«Ну, это мы еще посмотрим!» – думала тетя Ева. Нужно было придумать для Кристины первое задание, но такое, которое привлекло бы ее. Как пионерка, она ничем себя не проявила, это тоже явствовало из характеристики, так что работу для нее следовало подобрать непременно по вкусу. Сначала ей вообще надо давать только такие поручения, и постепенно она станет активнее, заинтересованней. Этот случай был в практике тети Евы не первым, она приблизительно догадывалась, как взяться за дело. Начать перевоспитание Кристины она предполагала со сбора о мире.
   Ты помнишь, Цыганочка, тетя Ева хотела устроить праздник мира. Конечно, помнишь, ведь об этом было столько разговоров. Цинеге взяла на себя декорации, даже Анико вызвалась читать стихи – словом, все в классе думали, что сбор получится очень хороший, первый настоящий большой пионерский сбор. Тетя Ева представляла это так: в первой части программы они покажут, как ужасна война, во второй части, – как нужен, как необходим людям мир; и она просила отряд: пусть засияет этот праздничный вечер, пусть он будет словно костер, пусть озарит всех и согреет; она хотела, чтобы каждый говорил о себе, чтобы говорили они сами, чтобы звонкие девичьи голоса возгласили: хотим жить в мире и когда-нибудь, в глубокой старости, прийти к концу жизни с сознанием того, что и мы внесли свою лепту…
 
   «Как ты должна была тогда огорчиться!…» – подумала Кристина.
 
   Тетю Еву постигло тогда разочарование, какого она никак не ожидала. Ох, уж этот воспитательский час, когда она выступила со своей идеей! «Вступительное торжественное слово произнесешь ты, Кристина. И вообще мне хотелось бы, чтобы ты организовала весь вечер. Бажа и звеньевые помогут тебе. Много говорить не надо, скажи только, что означала для всех людей вторая мировая война и почему так нужен людям мир. Но говори просто, душевно, по-человечески, старайся, чтобы твой доклад не получился ни сухим, ни скучным – ведь это такая огромная и важная тема! Говори так, чтобы до слушателей дошло и все горе, которое несет война, и радость, которую дает людям мир. Понимаешь? К счастью, говоришь ты хорошо. Я очень надеюсь, что все удастся…»
   «На тебе было тогда синее платье, синее как небо, и волосы были не приглаженные, как сейчас под маской, – они лежали свободно, и длинные светлые прядки то и дело взлетали. Ты казалась не учительницей, а скорее киноактрисой или даже школьницей – стройная, с яркими губами и большими глазами. Ты стояла на кафедре и улыбалась – ни один человек на свете не умеет улыбаться так хорошо, как ты. Это не слишком веселое воспоминание, но я все же рада, что ты заговорила об этом, потому что тогда-то все и началось».
 
   «Не буду!» – сказала тогда Кристина Борош. Она стояла перед тетей Евой и даже глаз не опустила, только повторяла и повторяла свое: «Не буду, не буду!»
   «И еще сказала, – думала Кристи. – А меня не интересует ни война, ни мир…»
 
   …Знаешь ли ты, что это такое, когда класс замирает и под тоненькой пленкой молчания бурлит, бьется что-то такое, что невозможно описать словами? Вот это и была такая минута.
 
   «Знаю, – думала Кристи. – Вы все смотрели на меня как на безумную. Рэка отвернулась, глаза у нее были полны слез, так она испугалась, а Анико от ужаса даже о парту облокотилась, она ведь никогда не облокачивается, потому что ей мама сказала, что если она не будет следить за локтями, то кожа на них станет морщинистой, а Анико боится морщин».
 
   – Бажа, председатель отряда, нахмурившись, озадаченно смотрела то на Кристину, то на тетю Еву. Такого в восьмом классе еще не бывало, и Бажа совершенно растерялась: что делать? На секунду и тетя Ева смешалась, но настоящее замешательство наступило, когда Кристина Борош, даже не дождавшись ответа на свои слова, смертельно бледная, с закушенными губами, словно дикий звереныш, бросилась вон из класса. Она так хлопнула дверью, что, казалось, стена задрожала.
 
