Вдруг он так и замер: эту посетительницу невозможно фотографировать! Лицо ее неожиданно преобразилось, словно перед ним сидел совершенно другой, абсолютно незнакомый человек. Черты у девушки вроде те же, но выражение совершенно изменилось. Какое же лицо у нее настоящее? То, прежнее? Или это? Почему сердится эта девушка? Или она как учительница не терпит, когда критикуют ее коллег?
   – Это плохо, когда классный руководитель глуп, – сказала она.
   Ну вот, теперь взгляд ее не такой непонятный. Ох, и странная же она была только что!
   – Да, да, неумный воспитатель – большое бедствие. Но меня-то учительница напрасно вызывает, я и смотреть не хочу в сторону школы. Я вообще не люблю в школу ходить, а с этой женщиной тем более не намерен знакомиться. Нескладеха какая-то.
   Словно молния пронеслась по ее лицу – и он успел заснять это! Какая получится фотография! Это лицо нужно бы снимать непрерывно, сделать дюжину, две дюжины снимков, сотню… Какое живое, выразительное, страстное лицо! Увы, нельзя! Никогда не делается более двух снимков, если заказана одна фотография.
   Гостья встала, начала натягивать перчатки. Борош был в смущении, он сам был сбит с толку, чувствуя, что с неохотой отпускает девушку. Но чем задержать ее? Заговорить о дочке? Кажется, дети ее интересуют.
   – Я не хотел бы задеть ваше профессиональное чувство, но такие поступки не должна бы совершать, – медленно проговорил он, – и очень самоуверенная молодая учительница.
   Ева Медери почувствовала, что еще мгновение, и она бросится прочь, не прощаясь, не вдаваясь ни в какие объяснения. В конце концов всему есть предел! Она отвела глаза от фотографа и, потянувшись за шляпой, взглянула в зеркало. И увидела себя: лицо было незнакомое, окаменевшее, надутое. Она даже покраснела, так ей стало стыдно.
   «Я педагог, – подумала она. – То, что произошло, связано с моей профессией. Что я, барышня? Откуда же такая чувствительность? Здесь, очевидно, какое-то ужасное недоразумение. Этот человек не злой, просто он не знает чего-то, или же я чего-то не знаю и в самом деле глупа и бестактна. Видно, что он грустный, недоверчивый какой-то человек, словно раненный чем-то».
   «Ну, право, сколько же у нее лиц? – размышлял Эндре Борош. – Вот теперь ты опять нежная, ласковая, совсем девочка».
   – По мне, может, не видно, но в педагогике я разбираюсь, – сказала Ева Медери. – Не могла бы я помочь вам советом?
   Фотограф в растерянности молчал. Долгие годы никто не предлагал ему помощи. Собственно, с тех пор, как нет Жужи. Это так непривычно!
   – Это нехорошо, когда с ребенком беда. Вы не рассказали бы, в чем дело?
   В дверь заглянула худенькая девушка, спросила, закончена ли съемка, потому что пора закрывать. «Нет!» – ответил Борош почти сердито. Глаза худенькой девушки округлились. Господи! Уже полчаса снимает! Такое нефотогеничное лицо. Кто бы мог подумать?
   Борош закурил не от зажигалки, а от спички. Медери следила за его движениями, за вздрагивающей рукой. Какой он старомодный с этими спичками и какой нервный! Он предложил ей сигареты, Ева покачала головой: она не курит.
   Дым плыл кверху, они стояли друг против друга, и ни один не знал толком зачем. Словно кто-то невидимый, сильный, настойчивый загородил дверь со словами: «Вам нельзя еще уходить!»
   Борош опустился на стул возле колонны и, поколебавшись, указал на кресло девушке. Ева Медери снова села.
   – Я не знаю, где вы преподаете, не знаю, замужем вы или нет, есть ли у вас. ребенок, не знаю, поймете ли вы то, что я вам расскажу, потому что с вами, учителями, трудно разговаривать, когда речь идет о вашем коллеге. Вы такие же, как врачи, – правы всегда они, а не те, кто жалуется на плохое лечение.
