза свободными столиками вблизи него, будто он распространял вокруг себя тяжелую болезнь, которой остальные старались не заразиться. Как оказалось, это был Кристоферо Кристофоли — известный, можно сказать конфиденциальный, агент Совета Десяти, и Марк-Антуан подивился, как можно быть разоблаченным и оставаться шпионом.
   Прошла парочка, с презрением проталкивающаяся через толпу, с готовностью уступающую им дорогу. Мужчина — важничающий коротышка — был смугл и безобразен, в костюме из поношенного камлота, одеть который в праздничный день и ремесленник посчитал бы ниже своего достоинства. Толстая, неопрятная женщина лет пятидесяти, шатаясь, висела у него на руке. За ними следовало двое мужчин в черном, у каждого из которых на груди висел золотой ключ — знак камергера. За ними вразвалку шел гондольер в изношенной ливрее.
   — Это что за пугало? — спросил Марк-Антуан.
   Всегда готовый пошутить, Леонардо не замедлил рассмеяться.
   — Очень точно! Именно пугало: по сути — так же, как и внешне. Возможно, он внушает страх этой глупой напыщенной толпе, — он широким жестом указал на окружающих, — ибо являет собой странствующее предупреждение всей Италии, и, возможно, более всего это относится к Венеции. О, да! Пугало! Это кузен императора, Эрколь Ринальди д'Эсте, герцог Моденский, недавно изгнанный из своих владений якобинцами, образовавшими Циспаданскую Республику24, объединив Модену и Реджо. Женщина — Чиара Марини — говорят, его вторая жена. Он являет собой пример того, как мало имперская защита может сейчас служить надежным убежищем.
   Марк-Антуан без комментариев кивнул, как всегда подчеркнуто сдержанный и, как прежде, отклоняющий своими ответами попытки Вендрамина прощупать его. Он подавил отвращение, которое Вендрамин вызывал у него, потому что причиной тому было ревнивое возмущение, присущее каждому смертному и влюбленному.
   Поэтому когда, наконец, они расстались, в изысканиях Вендрамина не произошло прогресса, но он с присущей ему экспансивностью обещал вскоре вновь разыскать Марка-Антуана.
   Марк-Антуан окликнул гондолу со ступенек Пьяцетты и был доставлен на Сан-Даниэле к графу Пиццамано.
   Он отобедал с графом, графиней и Доменико. Изотта осталась в своей комнате под предлогом недомогания. Уже к вечеру граф повез его в дом Пезаро, где устроил свою резиденцию Дож.
   Людовико Манин, предупрежденный об их прибытии, принял в богато убранной комнате, которая служила ему кабинетом.
   Марк-Антуан поклонился человеку лет семидесяти, склонному к полноте, чья мантия свидетельствовала о его изрядном выпуклом животе, охваченном поясом, украшенным драгоценными каменьями. На голове вместо парика красовалась черная вельветовая шапочка. У него было крупное и бледное лицо с обвисшими щеками и очень темными, тусклыми глазами под тяжелыми клочковатыми черными бровями. Орлиный нос растолстел с возрастом; верхняя из его толстых губ выдавалась вперед, придавая почти глупое выражение общей усталости его невыразительного лица.
   Он принял посетителей с трогательной учтивостью, проявляя к графу Пиццамано явное уважение.
   Марк-Антуан был представлен как мистер Мелвил, прибывший с поручением от Его Британского Величества. Граф знал его лично в Лондоне и готов был поручиться за него.
   Очевидно, для Людовико Манина это было лучшей рекомендацией, и он, обратив к Мелвилу взгляд черных глаз, будто желая поглубже его понять, церемонно объявил себя польщенным и целиком к услугам мистера Мелвила.