   «Я не хлопала, – вспоминала Кристи. – Выбежала, но дверью не хлопала. Руки у меня так похолодели от волнения, что дверная ручка выскользнула из пальцев. А не нашли вы меня потому, что я побежала в умывальную, ту самую, в которой сегодня переодевалась и куда ученикам входить не полагается. Тогда на деревьях уже не было листьев, платаны облетают рано. Я облокотилась о подоконник и смотрела вниз, на улицу. Сверху все кажется таким маленьким. Невероятно маленьким. Я так волновалась, что пришлось даже рот открыть – не могла дышать через нос, не хватало воздуха».
 
   – Тетя Ева смотрела на дверь, захлопнувшуюся с таким грохотом, и ломала себе голову: в чем же она ошиблась? Чем все испортила? Дети – сознательные, мыслящие люди; если девочка ответила так странно, значит коснулись ее больного места, вот почему ее ответ прозвучал и грубо и непонятно. «Скандал!» – громко произнесла Бажа. «Тихо! – сказала тетя Ева. – Я все улажу. А вы ни в коем случае не разговаривайте с Кристиной об этом, пока я не разрешу вам». Бажа больше ничего не сказала, но ее строгие глаза метали молнии. Бажа очень рассердилась на Кристину.
 
   «Я знаю. На перемене, когда я вернулась в класс из умывальной, она даже сказала что-то вроде того, не хочу ли я выбрать себе другую школу. Уж если человек захлопывает дверь перед носом классного руководителя, то самое умное, что ему остается, – это перейти в другую школу. И еще сказала, что теперь не видать нам знамени как своих ушей – школьного знамени, которое завоевал наш класс. Я только плечами пожала и смотрела куда-то мимо нее. В эту минуту мне все решительно было безразлично. Я словно закоченела и все смотрела на сучья деревьев из окна коридора. На одном из деревьев сидели птицы, и я думала о том, почему эти птицы не улетают, когда другие улетели, и вообще почему некоторые птицы остаются здесь на зиму, хотя им и холодно и голодно… Я очень люблю птиц».
 
   – Тетя Ева спустилась в учительскую, вызвала дядю Футью. У нее был свободный урок, и она послала дядю Футью в восьмой класс за Кристиной. Пока он ходил туда, она все думала, что же все-таки произошло. Тете Еве действительно очень хотелось организовать торжественный сбор, посвященный борьбе за мир. Она еще помнила войну, и, хотя была в ту пору еще девочкой, война врезалась ей в память; стоило закрыть глаза, и она снова видела развалины и носилки с ранеными. Пламя больших пожаров было багрово-синим… Тетя Ева серьезно думала, что она, ее школа, речь Кристины Борош могут ну хоть на самую чуточку повернуть историю, потому что если люди заговорят, если они расскажут, сколько выстрадали в войну и как страстно желают теперь жить в мире, – тогда воля к миру всего великого множества людей станет могучей силой, и сила эта поможет, наверное, изменить судьбу всего человечества; и еще тетя Ева считала, что каждая фраза, произнесенная в интересах этого, важна и значительна даже тогда, когда она прозвучит из уст девочки в белой блузке и в гольфах до колен. Хорошо, Кристина «трудно активизируема»! Но ведь тут совсем другое! И самая форма ее протеста… Девочка она тихая, замкнутая. Этот поступок не характерен для Кристины. Не характерен…
 
   «Когда я спустилась в учительскую, напрасно ты допытывалась – я не отвечала. Смотрела на носки своих туфель, и все. Эта односторонняя беседа была мучительна, невыносима, а в то же время чем-то и смешна, потому что я знала: как я ни люблю тебя, но рассказать правду не в силах даже тебе. Сегодня-то я, конечно, знаю уже, что могу рассказать тебе все».
 