   – Неправда. Мы тоже ошибаемся, но настоящий педагог всегда признает, если он поступил неправильно.
   – Ребенка посылают в школу затем, чтобы из него воспитали толкового и уравновешенного человека; при этом надеешься, что, возвратившись с работы, найдешь в доме мир и покой, по крайней мере если у тебя нет ничего на свете, кроме ребенка. И вот приходишь домой и видишь: девочка бледна как смерть, слова из нее не вытянешь, теща темнее тучи; выясняется, что в школе был скандал – учительница Медери затеяла какой-то праздник мира, велела девочке произнести речь, а Кристина отказалась, выбежала из класса. И вот она стоит у пианино, и все молчат – что тут скажешь! – и делают вид, будто так и надо.
   И только вечером, когда дом затихает, пробирается человек к своей дочери и смотрит, что поделывает эта «невоспитанная девочка», эта «грубиянка», которая обидела учительницу, нарушила школьные законы и захлопнула за собой дверь класса. А когда он на цыпочках подкрадывается к кровати, то видит, что девочка не спит. Сидит, обхватив колени, и смотрит перед собой в темноту. Тогда человек возвращается в свою комнату вне себя от ярости – и как только не называет он эту самую классную воспитательницу! Потому что сперва посмотрела бы, с кем разговаривает, кому дает поручения, а если не знает чего, так выяснила бы сначала…
   Расспросы, вызов членов семьи… На другой день телефонный звонок: учительница. Чтоб и я, значит, • явился, тещи ей мало: приходите, и мы разберемся, чем вызвано поведение девочки!… Я не пошел, мне не о чем говорить с этой учительницей Медери, которая, очевидно, ждала от меня, что я накажу несчастного ребенка. Пусть ждет! Пусть наказывает сама, великий педагог!
   Он стал говорить тише, словно устав от собственного волнения.
   – Могла бы заглянуть в журнал класса и увидеть, что у девочки нет матери. Выяснила бы, когда она потеряла мать, узнала бы, что случилось это в войну, что мать Кристины погибла в полуразрушенном подвале, во время осады. Когда девочка родилась, горели улицы и сыпались мины. Я был в плену, девочку вскормила бабушка соской. Когда по радио идет передача в память сорок четвертого года или даже просто при одном только слове «война», моя дочь поворачивается и выходит на кухню.
   И тут является такое вот молодое ничтожество, этакая педагогическая бездарность со своими гениальными нововведениями и советами, да еще говорит моей теще, что она хотела бы подключить к «естественной жизни» эту замкнутую печальную девочку. А теперь она, конечно, еще примерно накажет Кристину за то, что та, видите ли, отказалась ораторствовать и в отчаянии убежала из класса. Очевидно, в университете не учат тому, что есть в жизни вещи, о которых не расскажешь словами, и есть раны, которые трудно заживают. Ну, вот теперь вы знаете все и понимаете, почему я плохо отношусь к учителям…
 
   Плачет! Какая милая! Плачет, как дитя, – лицо не искажено, только слезы катятся градом. Как это непривычно, что кто-то слушает тебя так внимательно, с таким пониманием и участием! Как давно он уже ни с кем не разговаривал!:.
   – Ну, можете помочь?
   Не отвечает. Как странно – отвернулась от него, даже не попрощалась, убежала. На столе осталась косынка, сумочка. Ну, с чего она убежала? Жалко стало? Стыдно своих слез? Или надоело слушать? И почему не попрощалась? Непонятно и невежливо. И квитанцию здесь оставила – хотелось бы ему посмотреть, как она получит свою карточку, не предъявив квитанции. Ладно, сейчас он ее догонит – бог с ней, что не попрощалась. В самом деле странная девушка, никогда не встречал таких. Как печально, что его девочке досталась та никудышная воспитательница… Конечно, если бы была вот такая… хоть она и убежала от него. Уж не обидел ли он ее чем-нибудь? Надо догнать, отдать ей вещи.