   – Вошла директриса, вошла тетя Мими, а Кристина все молчала. Позвонили бабушке Борош, пришла и она. Вошла отчужденная, с замкнутым лицом; увидела внучку, взгляды их встретились. Мамы и бабушки всегда сражаются за своих детей, словно львицы. Но в глазах бабушки Кристи было и другое. Казалось, она говорила: «Что бы ты ни натворила, я буду молчать. Рассказывать им о том мы не будем. Никогда!»
   Так ничего и не прояснилось. Впрочем, тетя Ева не очень этому удивлялась, потому что в самом начале разговора случайно зашла в учительскую и тетя Луиза, а в ее присутствии дети обычно не очень разговорчивы. Бабушка Кристи, пожав плечами, сказала, что девочка, несомненно, вела себя невоспитанно, есть другие способы отказаться от поручения, но тетя Ева чувствовала: бабушка что-то знает, только не хочет говорить, и она ни на один шаг не приблизилась к раскрытию тайны. Кристина уставилась на ковер, еще раз очень тихо повторила, что не будет говорить ни о войне, ни о мире, потому что ее такие вещи не интересуют, – и тут ее бабушка кашлянула и сжала губы. Тетя Ева могла бы поклясться, что она хотя и молчит, но одобряет поведение Кристины. Девочку пришлось отправить обратно в класс, ничего не выяснив. Бабушка ее, оставшись одна, не стала красноречивей, она сказала, что Кристина девочка нервная, публичные выступления ей противопоказаны. Попросив прощения от имени внучки, она удалилась. Тетя Луиза разохалась – дескать, к чему мы идем. Тетя Мими сказала: «Потерпи, она возьмется за ум». Директриса качала головой, жалела Кристину, твердила: «Да, да, девочке, должно быть, очень тяжело. Видно, есть у нее на сердце что-то такое, о чем мы не знаем…»
   «Лучше всего поговорить с ее отцом», – подумала тетя Ева.
   Оказалось, что это не так просто. Тетя Мими знала Кристину давно, потому что с тех пор, как девочка занимается в старших классах, она чуть не каждый год ведет у них какой-нибудь предмет, и она сообщила тете Еве, что Эндре Борош не был ни на одном родительском собрании. Приходила обычно бабушка Кристины, но ее объективной не назовешь: что бы девочка ни натворила, она только пожимала плечами, и по лицу было видно, что она целиком на стороне внучки. Теперь тетя Ева припоминает, что, когда она в первую неделю учебного года пришла к Кристине, чтобы познакомиться сСемьей, ее тоже приняла одна бабушка; с отцом девочки поговорить не удалось, хотя он был дома. «Зять просит извинить его, он устал», – сказала бабушка. Устал! Значит, от него унаследовала девочка этот замкнутый характер.
   Не оставалось ничего другого, как позвонить ему по телефону. Она все-таки поговорит с Борошем. По классному журналу она узнала, где работает отец Кристины, отыскала номер телефона его фотоателье и на другой день позвонила. Разговор доставил ей мало радости. Сперва она подумала даже, что их разъединили, – такая глубокая воцарилась тишина, когда она рассказала Эндре Борошу о том, что произошло с его дочерью, и попросила его потрудиться как-нибудь зайти к ней – им надо поговорить, вместе легче будет разобраться в поведении девочки и придумать, что можно для нее сделать. Но потом выяснилось, что телефон в порядке и Эндре Борош по-прежнему стоит у другого конца провода, только молча, а когда он заговорил, в тоне его не слышалось особой благодарности. Он сказал тете Еве, что о деле этом знает, теща рассказывала; девочку, сказал он, накажите, она, очевидно, заслуживает этого, но не допытывайтесь ни о чем, примиритесь с тем, что она не создана для публичных выступлений. Сам он, к сожалению, лишен возможности явиться по вызову, у него очень много работы, да и вообще он не мог бы дать сколько-нибудь полезного совета, воспитанием дочери занимается теща. Он повесил трубку.
 
   Обе вздрогнули, испугавшись тени, упавшей на скамью – к ним подошла Агнеш Чатари, – и отшатнулись друг от друга. Густая краска залила под маской лицо Кристи. Она давно перестала слышать раскаты музыки и вот снова вернулась к тому, что происходило в зале, – она вдруг вспомнила, что папа здесь, на балу, хотя она его и не приглашала. Тот, другой, папа – папа резкий, грубо швыряющий трубку, – был для нее в эту минуту куда более реальным, чем этот – в синем костюме, настоящий, которого можно было потрогать рукой.
   Лицо учительницы Чатари разгорелось, волосы выбились из-под заколки. Кристи она казалась теперь совсем другой, как-то удивительно похорошевшей; за нею стоял беспомощный дедушка, для которого она каждый день шутила и распевала… Странное это было чувство, Кристи никогда не ощущала ничего подобного.
   – Разрешите пригласить? – сказала тетя Агнеш Маске.
   – Спасибо, немного попозже, – ответила Маска.
   Рэка, опять танцевавшая с Пали Тимаром, оторопело уставилась на них. Все-таки много они позволяют себе, эти кисовцы. Попозже! Ведь если вспомнить, какой-нибудь год-другой назад они еще ходили сюда учиться…
 