   Борош взглянул на квитанцию. «Двенадцатое фотоателье. Открытка, пять штук, срок исполнения – 15 октября; фамилия заказчика – Ева Медери, учительница».

IX
Тетя Луиза приходит к выводу, что лучше жить с людьми, чем одной

   «Только этого еще не хватало, – подумала тетя Луиза. – Человек уже на площади Орослан, словом, чувствует себя в безопасности – и вдруг является эта Месарош, председательница родительского комитета, ловит его прямо на улице, да еще бежит вдогонку, а ведь какая толстая, и здоровье у нее неважное. – Сколько активности у некоторых людей! Бежит по снегу, догоняет, не постеснялась дорогу загородить, смеется, отдувается, глаза на пухлом лице так и сияют: «Нельзя, тетя Луиза, ну как же можно сейчас, когда веселье в разгаре! Не сидеть же вам дома одной, кукситься, времени у вас и так, должно быть, хватает, а такой маскарад – редкость!»
   Напрасны были все усилия – Месарош просто не желала понять, что Луиза Кевари в самом деле хочет уйти.домой.
   Лгать подло. Это не только подлость, но и трусость, надо всегда говорить правду. Но сейчас все-таки проще было бы солгать: сказать, например, что у нее урок, – ведь эта Месарош не способна уразуметь ту простую истину, что Луизу Кевари раздражает вся эта кутерьма, эта пляшущая толпа. В общем Месарош хорошая женщина, хоть и непонятливая. Работает день-деньской в своем битком набитом «Гастрономе», а потом, едва отдышавшись, мчится в школу, что-то придумывает, устраивает, затевает. Настоящие героини эти матери! Но как странно, что находятся люди, для которых вся эта свистопляска, это антипедагогическое зрелище – развлечение.
   Ну как растолковать этой Месарош, которая на своих распухших ногах, стянутых резиновыми чулками, способна бежать за нею следом и тащить за рукав пальто в школу, что ей, Луизе Кевари, все это не по вкусу?
   Удивительно, как некоторые люди уверены: если что-то им приятно, значит это приятно и другим! Чудовищно!
   Луиза вернулась, конечно, да и что было делать! Лгать она не способна, а потом, если сказать честно, ее охватило какое-то неловкое, но приятное чувство: вот уже два человека удержали ее сегодня – Медери, эта сумасшедшая Медери в маске, и Месарош… Конечно, только из приличия, не потому, что им хочется, чтобы она была на маскараде, но все-таки… Здесь, правда, очень скверно, скверно и неуютно, но это все-таки лучше, чем уйти с постыдным сознанием, что ты соврала или увильнула от прямого ответа.
   Мамаши по-прежнему болтают, Медери, забившись в угол, о чем-то толкует с девочкой, одетой Цыганкой. В самом деле, кто бы это мог быть в цыганском платье? Вероятно, не очень хорошая ученица, иначе Медери не читала бы ей нотацию так долго. Она, очевидно, не заметила, что пришел фотограф. Если б увидела, поздоровалась бы. Похоже, что тот памятный октябрьский вечер и бесконечные прогулки будут иметь продолжение.
   Да, она могла бы кое о чем рассказать, будь у нее другой характер.
   И тогда она посмотрела бы на директоршу! Но зачем ей это? Ей вечно твердят, что работает она хорошо, но не совсем так, как надо, а вот Медери никто слова не скажет, даже если она, плача навзрыд, несется с непокрытой головой по проспекту Народной республики, а за нею вдогонку бежит какой-то мужчина из фотоателье и кричит, размахивая квитанцией: «Стойте, остановитесь, я не то хотел сказать, нам нужно поговорить об этом, слышите?»
   Медери даже уличный скандал сходит с рук.
   Луиза Кевари очень хорошо помнит тот день, потому что тогда она первый раз в этом году ела пюре из каштанов. У нее это связано с воспоминаниями детства: осенью они с отцом всегда ели пюре из каштанов. В тот вечер, выйдя из метро и направившись к своему подъезду, она заметила вдруг в витрине кондитерской, которая находилась в их доме, объявление: «Есть пюре из каштанов». Ну что ж, раз есть, она зайдет, попробует пюре, домой ей не к спеху.
   Как странно, что у нее всегда и на все хватает времени. Ее никогда и никто не ждет.
   Луиза постояла немного под облетевшими платанами, потопталась на одном месте: она не любила заходить в кафе и рестораны и сейчас все еще колебалась, не зная, зайти или нет. Тут-то и увидела она Медери, которая бежала так, словно сам дьявол гнался за нею по пятам, а следом, без пальто и шляпы, мчался вот тот самый мужчина, которого Мими усадила сейчас рядом с Докой. Конечно, за разговорами он и не узнал Медери – думает, вероятно, что она все-таки серьезный человек и пришла без маски, как все другие учителя. Очевидно, он здесь из-за нее, они и в парке обычно гуляют вместе. Надо надеяться, что он не женат.
   Лицо у него теперь совсем не такое, как тогда, в начале октября. Тогда он был бледный, худой, опустошенный какой-то, неухоженный. Она вовсе не собиралась подсматривать за ними, но не могла же она заткнуть уши – фотограф, не стесняясь, кричал так, что и глухой бы услышал. Догнав, наконец, Медери, он схватил ее за руку, и она принуждена была остановиться. Она стояла, опустив глаза, и на лице ее переливались отсветы лиловых букв фотоателье и красных – кондитерской; слезы, катившиеся из-под смеженных ресниц, казались разноцветными.
   Кевари, остолбенев, глядела на них.
   – Да послушайте же! – воскликнул фотограф. – Ведь нельзя же вам так уйти!
   Медери даже не открыла глаз, только затрясла головой.
   – Позвольте мне объяснить! – проговорил мужчина – я не хотел вас оскорбить. Вы верите, что я не хотел вас обидеть? Да я и представлял-то вас совсем другой…
   Тут Ева, наконец, взглянула на него, но, вместо того чтобы сказать ему что-то осмысленное, ответить на его слова, произнесла:
   – Вернитесь, пожалуйста, ведь вы без пальто. Еще простудитесь, и в этом тоже я буду виновата.
   – Но нам необходимо поговорить! Вы это сами знаете!
   Медери молчала, искала носовой платок. Его не было. В тот момент Луиза – она и сейчас помнит это – порадовалась: Медери всегда так безупречна, не вредно и ей иногда убедиться, что она не столь уж непогрешима. В конце концов она вытерла глаза рукавом пальто и, как ребенок, потрогала нос. Фотограф колебался.
   – Вы подождете?
   – Подожду, – ответила Медери, шмыгая носом, как при насморке, и вдруг даже улыбнулась чуточку.
   Фотограф бросился назад, в ателье, ему пришлось пробираться туда чуть ли не на четвереньках, потому что тем временем железную решетку на двери опустили почти донизу. Дальше Луиза не смотрела, ее не интересовали личные дела Медери, хотя – к чему отрицать – было приятно хоть раз увидеть ее смущенной, растерянной, даже плачущей. Медери всегда выглядела так, словно у нее не бывает минут слабости. Но, как видно, бывают.
   Она направилась к кондитерской и, пересекая платановую аллею и узкую асфальтированную дорожку между аллеей и тротуаром проспекта, старалась не взглянуть случайно на Медери, чтобы той не пришлось здороваться с ней, чтобы не смутить ее. (В прежние времена людей учили такту. Отец требовал, чтобы Виола обращала на это особое внимание.)
   Как ни странно, одна из ниш оказалась свободной; планировка кондитерской с ее удобными отдельными ложами осталась от прошлого, переменили только мебель и обои. Тут, к счастью, можно уютно устроиться, нет необходимости сидеть у всех на виду посреди зала за крохотным неудобным столиком. Когда-то в их доме была только кондитерская, но с тех пор, чего только тут не понаоткрывали. Хотя бы «Химчистку» устроили где-нибудь в другом месте.