   …Тетя Ева стояла у телефона и раздумывала. Образы, которые вырисовывались перед нею, никак не связывались между собой. Глаза у бабушки мечут молнии. Эндре Борош вешает трубку. О девочке в дневнике Илоны написано: скромная, отзывчивая, дисциплинированная, вежливая, пассивная.
   Это она пассивная? Этот дьяволенок?
   Несколько дней она делала вид, будто обо всем забыла; Кристина не спускала с нее тревожных глаз. Дело не было улажено, и с педагогической точки зрения это выглядело неправильно, ибо по законам педагогики детей нужно наказывать немедленно, но потом тут же забыть о проступке и даже не напоминать о нем ребенку. Но приходилось выжидать – ей все еще не было ясно, что же произошло. И она ждала. Ждала до понедельника, своего первого свободного дня, а потом собралась с духом и отправилась в двенадцатое фотоателье, которым заведовал Эндре Борош, заказывать фотографию.

VIII
…о том, как тетя Ева выясняла причину

   …Собственно говоря, у тети Евы нашлись бы и другие дела, ей вечно не хватало времени. Она хотела постирать, пойти на примерку к портнихе, собиралась проверить сочинения восьмиклассников по истории, которые они написали в тот день и результатами которых очень интересовались. «Проверю попозже, – решила Ева Медери, – ведь от ужина до полуночи масса времени. Взрослым ведь можно спать поменьше».
   Она позвонила портнихе, сказала, что сегодня ей некогда и она позвонит в конце недели, сунула грязное белье обратно в ящик и отправилась. Стоял необычайно холодный октябрьский вечер, над головой сияли неподвижные зеленые звезды. По проспекту Народной республики, в конце которого, как она подозревала, должно было находиться фотоателье, торопливо шли возвращавшиеся с работы люди. Ева Медери любила толпу, любила места, где собиралось много народу, – переполненные магазины, большие универмаги, вокзалы, бассейны; ее успокаивало и подбадривало то, что она не одна живет на свете, вокруг нее снуют люди, ходят за покупками, развлекаются, спешат после работы домой. Когда кончается рабочий день, столица на полтора часа становится такой, какой она выглядела во времена ее детства, по воскресеньям или в канун праздников: на улице бурлит толпа, у трамвайных остановок темной массой теснятся ожидающие. Как красив проспект! Она так любит деревья! Здесь сплошь платаны. Жаль, что листва уже опала. Надо бы поехать в горы, в это время леса там стоят пестрые-пестрые.
   Когда-то она много гуляла по этому проспекту с бабушкой.
   Только по воскресеньям удавалось бабушке выкроить время для прогулки, да и то не всегда; если же удавалось, бабушка всякий раз приводила ее сюда подышать воздухом. Непростое было дело – идти в этот конец города из Кишпешта, целое путешествие. «Теперь я вожу сюда тебя, – говорила бабушка, – а когда-то я гуляла здесь с той девочкой. Несчастная это была девочка, так же как я была несчастная девушка; тогда я не знала еще твоего дедушку, – он-то объяснил бы мне, как должен поступать настоящий человек. Ничегошеньки я не знала ни о жизни, ни о себе самой, только и умела что повиноваться. Если из той девочки-горемыки выросла какая-нибудь страхолюда, то и я в этом повинна. Теперь я бы ее иначе воспитывала, хотя бы наперекор отцу ее. Но она теперь уже взрослая и даже немолодая уже…»
   «Тебе не хотелось бы как-нибудь увидеть их?» – спросила однажды Ева бабушку, когда они прогуливались здесь и бабушка снова показала ей дом на углу, рядом с парком, ту виллу, где она когда-то работала. Она никогда не называла своего прежнего хозяина по имени – дедушка запретил произносить его имя, – просто говорила: «Тот великий человек».
   «Я ведь и вправду думала, что он великий человек, – рассказывала бабушка, – до тех самых пор, пока не явился твой дедушка, я считала большой честью работать у него, помогать ему. Но потом твой дедушка объяснил, что он не был по-настоящему великим человеком, потому что тогда легче жилось бы с ним рядом, как-то человечнее. С того и начинается величие, что человек рядом с собою замечает и других людей и, что бы он ни делал, делает так, чтобы и другим хорошо было, не только ему самому. Умный он был человек, ученый человек, очень талантливый, и все-таки он не был по-настоящему великий человек… Он давно уж умер, так что я, если б и хотела, не могла бы его повидать. А девочка вышла, конечно, замуж, вырвалась из этого печального дома. От души желаю ей этого, бедняжке».
   Воспоминания так и обступили Еву Медери, едва она снова увидела эту виллу. Фотоателье тоже должно быть где-то на этой стороне. Номер сто пятьдесят восемь – возможно, что оно как раз в первом этаже той самой виллы, где работала когда-то бабушка? Да, да. На балконе вздыбились грифы, над парадным какое-то железное литье, за французским окном – точь-в-точь те шторы цвета бордо, которые когда-то показывала ей бабушка, те самые шторы, которые никогда не разрешалось раздвигать, как будто, выглянув на улицу, человек может научиться чему-то дурному.
   Так и есть, фотоателье – в нижнем этаже виллы. Весь этот этаж теперь нежилой: «Химчистка», «Кондитерская», «Фотоателье», «Цветы». Хотелось бы узнать, куда же делась та девочка, та горемыка? Как интересно бродить здесь, по следам бабушки!
   Родная моя бабушка!
 