   Ну, все равно пюре вкусное, в зале тепло. Можно спокойно поразмыслить над всем происшедшим. Но вскоре Луизе пришлось спешно отодвинуться в самую глубину ниши: не успела она съесть и половины порции, как открылась дверь и вошла Медери с тем самым мужчиной.
   Интересно, каково было бы Медери, если бы Луиза рассказала здесь о том, что видела ее в кондитерской с фотографом?
   Никогда она не станет рассказывать этого. Зачем? Она не понимает школьников, но и поколение Медери ей чуждо. Луиза никогда не могла бы вести себя так, как нынешние молодые девицы; ей никуда не разрешали ходить одной, даже к портнихе, не то что в общественные места. Ни на почту, ни в аптеку. Во-первых, это неприлично, во-вторых, не разрешал отец. Медери подобные вещи не связывают, нынешних школьников – и того менее.
   Медери не заметила коллегу, потому что уселась за столик, отгороженный от ниши Луизы невысокой стенкой. Медери, очевидно, думала, что позади никого нет и они совершенно одни. Впрочем, эта особа не станет стесняться, даже зная, что кто-то слушает их беседу. Она, даже не дожидаясь расспросов, рассказывает о себе все на свете: и о том, что у нее болит живот, и о том, как она сожгла жаркое, – ее позвали к телефону, и был такой интересный разговор, что она позабыла о мясе – словом, чего только не наговорит, да еще смеется, словно ей нравится, что она такая неловкая и легкомысленная. Нет, положительно ей не понять их, этих молодых.
   Войдя в кондитерскую, Медери еще плакала, а фотограф, сев рядом с. ней, все бормотал что-то; потом она не постеснялась – и это женщина! – сказать фотографу: «Простите меня!» Тот, заикаясь, пробубнил что-то, сказал, что это он просит прощения, а потом вдруг оба принялись смеяться. Как это похоже на Медери! Точь-в-точь как та сказочная принцесса, у которой один глаз плачет, другой смеется. Потом они стали громко доказывать что-то друг другу, а Медери, взволнованная и рассерженная, иногда даже начинала говорить в полный голос.
   Луиза не понимала, что произошло между ними, но речь шла о том, что Медери, получив класс, чего-то не учла, не выяснила что-то важное, но теперь она все понимает и обещает исправить свою ошибку. Фотограф уговаривал ее не огорчаться, говорил: откуда вам было знать об этом, и он сам тоже виноват: у них в семье такая традиция – никогда и никому об этом не рассказывать; вот и соседи ничего не знают. Их семья переехала сюда после осады из другого района, их прежний дом был разрушен во время бомбежки.
   А под конец они снова чуть не поссорились из-за того, что Медери доказывала, будто она виновата, а фотограф утверждал, что нет. Потом они смеялись, потом фотограф рассказывал о какой-то девочке, о том, какая она молчаливая, легко ранимая, как отчаянно она тоскует по матери. Медери все повторяла: «Ну еще бы… ну еще бы…» Потом они принялись болтать о себе. Медери вспоминала, какая она была в детстве неуравновешенная – потому-то ей так понятно, что такое «трудновоспитуемый ребенок»; фотограф рассказывал, какая трудная у него была молодость, и о том, как, едва он женился, началась война.
   Упоминали и о какой-то старухе; Медери рассказывала о своей бабушке, называла ее волшебницей. «Волшебница» – нечего сказать, подходящее слово Для преподавателя, специалиста по венгерской истории! В семье фотографа тоже была какая-то старуха, как выяснилось, славная, разумная и добрая женщина; недавно у нее объявился жених, но она решила не покидать семью, да и кроме того, что они станут делать вдвоем с девочкой. «Нехорошо удерживать ее! – сказала Медери (она, конечно, не могла не вмешаться в чужие дела!). – Нехорошо ее удерживать, уговорите ее выйти за него. Годы идут, теща ваша моложе не станет, а девочка вырастет и без нее. Нельзя быть таким эгоистом!» – «Ну, там видно будет», – сказал фотограф. Тогда и Медери смягчилась, сказала: «Как-нибудь образуется и это. Всегда все как-то устраивается».
   Это ее вечная философия, что все, мол, всегда приходит в порядок, поэтому не следует ни печалиться, ни падать духом. Попробовала бы пожить вот так, как она, Луиза, одна в этой мрачной квартире. Впрочем, возможно, живи Медери в ее комнате, она вышвырнула бы прочь старинную резную мебель отца, сорвала бы тяжелые бордовые гардины, которые по вечерам наглухо закрывают балконную дверь, и тогда кажется, что живешь не в городе, а где-то над ним… Да, Медери расцветила бы квартиру яркими красками, заставила бы надрываться магнитофон…
   Гм, как преобразилась Анико! Парик, намокнув, сполз на сторону – вот до чего затанцевали ее эти негодницы! – на лоб выбились ее собственные волосы, милые рыжие кудряшки. И обруч на юбке лопнул, нарушилась гармония, отличавшая ее костюм; теперь она не похожа на маленькую киноактрису, это просто веселая болтушка; и она так хохочет сама над собой, что даже кислая ее мамаша смеется вместе с ней, забирая у дочери сломавшийся обруч и парик. Сейчас Анико настоящая девочка.
   Может быть, все-таки есть что-то в педагогических принципах Медери?
   Луиза была честна, честна до щепетильности, до брезгливости. И как ни неприятна была ей эта мысль, она не прогнала ее. Она бы отослала Анико домой или жестоко пристыдила, а Медери вышутила, и вот Анико не надулась, а сама смеется, и ей стыдно. Здесь же кружится и Кати Добо, на лице которой она ни разу не видела улыбки с тех пор, как похоронили ее отца, а сейчас она танцует, нарядившись кошкой, – должно быть, сами дома соорудили эту нескладную безобразную кошачью голову.
   Она не разрешила бы ученице развлекаться, пока не истек год траура, а Медери просто приказала ей прийти. «Если не придешь, мне будет очень грустно и праздник для меня будет не в праздник!» – сказала Медери девочке, Луиза слышала сама, стояла рядом, они вместе дежурили в коридоре. Ясно, что не Медери было нужно, чтобы Кати непременно танцевала, а самой Кати необходимы были заботы и хлопоты, связанные с изготовлением этой кошмарной кошачьей морды, – и черт его знает что…
   Если бы ей когда-нибудь – когда Виола уже сбежала и отца не было в живых, а сама она, нахохлившись, сидела одна в своей комнате, – если бы ей сказали: «Встань, иди в кино, отец не рассердился бы за это, он радовался бы, что тебе весело, ведь просил же он за что-то прощения…»
   Нет, какие глупые мысли лезут ей сегодня в голову!
   Видно, Медери была права и в отношении Кати. Жизнь продолжается, и Кати принадлежит будущему, а бедный отец ее – прошлому.
   А может, и с Кристиной Борош нужно было поступить именно так, как поступила она?
   Если бы это зависело от Луизы, она, конечно, поставила бы Борош перед учительским советом, она не допустила бы, чтобы ученица отделалась четверкой по поведению; она не рассуждала бы о душевном мире Кристины, не умоляла бы учителей, всех и каждого, быть с ней терпеливыми. Но Медери спасла Борош от дисциплинарного взыскания да к тому же еще раструбила по всей школе, что это она ошиблась, что действовала слишком поспешно, – объяснений, однако, никому не дала, сказала только, что это интимное, личное дело девочки.
   Если она правильно поступила в случае с Анико, если она умно действовала с Кати Добо, тогда, может статься, что и Кристину она тоже правильно воспитывает…
   Трудные это вопросы.
   Кристина Борош.
   Девочка великолепно знает математику, она, пожалуй, лучшая ее ученица. Уроки готовит образцово. Луиза тогда и рассердилась-то на нее главным образом потому, что раз у человека такие способности к физике и математике, нечего ему голову терять. «А между тем люди иной раз теряют голову, – сказала Медери, – даже взрослые, Луиза. А уж тем более дети. Ведь у всякого есть свои секреты, и потом это такой трудный возраст. Ты уже забыла?»