   «Фотоателье № 12». Большая современная, с неоновыми буквами вывеска, на витрине – не обычный трафаретный портрет улыбающегося младенца или мечтательной невесты, а фотография старого крестьянина: небольшие умные наблюдательные глаза смотрят на прохожих из-под какой-то странной, вмятой сверху шапки. На витрине никаких украшений, только ваза, а в ней – несколько веток с красными ягодами. «Неплохой вкус у«Эндре Бороша», – подумала Ева Медери.
   Мастерская и внутри оказалась современной и просторной: работа шла сразу в трех кабинетах. Сначала нужно было уплатить за снимок и получить квитанцию; худенькая девушка в синем халате показывала, кому в какой кабинет, очевидно для того, чтобы к каждому фотографу попало одинаковое число посетителей. Не так-то просто оказалось уговорить ее дать талончик непременно к Эндре Борошу.
   «Простите, но здесь все работают одинаково хорошо, – протестовала девушка. – У нас это не принято, и не просите!»
   «Как же сказать ей, чтобы она поняла и чтобы это не было обидно для коллег Бороша? – ломала голову Ева Медери. – Сказать правду, к сожалению, нельзя, не могу же я объявить ей, что хочу познакомиться с Борошем, так как мне надо увидеть, что он за человек, но при этом он не должен знать, кто я такая, иначе я не смогу помочь его девочке – ведь мне нужно понять, кто окружает Кристину…» Нет, она. не может сказать этой худенькой девушке: «Мне необходимо встретиться с Эндре Борошем». Еще поймет превратно…
   Ева молча, умоляюще посмотрела на девушку и сказала только: «Мне очень хотелось бы!»
   Она была упряма, мила, она вызывала симпатию, а ее умоляющий тон и эта короткая без каких бы то ни было объяснений фраза прозвучали так по-детски… Девушка смягчилась. Она пожала плечами, даже чуть-чуть улыбнулась, но тут же снова насупилась, словно жалела уже о своем попустительстве, – и отворила перед Медери дверь, на которой стояла буква «В».
   Ева попала в салон-приемную.
   Все это очень напоминало ей часы, проведенные в приемной зубного врача: на столе лежали иллюстрированные журналы; многие курили, и когда кто-либо, сфотографировавшись, выходил из мастерской, Эндре Борош провожал его до дверей и говорил, совсем как в поликлинике: «Прошу следующего!»
   Так ей удалось несколько раз, хоть и мельком, увидеть отца Кристины еще до того, как подошла ее очередь. Девочка совершенно не похожа на него: у Эндре Бороша в волосах седина, глаза, рот строги и безрадостны. Медери он не очень понравился – она любила веселых людей.
   Приемная была переполнена, ожидали – кто терпеливо, кто нетерпеливо – старые, молодые, мужчины, женщины, дети. Для детей тут были игрушки – мишка и лошадка-качалка. Медери всегда носила с собой книгу; она успела прочитать почти четыре главы, пока, наконец, подошла ее очередь. Ее пришлось окликнуть дважды, прежде чем она сообразила, что обращаются к ней; подняв глаза от книги, oна увидела, что осталась одна: худенькая девушка после нее никому не давала номерков к Борошу…
   В мастерской пахло пылью, теплом, резиной. «Сорок шестая, – подумал Эндре Борош. – Я устал. Любопытно, какой представляет себя эта девица, какой она хотела бы получиться на снимке?»
   Двадцать два года занимался он фотографией и давно усвоил, что большинство людей желает получить не просто хороший, но необыкновенно красивый портрет: как бы ни было отретушировано то или иное безобразное лицо, каким бы ни стало оно привлекательным, клиент всегда узнает в нем себя. Бывали у него, и довольно часто, посетители, которые заказывали карточки не на документы, не для подарка, а просто так, для самих себя: они желали увековечить свое лицо, конечно, не настоящее, а приукрашенное, без единой морщинки, с красивой линией рта.
   Ну, а чего, интересно знать, желает эта молодая женщина?
   Волосы у нее совсем светлые, но ресницы необычно темные, лицо не накрашено. Странное выразительное лицо, оно словно говорит всяким косметическим средствам: «Проживу без вас, не нужны вы мне, кожа у меня как мрамор, и у меня хватает смелости не красить губ, хотя это и модно». Губы бледные, полные, превосходно очерченные.
   Ей нужен портрет. Хорошо. Есть здесь темно-синий бархатный занавес, он посадит ее перед ним, может быть, чуть-чуть в профиль. Какой милый у нее носик, немного курносый. Словно природа думала: «Погоди, погоди, ты у меня все-таки будешь смеяться, хоть я и дала тебе эти большие серьезные глаза!» Да, это будет выигрышно: светлые, как у русалки, волосы на черном фоне.
   – Только не нужно занавеса, – произнесла девушка. – Это неестественно.
   Он уставился на нее.
   – Занавеса не нужно, – повторила девушка. – Я никогда в жизни не видела человека, который бы без всякого повода сидел у себя дома перед бархатным занавесом.
   – Пожалуйста! Не нравится занавес – найдется что-нибудь другое. – Очевидно, и эта такая же, как все, хочет чего-то необычного, большинство девушек желают увидеть на фотографии себя такими, какими им хотелось бы быть. Ну что ж. Есть где-то здесь столик в современном стиле и ваза с огненными навощенными листьями. – Это подойдет?
   – Я хочу просто сидеть, – сказала девушка. – Сидеть и смотреть в аппарат. Нормальный человек обычно не сидит, облокотившись о стол и мечтательно уставясь на вазу с бурьяном. Вы хороший фотограф?
   Эндре Борош молча смотрел на нее. Никогда еще не было у него такой странной клиентки.
   – То есть я хочу спросить, видите ли вы людей по-настоящему? Конечно, видите, только вам пришлось уже свыкнуться с тем, что каждый желает быть на фотографии сказочно красивым. А я хотела бы получить не театральный, а настоящий снимок. Не красивее и не безобразнее, чем я есть на самом деле. И сесть мне хотелось бы вон туда, в то кресло, потому что из всего, что здесь есть, оно самое естественное.
   «В кресле мы снимаем обычно бабушек, – подумал фотограф. – Из молодых еще никто не садился в это резное кресло». Тем не менее он пододвинул его, не проронив ни слова.
   – Вы не сердитесь, что я вмешиваюсь в ваше дело, но такая уж у меня профессия – учить всегда и везде. Мы, педагоги, иногда даже дома не можем прекратить поучения. Ужасная привычка, не правда ли? Я не мешаю вам работать?
   Ну что за славная девушка! Жаль, что учительница. Он не выносит учителей. Если бы не подгоняло время, стоило бы поговорить с ней. Она такая… он даже слова не может подобрать, какая… Удивительно молодая… Она красивая, но не в этом дело. Что-то в ней есть особенное…
   – Я ведь тоже постоянно имею дело с лицами. Ведь и у меня профессия вовсе не легкая. Я должна видеть и то, что таится за детским лобишкой. Между прочим, и вы тоже.
   – Голову чуть-чуть назад, если можно. Левое плечо чуть выше.
   – Дети невероятные актеры. Вы не поверите, как они умеют скрывать, если захотят. У вас есть ребенок?
   – Есть.
   – Мальчик?
   – Девочка.
   – Хорошая девочка?
   – По мне хорошая. Теперь прошу минутку тишины… Первый снимок готов.
   Эндре Борош выключил лампу, свет стал мягче. А все-таки ему удалось сделать превосходный снимок этой славной умной девушки. И как такая милая 'девушка может быть учительницей?
   – О, это большая удача. Редкий случай, чтобы с ребенком все было гладко. Никаких трудностей, неприятностей в школе, скандалов…
   – Ну, такое и с моей случается. Их классная руководительница исключительно глупа и бестактна… Сделаем еще один снимок, точно так же, в кресле. Но теперь, пожалуйста, улыбайтесь!