   Как будто это можно забыты!
   Фотограф нервничает. Оглядывается по сторонам, ищет Медери, – вон она сидит, смотри, ты мог бы даже пригласить ее танцевать. Как видно, теперь настал черед свиданиям в школе. Сначала они встречались в кондитерской. Сколько же вечеров провела она с ним там в нескончаемых разговорах – нельзя было спуститься поесть пюре, чтобы не наткнуться на Медери. Они сидели рядом, облокотившись о стол, и разговаривали; показывали друг другу фотографии, перелистывали книги. Иногда они даже замечали ее. Смутится? Куда там! Медери, завидев ее, здоровалась звонко, на всю кондитерскую.
   Когда выпал снег, они стали ходить на прогулки: Луиза часто видела две фигуры, медленно удалявшиеся по направлению к парку. Медери появлялась точно к закрытию ателье, минута в минуту, по ней можно было сверять часы. Потом недели две они не встречались, очевидно поссорились, и только последнее время снова стали бывать вместе.
   Ох, теперь уж этого не избежать! Перед ней снова эта Месарош, что притащила ее обратно, – несет подносик с сандвичами, пирожными миньон. «Ну, поешьте, пожалуйста, все такое вкусное, нельзя же сидеть так и ничего не кушать». А сама уже накладывает пирожные ей на тарелочку и кофе раздобыла – надо есть, иначе разобидится насмерть. Удивительно, до чего кстати пришлось угощение. Видно, она проголодалась, сама того не заметив.
   – Очень я вам благодарна, тетя Луиза, – проговорила Месарош и, изловчившись, подсунула еще один миньон ей на тарелку. – Кушайте, пожалуйста! Уж так я вас люблю, тетя Луиза!
   Признание застало Луизу врасплох, у нее просто кусок застрял в горле. Лицо Месарош сияло.
   – Очень уж вы дочку мою уважили. Вот за это… Потому что ведь девочка-то моя к учению не больно способная; так-то она девочка очень даже хорошая: и постирает, когда мне недосуг, и за двумя младшенькими присмотрит, коли надо, даже сказку им расскажет… они боятся ее больше, чем меня, хотя она и пальцем их не тронет. Словом, хорошая девочка, только вот, понимаете ли, умом бог обидел. Мы и сами-то скоро поняли, что ученого человека из нее не выйдет; с младшенькими дело иное, Йожика мой хорошо успевает, да и с Терезой все ладно, только вот эта, старшая, учится с трудом. Ну, а потом уж мы привыкли, что учителя нас за нее не ругают, пропускают ее из класса в класс, потому что вообще-то она славная девочка и в классе всем помогает, ну, ее и пропускают, никто ее не проваливал. Говорили, правда, часто говорили: мол, вот увидите, однажды беда будет у нее с математикой, но как-то, знаете, она все-таки выплывала. Только в нынешний год и случилась беда, когда вы поставили ей единицу что математике за полугодие. Ох, какое ж это было для нее горе! Она плакала, скрывалась от нас, а я, скажу вам, так накричала на нее, что у нее слезы рекой лились, – экий, мол, позор навлекла на нас! Ну, а потом пришел с завода муж мой, посмотрел, повертел ее дневник, послушал нас немного, а потом и говорит дочке: «Не реви, Юли, наконец и тебя за человека посчитали. Учительница Кевари не успокоилась на том, что ты не знаешь ничего, она этой оценкой сказала – старайся, потому что раз другие могут к концу года исправить, значит и ты, не глупее же ты других. И будь благодарна тете Луизе, потому что, ежели с кого-то много спрашивают и не спускают ему ничего, так это верный знак, что к нему хорошо относятся. Учительницы в младших классах любили тебя, вспоминай и ты о них с любовью, но тете Луизе будь по-настоящему благодарна, потому что она первый раз за всю твою жизнь отнеслась к тебе, как к человеку».